Текст книги "Женитьба Кевонгов"
Автор книги: Владимир Санги
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Глава XXVIII
Чачфми – удобное местечко. Здесь по обоим берегам Тыми обширные тундровые мари, отличные пастбища, да в окружающих ельниках полно мха-бородача.
Единственное, что мешает оленеводу, – семья росомах. Кровожадные хищники постоянно тревожат стадо. Лука ставил ловушки, но хитрые звери умело обходили их. Росомахи отвлекали от пушной охоты. И поэтому первое, что решил Чочуна, – уничтожить хищников, чтобы всем вместе потом заняться соболями. Лука согласился, и теперь ждали удобного случая. И случай этот не заставил себя ждать. Морозным ветреным утром прискакал Кириск, розовощекий сопливый подросток, и сообщил: росомахи задрали оленя. Схватив ружья, Чочуна, Ньолгун и Лука вскочили на верховых и помчались за мальчиком.
Проскочили длинный лесистый склон сопки, вышли на круглую заснеженную поляну-марь. И тут Кириск остановил оленя. Таежники уже сами приметили: у дальней кромки леса – два черных пятна, рядом – серый бугорок. Росомахи после трапезы охраняли добычу от ворон.
Охотники окружили поляну, спешились и, когда Лука взмахнул шапкой, стали сужать кольцо. Шум ветра в ветвях – хороший помощник, хищники поздно учуяли опасность. Азартный Чочуна не позволил другим сделать первый выстрел. Тяжело раненный зверь упал, но, подняв голову, ощерился. Чочуна снова поднял ружье, но крик Луки остановил его.
Второй зверь, укрываясь за одиночными чахлыми деревцами, понесся в чащу. Ньолгун торопливо разрядил ружье. Росомаха поддала крепче, только снежные комья взлетели из-под мелькающих лап. Ньолгун выстрелил еще. Зверь круто повернул, заметался, и тут Кириск, безоружный мальчик, как-то уж очень ловко кинул аркан. Гибкая петля догнала зверя. Росомаха дернулась, сильным рывком мальчика бросило в снег. Разъяренный зверь повернул назад и помчался к нему.
Ньолгун бросился туда же что есть силы, крича и стреляя в воздух. В этот опасный миг спокойнее всех вел себя мальчик. Он не отпустил аркан. Росомаха приближалась крупными прыжками.
Кириск мгновенно вскочил на ноги и, когда зверю оставалось всего два прыжка, отпрянул за дерево. Взрослые подошли, когда мальчик, подобрав торчащий из снега толстый сук, добивал опутанного и уже не страшного хищника.
Чочуна восхищенно качал головой.
Теперь ничто не мешало переключаться полностью на соболей.
Лука-Нгиндалай и его дети добыли за осень знатных соболей, большую часть их отдали Чочуне, но и себе оставили: нынче оленевод поедет на далекую Шилку, к сородичам. Решили так: сперва Лука заедет в Николаевск вместе с Чочуной. С ярмарки Чочуна вернется назад, а Лука с молодыми ороками продолжит путь по Амуру до таежной эвенкийской деревни на Шилке.
Глава XXIX
Как всегда, с рассветом вороны стаями вылетели из голубого заиндевелого ельника, где, укрывшись в гуще разлапистых ветвей, зябко коротали длинную ночь.
Ельник взбирается по кручам высокой террасы, переходит в непролазную тайгу, которая разбегается по глухим нехоженым сопкам.
У подножия кручи в рощице черноствольной каменной березы не сразу приметишь маленькое подслеповатое стойбище Ке-во. Снег засыпал его. И только не в меру высокие сугробы да сизый дымок от сухих лиственничных дров обнадежит проезжего: тут его ждет тепло.
