355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Зуев » Мир наступил не сразу » Текст книги (страница 2)
Мир наступил не сразу
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:56

Текст книги "Мир наступил не сразу"


Автор книги: Владимир Зуев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Наверно, сам Борисьевич слишком часто протягивал руку помощи и, бывало, в ущерб семье. Велик знавал таких людей. Казалось бы, все должны уважать и любить их, но как ни странно, обычно им живется нелегко именно из-за их доброты и готовности в любой момент прийти на помощь посторонним. Их насмешливо кличут – к каждой бочке затычка. И у Борисьевича насмешников, видно, немало, если даже родные слушают его с таким выражением.

– Ну, что молчишь? – неожиданно спросил Борисьевич. – Я ведь заговариваться еще, слава богу, не начал – с тобой беседую.

– Я не люблю просить, – ответил Велик. – Если могу, справляюсь сам, а не могу… так не могу.

Некоторое время Борисьевич сердито сопел, разглядывая мальчика твердыми темно-серыми, как железо, глазами.

– Во-во! – наконец сказал он. – Нынче я не прошу – боюсь, откажут, а как научусь обходиться без других, так и ко мне не лезь – откажу. Так оно и идет круговертью.

Окрест, насколько хватал глаз, виднелись землянки, блиндажи, доты, траншеи. И все это было разворочено, разбито, расщеплено и переломано. Вздымались к небу покореженные железные балки, посеченные металлом бревна. Темными провалами зияли пробитые накаты сооружений.

Поезд все прибавлял и прибавлял ходу, будто хотел поскорее вырваться из этого убитого войной пространства, но оно не выпускало его – шло время, а слева и справа убегали назад, проплывали, медленно перемещались вдали разбитые землянки, разрушенные блиндажи, развороченные доты, полузасыпанные траншеи. Нигде не было видно живого пятнышка, ни кустика, ни лоскутка травы, только развалины, воронки, обломки, вывороченная из глуби глина.

Холодное отчаяние медленно заползало в душу. Казалось, не будет конца этому убитому царству. Отчаяние видел Велик и на лицах людей. Они не смотрели друг на друга и не разговаривали, окаменев в горе. Вдруг, протяжно всхлипнув, заголосила жена Борисьевича.

– Да куды ж мы едем? Ды что ж это нас поджидает? Ды мертвая ж кругом землица наша!

– Цыть! – сердито прикрикнул Борисьевич и громко, чтобы слышали все навострившие в пх сторону уши, сказал: – Вот ты не видала, а я видал: на порушенном блиндаже березка уцелела. Вся пораненная, без верхушки, одним корнем только и держится за землю, а зеленеет. И еще я видал: у одной землянки дымок курится и девчушка куда-то шла. Далеко было, не разглядел, что несла в руке – плетушку или ведро. Живут, значит. И будут жить, раз уцелели. А мы – убитые, что ли?

В Рославле пришлось пересаживаться на другой поезд. А Борисьевич уехал без пересадки. На прощанье он сказал Велику:

– Запомни мой адрес. Я понимаю: до меня далеко и я тебе человек бесполезный. Да мало ли что – жизнь нас дожидается, сам понимаешь, какая.

Рославль был набит беженцами, как мешок сухим горохом. Они усеяли берега речушки, протекавшей здесь, дымили кострами, толклись на улицах разрушенного города, бродили по железнодорожным путям.

Здесь у вагонов уже толпились оборванные беженцы разных возрастов, завязывали с солдатами разговоры, выясняли, нет ли среди них земляков. То и дело слышалось: «А брасовских нет?.. Может, карачевские? Клинцовские?..»

У одного вагона бушевала веселая пляска. Скуластый сержант с замысловато уложенным русым чубом наяривал на гармошке, сидя в дверях теплушки, а в кругу вертелись, бегали, ходили вприсядку четверо солдат. Это была бесконечная «барыня» – одни, устав, покидали круг, на смену выходили другие.

