Текст книги "Мир наступил не сразу"
Автор книги: Владимир Зуев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Но Велик молчал. Он был согласен, что «в таком разе» можно и осерчать, однако соглашаться почему-то не хотелось – может, потому, что речь шла о Сенечке, которого он помнил по оккупационным временам, совсем еще недавним, и потому, что говорил это Петечка, который в те времена гордился своим предателем-сыном, радовался, что растащили колхоз, и, разделив землю, снова стали жить единолично, а сейчас вот поминает советскую власть, называет ее родной. Но и в спор вступать не было причины, потому как факт был налицо: Сенечка – солдат Советской Армии, а Петечка – отец двух советских воинов.
– Морфлот, строиться! – скомандовал Велик…
Воевать настроение пропало и, наскоро закончив маневры, ребята разбрелись кто куда. Большая группа осталась на Песке играть в «галю», другая отправилась на Навлю.
День выдался как по заказу – солнечный, безветренный, умеренно, жаркий. Пахнуло летом, хотя до лета был еще целый месяц, и в мае, все знали, погода всякое могла выкинуть – и морозцем стукнуть, и снежком припорошить. Даже на Великовом коротком веку такое случалось. Ребята шли распаренные, в распахнутых рубашках. А Гавро никак не мог успокоиться после стычки с Сенечкой.
– Если он переоделся в нашу форму, так уже и наш? – вопрошал он, взлохмачивая пятерней и без того лохматую русую шевелюру и воинственно оттопыривая толстые губы. – Японский городовой! В деревне все помнят, как он хлыстиком по валенку постукивал и через каждое слово поминал Гитлера: «фюрер сказал», «фюрер указал».
– Ну мало ли что, – возразил Иван Жареный, скорее для продолжения разговора, чем взаправду. – Раз ему доверили оружие, значит, простили. Скажешь – нет?
– Японский городовой! Да он же всех обдурил! Небось, как попался к нашим в руки, сразу начал петь, что больше всех ненавидел фашиста и крепче всех любил родную советскую власть. Нас же не спросили, значит, ему поверили.
– Ладно, допу-устим. А теперь-то он уже повоевал, теперь-то с него взятки гладки.
– Выходит так, – неожиданно согласился Гавро, вздохнув. – Выходит, теперь его не уколупнешь.
– Да ты что? – возмутился Иван. – Да, теперь не уколупнешь. А вернись за-автра немец, так он опять побежит к нему. Скажешь – нет?
Послышались восклицания. Спор стал общим. Только Велик не принимал в нем участия. Он не знал, где правда. Вчера Сенечка предал Родину, нынче воюет за нее. Если ему напомнить про вчерашнее, он скажет: «Я попал в безвыходное положение, вот и выжидал нужного поворота событий. Когда выжидал, вел себя, соответственно своему месту – и говорил, что требовалось, и ссылался, на кого требовалось». В деревне есть несколько человек, которые были насильно мобилизованы в бригаду Каминского, сейчас они пишут письма с фронта. Есть убитые – за них семьи получают пособие. Есть раненые – эти тоже искупили вину. Ну а те, кому, повезет и они, останутся живы? Они тоже искупили? Или нет, раз выжили?.. Про Сенечку отец кричал, что он «пролил кровушку». Значит, был ранен и, стало быть, тоже искупил свою вину.
Так, ладно. Судить его не будут, потому как он больше не виноват. Но понял ли он свою вину? Переродился назад из фашиста в нашего? Не изменит завтра, если подвернется случай? А эти, насильно мобилизованные, не поднимут опять против нас оружие, если их снова начнут заставлять, грозя суровыми карами? Ведь поднимут же, сволочи!
Так, осади назад, приказал себе Велик. Ты-то кто такой, чтобы судить? Тебе кажется, что в любых обстоятельствах будешь поступать как надо?..
Дважды искупавшись в холодной еще Павле, набив карманы и запазухи щавелем, чесноком и котиками, ребята возвратились в деревню перед вечером.
Еще издали заметили какую-то возню возле Петечкиной хаты. Когда подбежали, оказалось – дерутся Митечка и Сенечка. Вокруг метался всклокоченный жалкий Петечка.
– Сенечка! Митечка! – выкрикивал он, то умоляя, то грозя. – Сыночки! Будя! Ну будя! Пошли выпьем! Стоит же! Сынки! Чтоб вас гром побил! Чтоб вы подохли! На всю деревню осрамили! Сыночки!