Вороны расселись на вершине узловатой ели, которая, словно осердясь на своих сородичей, убежала из ельника и поселилась в рощице, среди каменной березы, сразу за стойбищем. Целая сотня ворон может спрятаться в ветвях этого дерева. Утром перед вылетом на кормежку или вечером перед сном вороны слетаются к ели со всех лесов, теснятся на ее вершине, дремотно вполголоса каркают. Потом, будто сговорившись, разом снимаются, взмывают вверх и гигантской черной тучей закрывают собой полнеба. На землю опускается сумрак.
Родовое предание гласит: вороны облюбовали ель в тот день, когда на берегу Тыми у подножия высокой кручи появилось стойбище Ке-во. Может быть, в далеком прошлом, люди, поселившиеся на берегу нерестовой реки, назывались не так, как сейчас. Но прошло много лет, люди позабыли свое прежнее имя и стали называться Кевонги – жители Верхнего селения.
Сегодня вороны медлили с отлетом, облепили оголенную вершину, с которой сбили хвою еще в незапамятные времена. Каркали, словно спорили, гадая, что предпримут жители стойбища.
В эту ночь к Ыкилаку так и не пришел сон. Он и виду не показывал, что его тревожит скорая поездка в стойбище А-во – Нижнее селение. Конечно, он с нетерпением ждал поездки. Осень ждал, зиму ждал. Ждал лето и еще осень. Ждал, но никак не проявлял нетерпения. Только несмышленыши-подростки позволяют чувствам овладеть собой. Даже от небольшой радости готовы прыгать полдня. А он – мужчина! Он уже кормилец. И должен держать себя в руках. Этому учил отец. Этому учила тайга. Учили все шестнадцать буранистых зим и шестнадцать лет: дождливых и сухих, обильных ягодами и рыбой.
Он не спал. Нет, не потому, что взволнован. Это милки[27]27
Милки – злые духи, оборотни.
[Закрыть] всю ночь строили козни. Это они отогнали от Ыкилака сон.
Им бы только напакостить человеку. То ночью в лесу заорут, и человек цепенеет. А потом хохочут над ним, одиноким, скованным страхом. Или в осенний ледостав направят туда, где лед тонок, и человек обязательно искупается в морозной воде. А то и утонет.
И в эту ночь проклятые милки отняли у Ыкилака сон. Хорошо, что никто не видел, как всю ночь он вертелся. В то-рафе на других нарах спал аки. Всю ночь свистел носом. Вот и зазвал этим своим свистом милков. А все потому, что завидует Ыкилаку. И злится на отца. Ланьгук должна была стать женой Наукуна – он старший. Но волею отца она станет женой младшего.
Зимняя ночь длинная. А эта особенно. Ыкилак ворочался с боку на бок, сбились мягкие, как замша, штаны из кожи тайменя. Они мягкие, пока сухие. Когда подмокнут и высохнут, станут как кора на лиственнице. Мни их потом. Долго и старательно мни. А штаны, ставь их на пол – будут стоять колом.
Ыкилак повернулся на левый бок, взглянул в дымовое отверстие на потолке. Перед сном он сам закрыл его снаружи. Наверно, неплотно. И в щель Ыкилак увидел: небо заметно посерело, будто густой до черноты чай разбавили кипятком.
«Еще полежу», – он подтянул к подбородку старую собачью доху.
Еще от деда доха. Ее никто давно не носит – такая ветхая. Ыкилак не помнит, было ли у него когда-нибудь одеяло – всегда укрывался дохой или еще каким хламом.
До полуночи в то-рафе обычно жарко. К утру остывает. Но если надеть халат из рыбьей кожи, накрыться дохой и лежать скорчившись, чтобы ноги не выглядывали, можно пролежать до утра и не замерзнуть. Только устанешь так лежать. Тем более, что постель – оленья шкура, брошенная прямо на деревянные плахи, – давно вылиняла, и ощущаешь все неровности нар, как суставы на тощей руке стариков. За много лет Ыкилак приноровился к своей постели: передвинешься чуть-чуть в сторону, и бокам не так больно.
Мелкие звезды погасли, только крупные видны. «Еще немножко полежу», – сказал себе Ыкилак.