Вдруг в кругу появилась девушка. Холщовые юбка и кофта на ней были заношены и застираны до дыр, мастерски заштопанных, на ногах неизвестно как держались туфли не туфли, босоножки не босоножки – резиновые подметки на веревочках. Но она была юная, веселая, смотрела независимо и дерзко и потому ветхость ее одежды и обуви в глаза не бросалась. Девушка тряхнула короткими смоляными волосами, подбоченилась, изогнулась, топнула, повела плечами, и все увидели, что это цыганка. Гармонист сделал замысловатый перебор и заиграл «цыганочку», но она крикнула:

– Давай «барыню»! – и пошла выбивать своими подметками по утрамбованной земле и ладонями по себе так дробно и складно, так зажигательно, что вокруг задвигали в такт плечами, защелкали пальцами, застучали голыми пятками о землю. А девушка, подстегнутая этой всеобщей поддержкой, еще ловчее заработала телом и ногами, дробнее замолотила ладонями, закружилась вихрем. В круг выскочило сразу трое солдат и пошли выделывать кренделя.


Никто не слыхал, как свистнул вдали паровоз. Раздалась команда: «По вагонам!» Солдаты хлынули в открытую дверь теплушки. Гармонь смолкла. Один из тех трех, что плясали с девушкой, взял ее за руку и потянул за собой, приговаривая:

– Минутку, минутку.

Но она вырвалась и убежала. Чудачка! Не видела, что ли, сверток, который протягивали из вагона этому солдату, ясно же, для нее?

Эшелон ушел, и. Велик вернулся на берег к Манюшке.

– Ну что, скоро поедем? – встретила она его вопросом. – А то все едем и едем, харчи едим и едим, а домой приедем – и зубы на полицу.

– Не скоро еще. Иди, если хочешь, побегай.

Девочка ушла, а он, завалившись на траву возле своих отощавших сумок, развернул газету, что удалось добыть у воинского эшелона. Велик уж и забыл, когда в последний раз держал в руках книгу или газету. Поэтому читалось внимчиво, прямо-таки с наслаждением. Начал он с самой верхней строчки: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и постепенно, по буковке, по слогу, по слову впитывал текст, не пропуская ни одной заметки. И ему казалось, что с каждой новой фразой он все выше поднимается на какую-то гору и все шире виды открываются окрест. Где-то невообразимо далеко – на Урале – люди добывали руду, варили сталь и делали танки, еще дальше, в Сибири, убирали хлеба, и школьники собирали колоски в фонд победы. Наша армия громила фашистов уже поблизости от их границ. В Литве нашли место, где было расстреляно двадцать восемь тысяч мирных жителей. И, оказывается, американцы открыли, наконец, второй фронт в Европе. О нем Велик не раз слышал от власовцев – чаще всего с насмешкой: мол, большевики дождутся его, когда на горе рак свистнет. И вот – все-таки свистнул рак…

У Велика даже голова закружилась. Как будто из какой-то подземной норы на свет вылез. Мир живет, в нем творятся вон какие огромные дела. В сравнении с той большой жизнью его беженское житьишко кажется прозябанием, заботы и хлопоты – муравьиной суетней. И постоянно подавляемое нетерпение – скорее, скорее домой! – вспыхнуло с новой неудержимой силой.

На дороге, что вела к станции, Велик заметил Манюшку.

«Чего это она бежит?» – удивился он.

Странно было и то, что она прижимала руки к груди, как будто кого-то о чем-то умоляла. Когда девочка приблизилась, Велик увидел, что одна рука у нее за пазухой, а другая поверх платья поддерживает ее.

Манюшка с ходу рухнула на колени рядом с Великом и, протянув к нему руку, что-то вытащила из-за пазухи, нетерпеливо попросила:

– Швыдче раздели, а то моя ужака до смерси меня закусает!