Изредка он пытался влезть между сыновьями, но кто-нибудь из них отпихивал его ладонью в грудь, иногда так сильно, что старик со стоном плюхался на песок. Тяжело дыша, сидел малое время с закрытыми глазами, потом вскакивал и снова начинал с криками топтаться вокруг сыновей.
Братья были одеты по всей форме. На Ми-течке – бескозырка с ленточками, черная форменка, брюки клещ и ботинки, на Сенечке – пилотка, гимнастерка, брюки и кирзовые сапоги. У Митечки по подбородку стекала струйка крови и падала каплями на тельняшку. Ненавидяще глядя на брата, часто сглатывая слюну, Митечка выталкивал из себя тяжелые и черные слова:
– Фашистская сволочь… тварь… гитлеровский подтирало… Думаешь, спасся в красноармейских погонах?
Сенечка был плотнее и здоровее тонкого, узкоплечего, обескровленного раной брата. Даже с первого взгляда было ясно, что Митечка еще не совсем поправился, что же до пролитой Сенечкой кровушки, то она, видно, была лишняя слишком тугое и цветущее было у него лицо, слишком живо и ловко вертел он кулаками. Моряк не сдавался, но было ему туго.
Изловчившись, Сенечка саданул брата в грудь, да так, что тот пошатнулся и, с трудом устояв на ногах, отступил на несколько шагов.
– Долбали мы ваш флот! – крикнул Сенечка с ненавистью и злорадством.
– Нет, врешь, фашист! Флот наш вы никогда не били! Полундра! – С этим возгласом Митечка рванулся навстречу братниным кулакам.
Ему пришлось бы несладко, но тут в ответ на его призывный крик Гавро тоже заорал «полундра» и сзади бросился на Сенечку. За ним– еще четверо. Гавро сомкнул ладони на Сенечкином лице и, сделав сзади подсечку, рванул на себя. Прием этот в ребячьих драках был безошибочен – схваченный так противник валился на спину. Но командор не учел одного – прием срабатывад лишь в том случае, если силы были примерно равны, да и вес тоже. Сенечка не только устоял на ногах, но отшвырнул парня от себя. Однако в него уже вцепились, на нем повисли другие ребята, вместе с набежавшим моряком и снова подоспевшим своим командиром они свалили Сенечку и прижали к земле.
– Вяжите его. вяжите! – кричал Петечка. Он сбегал в сени и вернулся с мотком вожжей. – Руки, руки крутите!
Сенечка катался по земле, отбивался ногами, но теперь и остальные ребята навалились на него. Клубок тел ворочался, издавая нечленораздельные звуки и натужные возгласы.
– Мразь, поганка… – бухал Митечка, стягивая брату руки.
– Слабо вам с нашим флотом… – кряхтел Велик, помогая ему.
Когда Сенечку связали, старик вдруг упал рядом с ним лицом вниз и зарыдал. Сквозь растопыренные пальцы, сжимавшие лицо, прорывались искаженные рыданиями слова:
– Не того бы… вязать… а пришлось… своими руками… и не того… Где бог?..
На второй день утром к Петечке явились прибывший из Соколова участковый уполномоченный Третьяков и Зарян.
– Оружие! – первым делом потребовал Третьяков у Сенечки.
– Нету и не было, – хмуро ответил тот. – Я разбойничать не собирался. Только повидать старика-родителя…
– Только потому и сбежал из заключения? – с издевкой спросил Зарян.
– Нет, конечно… Думал: пристроюсь где-нибудь, укроюсь, – словно оправдываясь, сказал Сенечка. Он сидел за завтраком и успел уже выпить. – А постранствовал среди людей – убедился: жить долго под чужой личиной не смогу. Понял, что зря сбежал. Отсидел бы свои пять лет… А теперь прибавят. Эх!.. Может, выпьете? А?
– Закругляйся, – сказал Третьяков. И сними погоны. Хватит прикрываться.
– Где бог? Где бог? – бормотал Петечка.
– Нету бога, отец, – зло сказал с печки Митечка. – А если есть, то он не с фашистами, будь уверен.
Весенние работы были в полном разгаре. Уже несколько дней конная группа боронила поле под пшеницу недалеко от деревни. Были тут Велик, Иван Жареный, Гавро и Валька Доманов.