И тут он вспомнил о выкупе. Долго, две зимы, собирали этот выкуп. Отец охотился. Ыкилак охотился. Охотился и Наукун. Но тот сердит на отца и припрятывает часть соболей. Ыкилак знал об этом, но молчал. Наукун еще скажет, младший брат не мужчина – только и ждет, чтоб за него другие работали. А ведь обычай велит: всему роду собирать выкуп. Потому что к ним придет женщина. И неважно, чьей женой она станет. Важно другое – принесет детей, продолжателей рода.
Выкуп собрали богатый, соболей большая связка – трижды по сорок шкурок, двенадцать лис, восемь шкур выдры. Ыкилак сам носил одежду из рыбьей кожи, а всю добычу отдал на выкуп.
Он вспомнил, что вчера вечером отец снес увесистый узел в амбар. Срубили они его из лиственничного долготья и поставили на сваи – собаки не заберутся. Но покрыт он корьем. Как бы лесной зверь не проник туда. Ведь для росомахи кора не препона.
Ыкилак откинул доху, быстро встал и, пока накопленное за ночь тепло не улетучилось, набросил халат на собачьем меху, нашарил в темноте нерпичьи торбаза, натянул меховые чулки.
Наукун не проснулся даже тогда, когда младший брат, обходя очаг, зацепил ногой за что-то. Ыкилак нагнулся, протянул руки – они коснулись низкого столика. Братья после вечернего чая не убрали его.
Согнувшись привычно, Ыкилак прошел узкий, тесный коридор, толкнул наружную дверь. Прилаженная к косяку с помощью ремня из сивучьей кожи, она неслышно отошла и, выпустив человека, снова закрыла вход. Ыкилак глотнул морозного воздуха – сна сразу поубавилось.
Мелких звезд не видать. Но крупные редкие звезды, словно подожженные кострами зари, вспыхивали и, мерцая, лучились на небосклоне. И если чутко вслушаться, услышишь, как мир тихо и умиротворенно досыпает еще одну ночь. Звезды в эту пору издают какой-то особый звон, от которого сон спокойный и полный…
В эту ночь не спала и Талгук. Завтрашняя поездка мужчин волновала ее не меньше, чем младшего сына. Она тоже ворочалась с боку на бок, стараясь ненароком не задеть мужа. Все-таки задела. Касказик открыл глаза, но не шевельнулся. Только сказал:
– Близко, что ли, утро?
– Нет, еще не близко, – приникнув к его плечу, прошептала Талгук.
– Ты что – не спала? Голос какой-то не сонный.
– Нет.
– Почему не спится? Холодно?
– Нет, не холодно.
– Тогда спи, – и Касказик отвернулся от жены.
Под оленьими шкурами тепло долго держалось. Лишь при вдохе ощущаешь студеную резь в носу. Талгук, чтоб не объяснять причину бессонницы, сказала:
– Нашим сыновьям зачем жить отдельно? Зачем два очага иметь? Зачем рубить дрова для двух очагов?
Касказик, никак не ожидавший такого ночного озарения от своей жены, с которой прожил столько зим и лет, дернулся от удивления всей спиной.
– Ты хоть думай, прежде чем сказать! – Касказик сейчас был добр. Тепло, идущее от рядом лежащей жены, смягчило его резкий нрав. – Сама знаешь: какое же это стойбище, если в нем один лишь то-раф? Раньше наше стойбище было, словно птичье гнездовье: шум, смех, лай собак. Теперь хоть два то-рафа, но свое стойбище. Родовое. Со своим древним священным очагом.
Талгук знала, как обернется затеянный ею разговор. Но была довольна: маленькая хитрость ее удалась – муж принял этот разговор, и Талгук увела его от попыток узнать, почему ей не спится.
– Спи, – Касказик не изменил своей позы до утра…
То-раф родителей немо и смутно темнел в стороне на сером снегу. Воронья ель черной громадой уходила в небо и будто касалась там ветвями крупных звезд, отчего и чудилось, что звезды звенят. Собаки в большой конуре, похожей на то-раф без коридора, услышали скрип снега, завозились, но, узнав по шагам своего, вновь уснули.