У нее на ладони лежала скибка хлеба, а на ней розовый кружок колбасы. С одной стороны он был чуть-чуть надкусан – видно, борьба с ужакой была нелегкой. От колбасы тянуло тонким ароматным умопомрачительно вкусным запахом, и у Велика засосало в животе и дотекли слюни. Но глянув на страдающее Манюшкино лицо, он подумал, что двоим там только на зубок, только раздразнить аппетит, а девчонка заслуживает награды – выдержала такое испытание, чтоб только поделиться с ним, это ж надо, при ее-то ненасытной ужаке. Все ж колбасный запах был неотразим, и Велик откусил кусочек от розового кружка. Остальное протянул Манюшке.

– На, только не спеши глотать, а то и не узнаешь, что это за штука такая – колбаса.

Наконец дождались порожняка на Брянск. Грузились в вагон без крыши – в таких перевозят уголь. Пришлось бы помучиться: борта высокие, лезть по железным скобам неудобно, тяжело, с ношей за плечами – вдвойне. Помогла цыганка, та, что плясала у воинского эшелона. У нее барахла не было, только небольшой узелок.

В вагоне она устроилась рядом с ними.

– Я гляжу, вы одни, голуби, – сказала она певуче с чуть улавливаемым акцентом. – И я одна. Будем вместе, ладно?

Велик пожал плечами с притворным равнодушием.

– Места не купленные – где сидешь, там и твое.

На самом же деле ему было лестно, что вот такой интересный человек – взрослая красивая плясунья-цыганка попросилась к ним. Да и удобно – выяснилось, что она тоже едет до Навли, значит, и выгрузиться поможет, да и в дороге мало ли что может случиться – со взрослым надежнее.

К вечеру, уже в пути, пошел дождь. Толстые косые струи серебристо сверкали в лучах заходящего солнца.

– Как красиво, – сказала Милица – так звали цыганку.

Она спрятала свои густые черные волосы под жакетку, сняв ее с себя и накинув на голову. В темной глубине ее глаз как будто бушевала гроза – там время от времени вспыхивали молнии.

Велик тревожно отвел взгляд – эта бушующая глубина невольно засасывала.

– Красиво-то оно красиво, – озабоченно нахмурившись, откликнулся он, – только как бы нам без харчей не остаться. – И прикрыл собой сумку, где были хлеб и мука.

– Маня, подвигайся ко мне под жакетку, – позвала Милица.

Манюшка отчужденно отодвинулась.

– Не глиняная – не размоюсь.

Милица глянула на нее удивленно, но ничего не сказала.

Когда дождь кончился, сели ужинать. У Милицы в узелке нашлись четыре вареные картошины, и она выложила их на общий стол. Взамен Велик дал ей кусочек свиной тушенки. Хлебушко у каждого был свой.

– Что ж ты у солдат не взяла? – спросил Велик. – Стеснительность напала? А там здоровый сверток был!

– Харчей я всегда добуду. Я ведь цыганка. Погадаю на ручке – дадут чего-нибудь. А солдатам я не за плату танцевала… Эх, голубь, – вздохнула она. – Как побываешь на самом краю жизни да заглянешь туда, за этот край, дорожить ею начинаешь в сто раз больше. Они мне жизнь вернули – неужто для них станцевать жалко?

– Ты… у немцев побывала?

– Где я только, голубь, не побывала… Нас – весь табор – захватили недалеко от Карачева. – Стало уже совсем темно, лица ее не было видно, и только по паузам, которые она делала иногда, пытаясь справиться с волнением, и по вздрагивающему голосу можно было представить, что оно выражало.

– Больных и старых постреляли сразу, – рассказывала Милица, – а остальных погнали… Взять с собой ничего не дали, идти было легко. Трудно досталось, у кого грудные и совсем маленькие дети были. Все помогали им нести, но основное все-таки выпало им. Нас торопили, подгоняли прикладами, и скоро мы еле тащили ноги. У Нонки мальчик двухлетний запросился до ветру, она кое-как объяснила конвоиру, и он разрешил, а когда Данилко присел, подошел и стукнул его по головке прикладом. Мальчик так и ткнулся носом в землю. Нонка закричала и кинулась к нему, а немец полоснул по ней из автомата. Она упала рядом с сыном и задергалась. Так и остались лежать на картофельном поле голова к голове.