Валька пахал на Гитлере. Тот был еще слаб, часто останавливался либо путался в постромках, раза два даже падал. Как раз в один из таких незапланированных перерывов, когда Велик помогал Вальке поставить Гитлера на ноги, на поле появилась Манюшка. Исхудавшее, чуть тронутое весенним загаром лицо ее было заплакано.
– Велик, – сказала она беспомощно и протянула ему листок бумаги. – Вот… Смертью храбрых…
Это была похоронка на ее отца. Пока Велик читал, Манюшка с какой-то истовой надеждой смотрела ему в лицо, будто ожидая, что вот сейчас он прочтет и, улыбнувшись, объявит ей, что это ошибка, что, конечно же, ничего подобного не случилось. Краем глаза он уловил этот ее ждущий взгляд и не знал теперь, что ему делать и что ей сказать.
– Откуда она у тебя? – не отрываясь от бумаги, тихо спросил он.
– Почтальонша принесла, – с готовностью, все еще ожидая от него защиты, ответила Манюшка. – Говорит, из Кречетова передали. Они ж там знают, что я в Шуравкине.
– Ты погоди плакать, – сказал Велик, сложил листок и спрятал его в карман. – Может, это не на него. Может, кто есть другой с такой фамилией… и с таким именем… и с таким отчеством. Я вот завтра схожу в Кречетово и разузнаю.
Он пошел к своей лошади. Манюшка, спотыкаясь, плелась рядом и, заглядывая ему в глаза, говорила:
– А правда, может же быть, да? Чтоб двое – и фамилия одна, и звали одинаково, и по батюшке? Верно?
Велик взял вожжи и понукнул лошадь. Ему тяжело было говорить Манюшке неправду, хотелось, чтобы она ушла. Но Манюшка теперь семенила рядом и требовала подтверждения своим неправдоподобным предположениям: «Да? Верно? Правда ж?» И он кивал и мычал что-то невразумительное, а чаще отворачивался, понукал и подгонял Лихую.
Так они обошли круг, а когда вернулись к дороге, здесь их ждали остальные боронильщики и среди них – сияющий красавчик Коля Водюшин. Едва они приблизились, он заговорил, захлебываясь и ликуя:
– Ну вот, все в сборе… Теперь можно… Я нынче посыльный в сельсовете, вот сижу, ничего такого не жду, тут телефон – дзы-инь!..
– Да не тяни, японский городовой! – не выдержал Гавро, – Что? Говори сразу!
– Победа, вот что! Председатель велел – всем на митинг!
Наступило молчание. Все как будто растерялись. Ждали эту минуту, мечтали о ней, а пришла – не поняли сразу и не поверили.
Велика тоже сперва пришибла эта новость. Раскрыв рот, он ошалело глядел на Колю, а потом вдруг подпрыгнул и побежал по дороге, потрясая в воздухе кулаками и крича во все горло:
– Ур-ра! Победа! Победа! Ур-ра!
За ним с криками бросились остальные.
У самой деревни, когда Велик перешел на шаг, его догнала Манюшка. Она плакала навзрыд.
– Да ты что? – напустился на нее Велик, от радости забывший все на свете. – Ведь победа!
– Да, тебе хорошо радоваться! – сквозь рыдания кричала Манюшка, – Твой жив остался, теперь придет, а моего то уби-ил-и!
Утро без дня
Первое мирное лето в Журавкине было по-прежнему голодным и тревожным. После победы все, у кого мужики воевали, с замиранием сердца ждали писем, уже послевоенных. Сперва приходили еще фронтовые, эти уже не радовали, наоборот, сгущали тревогу: мало ли, отправил письмо и тут же нарвался на пулю.
Велик тоже ждал. Но письма вдруг почему-то перестали идти, и он не находил себе места. М работа не отвлекала: посевная кончилась, наступила «большая перемена». Читал, играл с ребятами в войну, выпускал стенгазету, ходил на Навлю за щавелем и другой съедобной травой. Но разве заслонишься от тревожных мыслей?
Как-то перед вечером зашел к нему Иван Жареный.
– Слушай, маршал, есть предложение: поеха-али-ка на У-ук-раину, Хоть хлебца чистого поедим вволю, А то ведь совсем отощал. Скажешь – нет?
– А где ты его возьмешь, хлебец-то?