Ыкилак походил вокруг амбара. Убедился: в порядке. Вернулся в то-раф. Наукун продолжал высвистывать носом. «Скоро утро. Милки боятся света. Они, однако, уже исчезли. Полежу еще», – и Ыкилак не раздеваясь полез под доху.
Когда голова коснулась груды хламья – вместо подушки, откуда-то из небытия донесся тонкий серебряный звон. Он дрожал, разрастаясь и множась, – это небо звенело: спать, спать, спать…
– Хы, этот все еще спит!
Ыкилак поначалу не сообразил, чем так недоволен старший брат, с трудом поднял голову. Наукун сидел на своей наре в накинутой на плечи оленьей дохе. Толстая жирная коса свисала сбоку. Наукун смачно обсасывал чубук и, наслаждаясь, медленно выпускал дым тонкими струйками. В узкую щель в потолке проникал неясный свет наступившего утра.
Поза старшего брата выдавала нетерпение. Ыкилак знал, чего хочет аки. «Сам бы мог развести огонь. Теперь злой, ничего не сделает». Ыкилаку не хотелось оставлять теплую постель. Но вставать надо.
Он рывком поднялся. Нашел нож, насек щепок, настругал стружек от куска березы, сложил на очаге сухие дрова. Затем ногтем большого пальца разрыхлил чагу – березовый нарост, поднес огниво и кремень. Хорошая искра получилась на втором ударе. Она упала на крошку гриба, и крошка едва задымилась. Ыкилак раздул тлеющий уголек. Огонек разросся, перешел на кусок с ноготь величиной. Ыкилак, не переставая дуть, положил его на очаг под витые ленты бересты. Набрал полную грудь воздуха и снова подул сильнее. Уголек рассыпал вокруг себя искры, сухая береста вспыхнула прозрачным еле видным пламенем. А Ыкилак дул и дул, пока пламя не охватило крупные щепки. Огонь разошелся. Ыкилак разогнул спину и почувствовал, как отяжелевшая голова идет кругом. «Нельзя так долго дуть», – и пошел к двери.
А Наукун все сидел в той же позе.
Отец переносил вещи из амбара к то-рафу. Мать выводила застоявшихся собак. Те лаяли и рвались с привязи. Непривязанная сука носилась рядом, дразня кобелей и мешая сборам.
Мать убрала длинные косы вокруг головы. От этого голова казалась очень большой, а сама мать еще меньше и походила на неокрепшую девочку-подростка. Собаки рвались из рук, и мать кричала на них, нагибалась, чтобы намотать привязь на кол. При этом у нее все время распахивался халат. Она поспешно запахивалась, завязывала шнурки, но едва наклонялась, халат снова распахивался. «Что у нее – шнурки короткие? Или оборваны?» – Ыкилак наблюдал, как мать безуспешно пытается застегнуть халат. Он висел на ней мешком. Два года назад, тогда еще новый, сшитый из желтой материи, он сидел ладно.
– Спустим нарту, – сказал отец, не глядя на сына.
Придерживая, осторожно спустили нарту по покатой земляной стенке.
– Принеси потяг.
Ыкилак нашел в амбаре свернутый кругами плетеный потяг, с которым через постромки соединены попарно хомуты из широких полос кожи. Каюры обычно используют веревочный потяг. Но сегодня поездка особая, и глава рода велел принести плетенный из кожи.
Мать вывела семь нартовых кобелей и отправилась накрывать на стол.
Наукун не участвовал в сборах. Он явился в то-раф родителей, когда мать уже подала юколу, нерпичий жир и густой отвар из березового гриба – чаги. Чай давно уже редкая радость у жителей Ке-во.
После завтрака разгоряченные люди вышли из то-рафа и поначалу даже не почувствовали мороза.
Касказик уже дернул конец потяга, привязанный к столбу. Талгук умоляюще сказала:
– Запряги суку.