Потом, когда уже солнце покатилось вниз, застрелили Василия. У него еще в детстве высохла нога, и ее отрезали, он ходил на костыле. Целый день он скакал среди своих, не отставая, но видно было все же, как ему трудно: весь скособочился, взмок, голова мотается, как пришитая нитками. Наконец он начал отставать. К нему подбежал конвоир. Василий порывался объяснить ему, что так, мол, и так, на костыле трудно угнаться за всеми, но солдат только засмеялся и вскинул автомат. Тогда Василий закричал: «Ах ты, подлый человек!» – и ударил немца костылем. Тот начал стрелять из автомата и долго расстреливал Василия, уже лежачего…

– Во мне все спеклось. Я поняла, что не выдержу, если еще кого-нибудь начнут убивать, брошусь на конвоира. Я бы и бросилась, но рядом со мной шли мать, брат и сестра. Удерживало, что они вот будут видеть, как меня убивают, и вдруг тоже бросятся под пули.

Вечером цыган пригнали в какую-то деревню, закрыли в коровнике. Коров там давно не было, а вот навоз остался. Он, правда, высох, стал трухлявым, но все равно воздух был спертый, вонючий.

Ночью Милица сказала матери, чтобы она помогла ей закопаться в навоз: она решила рискнуть.

«Что ты? – испугалась мать. – Ведь считали, когда загоняли в сарай».

«Пусть ищут. Найдут – их счастье, убьют. Все равно ведь смерть. Не завтра, так послезавтра. А может, и не найдут».

Мать заплакала, но отговаривать не стала: что она могла пообещать взамен? Вырыли глубокую яму у дальней стены, и мать засыпала Милицу навозом. Для дыхания оставили щелку.

– Всю ночь я пролежала без сна, стиснутая со всех сторон – ни повернуться, ни даже пошевелиться. Время от времени все же накатывала дрема, и тут же начинал сниться один и тот же сон: будто меня, живую, заколотили в гроб и закапывают. Вот сейчас кинут последнюю лопату и уйдут, и я останусь одна – в могиле, навсегда. Я вся напрягалась, чтобы крикнуть, и просыпалась. Так снова и снова.

Рано утром всех выгнали, наверно, пересчитали, потому что двое немцев вернулись в коровник, долго ходили, тыкали ножами в навоз и стреляли. Потом все стихло. Я еще долго лежала, полумертвая, боялась громко вздохнуть и пошевелиться: а вдруг они оставили кого-нибудь из своих?

Милица надолго замолчала. В разных местах в вагоне слышались разговоры, храп. Громко стучали колеса. Вверху мерцали неподвижные звезды, и оттого, что они были неподвижны, казалось, что и вагон стоит на месте и непонятно почему громыхает.

Манюшка уже спала, а может, просто затаилась, приткнувшись к Великову боку. Ему было неудобно от тяжести ее тела, и он осторожно отстранил ее и стал укладывать головой на сумку. Девочка вдруг проснулась, захныкала и стала цепляться за него.

– Ну, чего ты, чего? – нагнувшись к ее лицу, зашептал Велик.

Пришло на память, как он перед ужином на какой-то остановке бегал за кипятком. Воды он набрал, но к составу поспел, когда тот уже тронулся. Лезть на ходу на свою верхотуру было опасно, и Велик вскочил на тормозную площадку. Когда он на следующей остановке вернулся к своим, Милица встретила его просветленным: «Ох, ну слава богу!», Манюшка же отвернулась, чтобы скрыть слезы на глазах. Он заметил их мимолетным взглядом и не стал вдумываться, отчего они, да и вообще не собирался, но сейчас, вспомнив, вдруг понял ее боль и слезы.