– Наймемся на работу. А нет – по-обираться пойдем.
Сползла с печи Манюшка, села у стола, склонившись подбородком на руки, и внимательно стала смотреть на Ивана.
– А нешо там есть чистый хлебушек? – спросила она.
– Говорят, есть. Васька Бык приехал с Западной Украины – вот та-акая ряшка! Говорит, и понятия не имеют подмешивать в хлеб. Чистенький, как золото.
– Поедем, Велик, – сказала Манюшка. – А то меня ужака совсем дожрет.
Ну вот, и куда с такой ехать? – недовольно пробурчал Иван. – Придется и по вагонам лазить, и под вагонами, и… не знаю, где еще. Вон послухай-ка, что Ва-аська рассказывает…
– Знамо дело… А мы лазили и на вагоны, и под вагонами, правда, Вель? Так что, может, я еще и тебя могу поучить, – она глянула на Велика, сгорбившеюся на лавке, на его наморщенный лоб, поняла: соображает – ехать или не ехать, взять ее или не брать. – Если меня не возьмете, я тут помру, ей-богу, вот увидите.
«А чего а не съездить? – подумал Велик. – Дни побегут быстрей, и подкормимся, и не будешь каждый день с утра до вечера ждать почтальона, а потом всю ночь думать, что с отцом».
– А куда поедем-то?
Иван поерзал на конике, усаживаясь поудобнее.
– Я ж сказал: на У-украину.
– А Украина что тебе – станция? Слезай – приехали?
– Ну… Забыл я. Не беда – Васька дорогу знает.
– А мы что, с ним? – набычился Велик.
– Ну и что? – Скрывая смущение, Иван начал потирать легонько подушечками пальцев рубим на лице. – Все ж как-никак знает, куда ехать, и как ехать, и… му-ужик уже, скоро в армию заберут.
Велик вдруг обиделся.
– Подумаешь, мужик! Не в том дело, что по годам старше. Он например, не в комсомоле, а я в комсомоле, и он будет мною командовать?
– Командовать он за-ахочет, это точно. Ну, дак а как же иначе? Раз ведет, значит, командир. Другое дело, если начнет выкаблучиваться… Нас двое, что ж мы станем пятки ему чесать?
– Пятки, пятки… при чем тут пятки? – пробормотал Велик. Он не знал, что возразить Ивану, тот правильно говорил, но все его нутро восставало против Васьки Быка. – Вот скажи: чего он в комсомол не вступил?
– Ну, допустим, не хочет. Я как-то слыхал – с Заряном они ругались. Не знаю, из-за чего там у них затеялось. Васька кричит: «Подумаешь, комсомольцы! Если захочу – завтра безусловно буду в комсомоле!» А Зарян ему: «Ну захоти! И поглядишь, как мы тебе, уркагану, трусу, дадим от ворот поворот! Думаешь, мы забыли, как из-за тебя немцы чуть не расстреляли наших журавкинских ребят? Не забыли – вот она, памятка». И постучал по своей резиновой ла-адони.
– Ага, ну вот видишь.
– Что «видишь»? Я тогда на Навле с вами не был, знаю только по рассказам, что Васька украл у немцев топорик, и они хотели за это всех ребят пострелять. Всю вину взял на себя Зарян, и они отрубили ему руку. Ну, это все ясно. Я ж и не говорю, что Ва-аська Бык золотой человек. Просто – знает дорогу, а мы не знаем. Он ищет себе компанию. Потому и просил с тобой поговорить.
– Не поеду с Быком, – глядя исподлобья, сказал Велик.
– Да ка-акой у тебя резон? – начал злиться Иван. Белые рубцы на его лице зарозовели. – Резона-то нет. Ну, не комсомолец, и черт с ним! Не в атаку ж мы – всего-навсего побираться. Скажешь – нет?
– Не поеду с Быком, – упрямо повторил Велик, сам не понимая своего упрямства. – Ты – как хочешь. А мы с Манюшкой вдвоем не пропадем.
Сейчас же Манюшка вскинула голову.
– Иди, иди, обойдемся без всяких тут… Шлепай к своему Быку… и спаси вас господь.
Иван поглядел на Велика, на Манюшку, рассмеялся.
– Верный у тебя щенок. Чуть большая собака забрехала – сразу начинает подтявкивать. Скажешь – нет?
– Неверных не держим, – улыбнулся и Велик.