Касказик резко обернулся:
– Только твоя голова может придумать такое. Только твой язык слушается такой глупой головы!
– Сука сильная. Она потянет. А дорога неблизкая, и снег еще не улежался, тяжелый, – не сдавалась Талгук.
– Ыйть! – разгневанный Касказик замахнулся тяжелым остолом, чтобы отогнать жену, так некстати подвернувшуюся под руку. Кто видел, чтобы уважающий себя каюр впрягал в упряжку суку? Тем более, в такую поездку. А сука тем временем взвизгивала, рвалась с привязи. Обычно ее не привязывают. Она вольно рыщет вокруг стойбища, сама добывает себе пищу. Ведь велел же еще утром привязать, чтобы не путалась под ногами.
Старик ворчал, левая же рука привычно отвязывала закрепленный конец потяга. Собаки разом рванули – Касказик едва успел ухватиться за тормозную дугу и все же его бросило на бок. Отчаянно ругаясь, он налег на остол с железным наконечником – впереди крутой спуск, нужно притормозить, иначе нарта ударится о торос и разобьется или подомнет под себя задних псов.
Ыкилак оглянулся: у низкого заснеженного то-рафа стояла Талгук. Наукун так и не вышел проводить.
Только спустилась нарта к реке, мимо лихим аллюром промчалась сука. Она бежала впереди, задрав длинный хвост[28]28
Нивхи обрубают кобелям хвосты, у сук же оставляют.
[Закрыть]. Кобели наддали, пытаясь догнать ее, нарта запрыгала по крутым застругам.
– Ыйть, проклятая! Чтобы ты разбилась об лед! А вы, безмозглые, чего радуетесь? – орал Ыкилак. – Выдохнетесь уже на третьем кривуне!
Вороны разом сорвались с ели, догнали нарту и некоторое время в смятении висели над нею черной тучей.
Глава XXX
Пред тобою сугробы расступятся пусть,
Рыхлый снег твердым настом вдруг станет пусть.
Чтоб в дороге легки были ноги твои,
Шью тебе торбаза я.
Самой прочною жилкой я швы прострочу.
Слов надежных и верных я не умолчу.
Чтоб в дороге легки были ноги твои,
Шью тебе торбаза я.
Чтобы в долгом пути ты не встретил беды,
Древних предков узор осторожно кладу…
Чтоб в дороге легки были ноги твои,
Шью тебе торбаза я…
– Красивая песня! – восхищенно сказала Музлук, когда Ланьгук спела последние слова. – У тебя всегда красивые песни.
Ланьгук застыдилась искреннего восхищения невестки, низко нагнулась над шитьем.
Вот уже дней восемь, прячась от глаз отца и братьев, Ланьгук шьет торбаза. Мужские. Из прочного камуса – оленьих лапок. Музлук помогла подобрать мех. Отобрали темно-коричневые. Отделали белоснежным камусом, нарядным.
А узор придумали втроем – мать тоже приняла участие. Поверху пустили крупный орнамент, ниже – шашечками белый и темный камус. Скоро должен приехать Ыкилак, красивый юноша, ловкий, удачливый добытчик…
…Древних предков узор осторожно кладу…
Пусть древний нивхский орнамент хранит тебя от всяких бед…
…На реке снег лежит ровно, без сугробов. Лишь кое-где на кривунах козырьками дыбятся заструги. Снег рыхлый. Полозья то и дело проваливаются. Упряжке тяжело. Постромки гудят, нарта скользит, дергаясь и подпрыгивая – перескакивает через заструги.
На четвертом или пятом повороте, как и ожидал Касказик, упряжка перешла на шаг. Бока у кобелей запаленно вздымались, языки болтались, как мокрые тряпки. А сука, высоко задрав хвост, носилась вокруг, откровенно взывая к игре.
– Ыйть, – выругался Касказик, – ты у меня порезвишься!
Он затормозил. Кобели тут же встали, залегли, жадно хватая снег дымящейся пастью.