– Тут я, тут, – прошептал он ей в ухо смущенно-сердито и погладил по волосам – благо, никто не мог видеть.

Под сырой одеждой становилось знобко. Велик ежился и начал уж постукивать зубами. Зябкая дрожь его прорвалась и в голосе, когда он спросил Милицу, что же было дальше.

– Да ты ж замерз! – воскликнула девушка, обняла его и прижала к себе.

У него кровь бросилась в лицо и защекотало в горле. Он хотел отстраниться и… не хотел. От нее потекло живое тепло. Чтобы отвлечь его от неловкости, она заговорила ему в ухо, быстро, без пауз:

– Эх, голубь, эти три года в моей жизни перетянут все остальные. Меня прятали по деревням. В чужих погребах и на чердаках я досыта нахлебалась одиночества и сиротства. Как-то полицаи дознались, что я хоронюсь в деревне, оцепили ее и пошли по хатам с обыском. Хозяйка заскочила ко мне на чердак, трусится вся: «Прости, милая, только, сама понимаешь, – у меня трое маленьких, жалко их».


Ну что ей оставалось? Слезла и пошла огородом к коноплянику. Надежды никакой уже не было, поэтому шла открыто, да и схорониться-то негде было – начало лета, картошка еще только взошла. И вышла Милица на полицая, он в коноплянике лежал в засаде. Наверно, из-за того, что она так свободно шла и одета была во все мужское, он и не встревожился. Ну, идет пацан, пугну, мол, и ладно. Показывает: садись сюда, передо мной. И тут ее как будто кто толкнул под бок: дескать, есть надежда, последняя, только не медли и не думай, что дальше. Милица подошла, села, где он показал, и сразу пальцы на его шее раз – и замкнула, винтовку – она лежала рядом – ногой подальше, а сама – всем телом на него. Хорошо – несильный мужик попался… Потом пробралась подальше от тех мест…

– А винтовку, – перебил Велик, – винтовку-то ты взяла?

– Ты что? Куда она мне?

– Как это куда?.. Ну, хоть бы затвор вытащила. А то ж опять полицаям служить будет.

– Дурачок ты, голубь. Девчонка, шестнадцать лет, цыганка к тому же, на нее охотятся, как на лисицу, – до винтовок ли? Я ни про что больше не думала, как бы только поскорее подальше от того места.

– Да все равно…

Вдруг вспомнился Велику полузабытый уже эпизод из его жизни (хотя и прошло-то с того времени что-то с год или чуть больше). Велик стрелял по немцам из пулемета, а когда кончились патроны, задал такого стрекача, что только пятки засверкали, и даже мимолетно не мелькнуло в голове насчет затвора. Потом, правда, он казнился, но это потом, а в те минуты лишь одним было заряжено все его существо – скорее прочь от смерти. Он подумал, что а вот сейчас ни за что не оставил бы боевое оружие фашистам. в целости, но тут же по-честному признал, что только в деле можно проверить, оставил бы или не оставил, а пока это одни слова: там, перед лицом смерти, думаешь и чувствуешь совсем по-другому. Ну и действуешь по-другому, конечно.

– В Навле приютила меня одна женщина, – продолжала Милица. – Муж в армии, двое маленьких детей. Сперва хоронилась на чердаке, потом стала жить под видом ее двоюродной сестры.

Они с нею так сдружились, что действительно стали как сестры. Настя была постарше на четыре года, рано вышла замуж и еще не успела забыть девичество. Жили они под постоянным страхом, впроголодь, ели несоленую похлебку, хотелось забыть все это, и вот Настя вечерами как начнет, бывало, рассказывать про свою незамужнюю жизнь: как на гулянках никто не мог ее переплясать, как из-за нее ребята дрались, и все с подробностями да с примерами… Настя многому научила Милицу: всяким крестьянским премудростям – когда что сажать, поливать, полоть, как семена проверять и проращивать, всем домашним работам, а также плясать-танцевать по-русски.