– А ты не обзывайся, змей Жареный, – обиделась Манюшка и полезла на печь.
Вышли затемно – до Навли было восемнадцать километров, топать да топать. Двинулись не гатью, а тропинками в обход деревень, через луга, кочкарники и кусты. Пешие все ходили этим путем, потому как считалось прямее и ближе, а так ли это и насколько ближе – никто не знал.
Тропинки были плотно утрамбованные и широкие. Велик и Иван шли рядом, Манюшка сзади. Налегке шагалось ходко. Изредка перебрасывались случайными фразами, а больше молчали – каждому было о чем.
У Велика в холщовой сумке, что ерзала по спине, лежали еще две свернутые пустые сумки, под ними последняя пригоршня желудей. Приятно тяжелила ношу полуковрига хлеба. Велик перебирал в памяти подробности вчерашнего вечера, вернее, его конца, когда он пошел провожать домой Таню Чуркову.
В общем-то, ничего особого не было – шли, разговаривая о том о сем, потом сидели в ее палисаднике, на завалинке между окон, шепотом обмениваясь незначащими словами. Между прочим он сообщил, что завтра в это время уже во-он где будет. И тут Таню как будто подменили. Она начала суетиться, ерзать, вздыхать и болтать всякую ерунду, вроде того, что, мол, когда ж мы теперь свидимся и будет ли он скучать по ней. Потом она сходила в хату и вынесла эту самую полуковригу. Он было взъерошился: «Ты что?» Но Таня сказала:
– Если не возьмешь, я… я не знаю, что сделаю… я тебе глаза выцарапаю… или вцеплюсь в тебя и буду кричать и плакать, пока народ не сбежится. Опозорю… А скорей всего, я просто помру. Вот. – Голос у нее дрогнул, и Велик услышал, как она глотает слезы.
Он понял, что его намерение отказаться от хлеба неуместно, что это не подачка, а дар от чистого сердца и с любовью. Он положил его на колени, посопел, справляясь с непрошеной слезой, и прошептал:
– Попадет тебе.
– Молчи, молчи.
Они посидели еще какое-то время, показавшееся невыносимо долгим. Незнакомое волнение охватило его, стало так, будто он подсматривает за ее душой, откликаясь на каждое ее движение таким же движением, и ему было тягостно и стыдно от этой близости. Он все хотел встать и не мог решиться порвать живые нити, что соединили их души.
Наконец пересилил себя. Таня проводила его на дорогу, обняла и поцеловала в губы.
– Приезжай скорей назад, – прошептала она, – я буду ждать.
Он пошел, и ему не было почему-то досадно от всего этого, а было щемяще-приятно и все еще немного стыдно. Как будто из своего привычного мира он попал в другой, где все по-другому, и сам стал другим.
Шагая сейчас сквозь высокий кустарник, скрывавший невысокое еще солнце, Велик вспоминал каждое слово вчерашней Тани, каждый ее жест. У него сладко ныло сердце, и он боязливо оглядывался на Ивана – не подслушивает ли он его мысли?
А Иван, поглядывая сбоку на Велика и видя его взволнованность, думал о том, что и дружок его малость дрейфит перед неведомой поездкой, даром что повидал свет. Сам Иван временами просто трусил. В свои четырнадцать лет он немало пережил – и горел, ожидая взрыва, и прятался неделями в кустах, ежеминутно прислушиваясь, не идут ли немцы, чтоб расстрелять всю семью. И при всем том Иван никогда не ходил дальше Соколова, райцентр Навля казался ему краем света, а ехать ведь собрались еще дальше, за край.
Позже, убедившись, что Велика волнует не дальняя поездка, а что-то другое, он успокоился и начал стыдить себя за трусость. Вон даже Манюшка – девчонка, мелочь пузатая, а и то нос кверху. Поспешает, как будто в гости, и глядит весело.
У Манюшки и в самом деле было хорошее настроение. Встряска, дорога, какие-то приключения впереди, и все безопасно: немцев нет, власовцев – нет – чего бояться? Об отце Манюшка не думала. В тот день, когда пришла на него похоронка, она голосила до самого утра, а к утру едва не умерла от сердечного приступа. Еле отходили соседи, отпоила какими-то отварами бабка Варелиха. И тогда она поняла, что думать ей об отце нельзя, и надо похоронить его в душе, как похоронила остальных своих родных – мать, сестру и братьев. Иначе не выживет ц сама.
В Навлю пришли в полдень. На улицах было оживленно: служилый народ валил из учреждений на обеденный перерыв. Встречные бросали на ребят спокойные скользящие взгляды – навидались таких. Только одна девка – смуглая, в комбинезоне и повязанной на лоб синей косынке – пристально оглядела их. приостановилась даже, всматриваясь, а когда они, потупясь, прошли мимо, вдруг окликнула:
– Велик!
Сперва он подумал, что ослышался, но Манюшка толкнула его локтем под бок.
Тебя кличет какая-то.
Велик оглянулся. Девка шла к ним. Лицо ее было знакомо. Вглядевшись, он узнал Милицу.
– Это что ж вы, – сказала она, подойдя и положив ему руку на голову, – богатыми стали, что ль, знакомых не признаете?
– Попробуй узнай тебя, – смущенно ответил Велик, отклоняя голову, чтобы высвободиться из-под руки. – В этом комбинезоне ты на малого похожа. Если бы не косынка – малый и малый.
Милица другой рукой подгребла к себе Манюшку.
– А я на складе райпотребсоюза грузчицей работаю, это моя спецодежда… Ну, пошли к нам, отдохнете, расскажете про житье-бытье.
– Да не, нам неколи по гостям, – не очень-то приветливо сказала Манюшка.
Велику неловко стало за эту ее неприветливость, к тому ж он неожиданно для самого себя обрадовался Милице.
– Можно. Мы и правда немного пристали.
Иван не возражал – он даже как будто облегчение почувствовал, что поездка хоть на чуть-чуть отодвигается. А Манюшка перечить не посмела.
Милица привела их к небольшому домику с крытым крылечком, под дранкой. Внутри было две комнаты В передней один угол занимала русская печь, напомнив ребятам деревню, но больше ничего деревенского не было: ни лавок вдоль стен, ни коника, ни полицы, ни божницы. Чисто выскобленный пол из мелких плотно подогнанных одна к одной досок, на тепло-коричневых деревянных стенах – фотографии и портреты в рамках с резьбой, накрытый красивой, с вышивкой, льняной скатертью стол.
Из задней комнаты вышла низенькая круглолицая женщина с русой короной на голове. Настя, догадался Велик:,она действительно чем-то неуловимым была как будто схожа с Милицей.
– А это что за народ к нам нахлынул? – спросила она певуче, с улыбкой, необидно.
– А это, помнишь, я тебе рассказывала – ехала домой с ними вместе, журавкинские… – Она запнулась, и Велик догадался: хотела сказать с сиротки», – мальчик и девочка. Ну, а это с ними. Откуда – знаем, а куда – может, расскажут.
– А что там рассказывать, – махнула рукой Настя. – На Украину за хлебом, вот куда. Каждый день станция забита такими же… Садитесь-ка, ребятки, к столу, перекусите перед дорожкой. У нас тоже и худо, и бедно, а все ж перебиваемся – и карточки дают, и базар под боком.
Настя выкатила из печи чугунок, налила ребятам по тарелке супу, дала по маленькому кусочку хлеба и ушла с Милицей в сени.
От супа поднимался парок с городским концентратным душком, и ребята долго нюхали и вдыхали этот вкусный скоромный дух.
– Во какой суп! – восторженно прошептала Манюшка. – Как у солдат. Помнишь, Велик, в Комарах ели? Не то что наша похлебка.
– Затолкни нашу похлебку мясом – тоже не хуже будет, – рассудительно сказал Иван.
– А хлебушко чистый, – не унималась Манюшка. – Даже до Украины не доехали, а уже чистый хлебушек едим.
Едва замолкло позвякивание ложек, вошли хозяйки.
– Ну что, подкрепились малость? – сказала Настя и поманила Манюшку за собой в заднюю комнату. Милица прошла вслед за ними.
Через некоторое время они вышли все трое. Шедшую впереди Манюшку было не узнать – так изменила ее городская одежа. До этого, уже больше полгода, Манюшка ходила в балахоне, сшитом из мешка еще Кулюшкой Гузеевой незадолго до ареста. Кулюгака не была большой мастерицей, разных там фасонов не знала и смастерила вещь просто, без затей, по здравому разумению – обрезала мешок по росту Манюшки, прорезала дырки для головы и рук, из остатков сшила воротник, рукава и пояс. Однако, как всякая деревенская женщина, она обшивала свою семью и простейшими портняжьими приемами и навыками владела, потому одежка все ж была похожа на одежку – и ворот как ворот, и рукава как рукава, и петли для пуговиц обметаны. Манюшка бессъемно носила это одеяние, оно словно приросло к ней, и Велик не замечал ни материала, ни фасона – платье как платье. А вот сейчас глянул на нее в другой одежде и понял, что старая была никаким не платьем.
Сейчас на Манюшке красовались голубой миткалевый сарафан и зеленый суконный жакет. И все это приталено и схвачено, где нужно – как будто на нее и шито. Конечно, одежда эта была и ношена, и не раз стирана, но все равно Манюшка гляделась в ней не хуже любой городской девки, а может, и получше многих.
– Ну, вот, – удовлетворенно сказала Настя, оглаживая Манюшку сзади, – и пристроили одежку. Аленка-то моя из нее выросла, а Маньке, вишь, в самый раз. Носи на здоровье.
– Спасибо вам, – сказал Велик и поклонился Насте. – И за обед, и за одежду.
Молча поклонился Иван, а Манюшка, повернувшись, ткнулась Насте в живот.
– Ну, нам пора. – Велик заторопился. Он искренно был благодарен гостеприимным женщинам, но ему хотелось поскорее уйти – уж больно беззащитно чувствуешь себя, когда начинают над тобою ахать и ронять слезы.
– Ну, пора так пора, – сказала Милица. – А на дорожку я вас лимонадом угощу. Не пили, небось, ни разу лимонад-то?
– Да где… – отозвался Иван.
Милица принесла из сеней бутылку и разлила лимонад в стаканы. У Велика захватило дух, когда он глотнул, и слезы выступили – так шибануло в нос. А сладость была неописуемая. Эх, вот это да!
И на Манюшку с Иваном лимонад произвел такое же ошеломляющее действие – по дороге на станцию все трое молчали, а когда подходили к вокзалу, Велик мечтательно произнес:
– Вот когда в колхозе начнут платить за работу, накоплю деньжонок и куплю сразу две бутылки лимонаду. И тут же выпью без отрыву.
– Купи три, – сказала Манюшка. – Одну – мне.
В пульмане, куда забрались ребята, посередине были сложены штабелем доски. Только уселись у передней – по ходу поезда – стенки, на высоком борту вагона показалась растрепанная лобастая голова Васьки Быка.
– Гля, земляки, – удивился он и ухмыльнулся, и по этой плутоватой ухмылке можно было догадаться, что удивление его неискренне: скорее всего Васька за ними следил, может, от самого Журавкина.
Велик сердито дернул щекой. Но ничего не поделаешь – вагон казенный, места не куплены, никому не запретишь ехать.
Спрыгнув к ребятам, Васька кинул свою котомку к стене, а сам пошел шнырять по вагону.
– Перво-наперво, безусловно, разведка, – сказал он уверенным тоном бывалого человека.
Где-то впереди загремели вагоны, поезд дернулся и пополз, набирая скорость.
Слева из-за штабеля раздался злой Васькин голос:
– Ну нет, хмыри, жратва моя несомненно, раз я нашел!
Иван и Велик бросились туда, наказав Манюшке сидеть у вещей. Между штабелями и стенкой вагона был узкий проход. В конце его, расставив ноги, стоял Васька. Левой рукой он что-то прижимал к груди, а правой отбивался от двух пацанов постарше Велика, но помоложе Васьки. Они наскакивали на него с двух сторон, пытаясь вырвать добычу. Делали они это молча, лица у них были не злые, а сосредоточенные, деловитые. Увидев подбежавших к Ваське ребят и поняв, что это ему подмога, они все так же молча и деловито отошли к задней стенке и сели там, не обращая больше никакого внимания на своих противников.
Журавкинцы вернулись на свое место.
– Во, видал? – победно сказал Васька, показывая два больших куска белого хлеба. – Кто-то в штабель схоронил… Запомните: на новом месте надо сразу сунуть нос во все дырки. Безусловно, может что-нибудь обломиться на твою долю. – Он протянул Велику один из кусков. – Это вам, попробуйте беленького. А это мне. – Васька принялся сноровисто уплетать хлеб.
Все это событие, включая и Васькину щедрость, примирило с ним Велика. Что ж, совсем неплохо иметь в компании бывалого смелого человека. Ну, а начнет командовать – можно послать подальше, мы ж тебе не навязывались, сам к нам пристал.
– Ребятам тем тоже не мешало бы отломить на зубок, – сказал Велик. – Тоже ведь есть хотят.
Васька глянул на него с насмешкой.
– Во-во, сходи к ним, они тебе накостыляют по шее. Запомни раз и навсегда: тут ты никакой не комсомолец, да и вообще не человек. Тут ты бродяга, а если говорить всю правду, то просто шпана. И законы тут, естественно, свои. Вот ими и живи, иначе будешь регулярно обманут и бит.
Больше происшествий в дороге не было, если не считать того, что однажды чуть не отстала Манюшка…
Далеко забрались журавкинцы – аж в Западную Украину! Васька Бык сказал, что ближе не стоит и ехать – все обхожено нашим голодным братом, подают уже неохотно, а на работу не берут, – куда? – у них тоже колхозы.
Высадились на небольшой станции Витры. Васька завоевывал у ребят все больший авторитет. На рынке нашел какого-то дядьку, договорился, и вот уже все четверо бредут по пыльной проселочной дороге в неведомое село Поречье. Дядька укатил вперед, нагрузив фуру какими-то тяжелыми покупками. Им сказал название села и рассказал, как до него добраться. Манюшку приглашал на подводу, но она не захотела: после того случая, когда чуть не отстала, в ней прочно поселился страх – как бы не остаться одной. Изнывая от зноя, брела она сейчас вместе со всеми и вместе со всеми изнемогала от жажды. На рынке удалось разжиться хлебушком, ребята перекусили, потом, когда вышли в путь, наелись в поле до отвала пшеничных зерен. А тут еще жара и мучила жажда.
Ребята плелись нога за ногу. Особенно жалг>о было смотреть на Манюшку: и голова, и руки, и все тело ее как будто обвисли, и было непонятно, как держат их обмякшие ноги. Велик подождал, пока она поравняется с ним.
– Ну вот, теперь твоя ужака сдохнет. – Ему хотелось отвлечь ее от жажды, ободрить.
– Сейчас бы лечь, открыть рот и притвориться, что заснула, – прошелестела в ответ Манюшка. – Тогда бы она выползла… Я, Вель, наверно, не дойду. У меня как будто все сползает книзу, а я не могу удержать.
– Ну, возьмись за меня – легче станет.
Она ухватилась рукой за сумку, болтавшуюся у него на спине. Велик почувствовал, как веревочные лямки врезались в плечи.
– Ох, лучше, наверное, не есть, чем не пить, – сказала Манюшка. – К голоду я уж вроде и привыкла, а к безводью, вижу, не привыкнешь.
– Ничего, ничего, скоро придем… Хочешь, научу, как легче терпеть? Ты все время старайся думать, что это рано или поздно кончится. Ведь в жизни все кончается.
– Все-все? – Манюшка некоторое время шла молча, и Велик порадовался, чувствуя, что отвлек ее. – Вот все-все-все?
– Ну да, – бодро ответил Велик, думая не о самом разговоре, а о том, что наконец-то зацепил ее – Живые помрут, а неживые засохнут, разрушатся, сгорят, развеются.
– Как страшно, – прошептала девочка и вдруг заплакала. – А зачем же тогда вое? И зачем мы мучимся?
Велик растерянно пожал плечами.
– Чтобы жить… наверно… О-о, глянь-ка! Речка! Вода! Ура!
Неожиданно кончилось поле высокой ржи, скрывавшее горизонт, и открылась зеленая пойма, заполненная ребятишками, коровами, стадами гусей и уток. Посередине царственно возлежала река, блестя под солнцем и дыша прохладой.
Забыв обо всем на свете, ребята резво бросились вниз по дороге.
Райское житье настало у журавкинцев. Конечно, от темна до темна работали, и работа была нелегкой: Васька в поле косил хлеба, Иван и Велик цепами молотили рожь на току, сгребали зерно в вороха, провеивали на ручной веялке, насыпали в мешки, Манюшка пасла трех хозяйских коров. Уставали до ломоты в костях, особенно в первые дни, зато трижды в день от пуза наедались добрым харчем, и поднимало дух сознание, что домой увезут по два-три пуда заработанного зерна.