Касказик протянул руку, чтобы подозвать суку, но тут же застыл в замешательстве: как окликнуть ее? Четвертую зиму никто не удосужился дать ей имя. Может, потому, что не требовалась она в хозяйстве. Одно знала: плодила щенков для будущих упряжек. Но сука поняла, чего хочет человек. Она отбежала подальше и только тогда оглянулась. Касказик держит на вытянутой руке кетовую хребтину. Соблазн велик. Сука голодно облизнулась, завиляла хвостом, крадучись подошла. Медленно и осторожно, чувствуя подвох, потянулась к руке.
А человек ласково приговаривал:
– Вот тебе рыба. Вкусная рыба. На, возьми, съешь.
Рука отдаляется, отдаляется. Аппетитный запах бьет в ноздри, вызывает обильную тягучую слюну. Сука сделала короткий шаг. Еще шаг. Ноги дрожат от возбуждения. Она видит над своей головой распростертые пальцы другой руки. Внимательно сторожит глазами. Резко хватает кетовый костяк, выдергивает, и не успел человек опомниться, стрелой уносится к берегу, исчезает в кустах. Нартовые собаки, с любопытством следившие за ходом событий, завистливо скулят, бросаются вслед за ней, но лишь запутывают постромки.
– Ыйть, безмозглые! – пинает старик ни в чем не повинных кобелей, срывая на них зло.
Ыкилак в душе хохочет над отцом.
Касказик грубо растолкал кобелей, распутал постромки и крикнул:
– Та-та!
Упряжка пошла, но кобели все оглядывались, посматривали на берег, где в кустах догрызала свое лакомство сука.
Через несколько поворотов, когда упряжка вновь перешла на шаг и кобели из последних сил налегали на хомуты и хрипели, задыхаясь от собственных усилий, каюр смилостивился:
– Порш!
Кобели опять залегли в снег.
Касказик обернулся.
– Она боится меня. Попробуй ты.
Ыкилак соскочил с нарты, пошел к суке, которая сидела в стороне, ожидая, когда снова тронутся в путь. Увидев юношу, собака прилегла на снег, прижала уши, осклабилась в покорной улыбке. Позволила взять себя за загривок, тут же встала на ноги и, повинуясь руке, пошла рядом. Касказик надел на нее не алык-хомут, а простой ошейник – так проявил он свое презрение, привязал ее сразу же вслед за вожаком, приговаривая:
– Убеги на этот раз, добра не будет. Вот и далась в руки. Теперь ты у меня потанцуешь. Такой танец тебе выдам, какого ни один шаман не знает.
Он понимал, кобели, увидев перед собой суку, будут стараться настигнуть ее и сильнее потянут нарту.
Старик перекинул ногу, сел поперек, вытащил остол. Собаки дернули, легко понесли. Сука тянула сильно. На трудных участках, когда полозья исчезали в снегу и шли тяжело, будто по песку, она от усердия приседала, ее задние ноги подгибались, дрожали и, казалось, гудели от напряжения.
Долго каюр не давал передышки. Псы переходили на шаг, но старик кричал, размахивая остолом, и они боязливо озирались и тянули из последних сил. Сука, непривычная к такой тяжелой работе, выдохлась раньше и еле перебирала лапами.
Конечно, ни один уважающий себя каюр не запряжет суку. И вообще, во всем виновата Талгук. Нарочно выпустила. Ыйть, старая дура, совсем из ума выжила. Теперь, хочешь не хочешь, запрягать надо. Хорошо, хоть постороннего глаза нет.
Касказик ругал жену, но в душе поднимался другой голос: это она сделала от добра, хотела помочь мужу и сыну в их трудном пути.
Лишь в конце дня, когда из-за последнего поворота показалось стойбище А-во, старик остановил нарту, освободился от суки. Та радостно взвизгнула, взмахнула длинным хвостом и снова помчалась впереди упряжки. Уставшие, еле волочившие ноги кобели приободрились, налегли на алыки, и нарта пошла быстрее.