Под мерный стук колес и тихое журчание Милициной речи усталость одолела Великов интерес к рассказу, и он не заметил, как заснул.

На второй день, когда он попросил Милицу досказать свою историю, она засмеялась.

– А я досказала. Спать, голубь, меньше надо – больше узнаешь… Сейчас из концлагеря я. К Насте. Если жива она…

Велик и Манюшка, взволнованно озираясь, медленно брели дорогами своего края. Когда подходили к Кречетову, родному Манюшкиному селу, она вдруг скинула с плеч ношу, вприпрыжку обогнала Велика и побежала вперед. С двумя сумками – одна за плечами, другая в руках – он тихонько побрел за нею. Какое-то незнакомое чувство владело им. Оно зародилось, когда они выгрузились в Навле, а потом, в пути, все усиливалось. Сперва от одного сознания, что каждый шаг приближает к родной деревне. Потом пошли знакомые места, где приходилось бывать, а в Кречетове начиналась уже совсем обжитая зона: здесь до войны жила материна родня, и Велик часто ходил к ней – и с родителями, и один.

Впереди показалась Манюшка. Она шла, опустив голову. Когда приблизилась, Велик увидел, что лицо ее заревано. Взяв у него свою сумку и пристроив ее за плечами, девочка сказала тускло:

– А нашей улицы нет. Сожгли. – И помолчав – У других хоть печки торчат, а где наша хата была, одни битые кирпичи валяются. Черные.

В голосе ее звучало тоскливое отчаяние. Велик легонько дотронулся до ее плеча и ускорил шаги. Говорить он не мог.

Они прошли по уцелевшим улицам Кречетова – та, мертвая, чернела в стороне, утыканная, как памятниками, печными трубами – и вышли на знакомую, много раз исхоженную Великом дорогу на Журавкино. Она взбиралась в гору, достигала верхней точки у Красивого Подгорья и снова спускалась в низину, по которой протекала Журавка.

Отсюда, с этой верхней точки, открывался вид на родную деревню. Она лежала на дне низины. В мареве жаркого солнечного дня старые хаты казались посеребренными и словно плыли в сказочной туманной дымке. Будто деревня и правда была флотом, как придумал когда-то Велик, читая «Цусиму» Новикова-Прибоя.

Он смотрел на это видение и не мог сдвинуться с места. Все перемешалось в душе: радость – потому что он вернулся, и вот она, родимая, уцелела; горе и боль – потому что некому встречать его; жалость – рядом стояла одинокая и бесприютная, закаменевшая в отчаянии Манюшка; тревога за их общее будущее.

Странным образом объединились все разнородные чувства в одно. Не смыслом, не словами, а всем своим щемящим ладом.

Дальше Велик шел, внимательно присматриваясь к кочкам, выбоинам и кустикам, и ему казалось, что он помнит их по отдельности. Вместе с тем, он все время посматривал на приближавшуюся деревню, и стеснялось волнением сердце.

По шаткой, на живую нитку сметанной кладке (а был здесь раньше мост) перешли через Журавку и свернули на лужки, что граничили уже с приусадебными огородами.

Здесь, на лужках, женщины сгребали сено. Как и до войны, одеты они были по-праздничному, только победнее. И было их поменьше, и не шумели над покосом веселые песни, смех и гомон.

Велик поравнялся с крайней женщиной и остановился, и безмолвно стоял, пока она его не заметила и не подошла к нему. Это была Кулюшка Гузеева, мать погибшего Степки, Великова дружка.

– Велик! Ты! – всплеснула она руками. – А где же твои? А мой Степка?

Велику вдруг вспомнилось, что здесь обычно работала вторая бригада, а Кулюшка из первой, и это его удивило. И так как он не знал, что ответить, то, с великим трудом проглотив горький комок, мешавший говорить и дышать, спросил:

– Это какая бригада?

И заплакал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю