Текст книги "Мир наступил не сразу"
Автор книги: Владимир Зуев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Еще не веря в то, что случилось, еще надеясь, что Алешка и Мальчик там, в воронке, живые и невредимые, Велик вскочил и бросился туда.
Но воронка была пуста. Велик растерянно оглянулся. По полю спешили к нему Тонька и Наталья, а вдали, там, где боронили на себе бабы, виднелось скопление народа и какое-то шевеление.
– Ну? Что? Где? Он? – отрывисто рубила подбежавшая Тонька, а Наталья заглянула в воронку и, взмахнув руками, закричала:
– А ма-а-мынька, а ро-одная! – И бросилась бежать прочь, навстречу пылившей по дороге толпе.
Сердце у Велика сжалось. Он обошел вокруг воронки, внимательно обшаривая глазами ее глинистое дно… Это как же так? Неужто ничего, ну, вот ровно ничего не осталось ни от Алешки, ни от Мальчика? Куда же они делись? Нет, этого не может быть!.. Он пошел бродить кругами, все удаляясь от воронки. Нагибался, приглядывался к каждой грудке земли. Нигде ничего. Отказавшись от поисков, снова плелся к яме. И тут случайно набрел на присыпанный грунтом серый клок материи. Боязливо осмотрев, он осторожно взял его в руки. Это был Алешкин карман. Чей же еще? Внутри обнаружился табак – немного, завертки на три-четыре. А бумагу – сложенный гармошкой газетный лист – Алешка носил в другом кармане. Это Велик заметил утром, когда сидели у конюшни.
Вскоре набежала толпа баб. Еще одна – те, что пахали на коровах, – виднелась на подходе, а подальше за ними пылили «лопатники».
Отдельно, раньше всех прибежал Зарян. Он заглянул в воронку и замахал руками навстречу бабам.
– На непаханое поле не заходить! Не заходить на непаханое поле! Опасно! – Повернувшись к Тоньке и Велику, сказал: – И пахать здесь пока не надо. Нынче проверю, тогда…
– Раньше надо было проверять! – зло сказала пришедшая наконец в себя Тонька. До этого она окаменело стояла у самого обреза воронки.
Хотя упрек был несправедливый, Зарян стал оправдываться:
– Так черт же его знал… Бои тут не шли, минам и снарядам взяться неоткуда… А вот видишь… Может, самолет бомбу посеял, а может… да мало ли… В войну оружие само ищет, кого бы убить.
Вокруг воронки стоял плач. Алешкина мать Лукерья, еще довоенная вдова, причитала, повалившись грудью на бруствер и свесив растрепавшиеся тронутые сединой волосы в воронку:
– Ды один же ты у меня был, одна радость, одна надежа. Ды лучше ж бы ты сложил свою голову в честном бою, ды и не знала б я, не видела, что с тобою сталось…
К Велику подошла Таня Чуркова. Круглое курносое лицо ее с приподнятыми подушечками щек выражало скорбь, а глаза… не светились, а как бы подсвечивались из глубины затаенной радостью. Велику даже не по себе стало: что она, не понимает, что случилось или, может, сошла с ума? Нарочно коснувшись плечом его плеча, Таня вполголоса, будто секретничая, начала рассказывать:
– Как грюкнет – мы аж сели! Повернули головы, глядим, а там такой большой куст вырос – снизу огневой, а вверху черный. Мы так сразу и догадались: беда. И побегли. – Она наклонилась к нему и добавила шепотом: – У меня сердце так и оторвалось. Ноги стали, как тряпками набитые, еле добегла. А ты вот… стоишь…
Велик почувствовал, что и у него начинают светиться глаза – жив! Пересилив себя, набычился, дернул щекой и, слегка оттолкнув Таню, сказал громко и насколько мог сердито:
– Стою, а что ж мне – лежать, что ли?
Друзья и подруги
«Здравствуй, Амеля! Во первых строках своего письма сообщаю, что мы с Манюшкой живы и здоровы, того и вам всем желаем. Амеля! У нас жизнь ничего, в общем-то неплохая. Пошли в школу с первого сентября. Сейчас во всю ивановскую учимся. Я пошел в четвертый класс. По-хорошему-то мне бы в седьмой уже надо, а из-за войны вот потерял три года. Да если б только это потерял. Мать-то с сестрой Танькой так и не вернулась. Я все ж надеюсь, но пока их нет.
Амеля! Живем мы с Манюшкой в нашей хате. Есть у нас кой-какие запасы. Колхоз выписал пуд муки и пять пудов картошки. Я работал в колхозе – пахал и боронил, но за это мне трудодни поставили. На трудодни же никто ничего не получил. Ну и мне, значит, шиш. А дали нам как сиротам, детям солдат (у Манюшки-то отец тоже на фронте, это через военкомат узнали). Ну, Зарян дал картох две плетухи. А мы у него за это на огороде копались. Теперь так: насушили грибов немного, завялили десять рыбинок. Так что потихоньку перезимуем. Радоваться, понятно, не с чего, будем подголадывать, и на одних желудях придется насидеться. Может, и опухнем, но не помрем.
Амеля! Передай привет всей нашей белорусской родне. А особый привет-поклон тетке Варьке и Каролине (может, она вернулась из неволи?), и Светлане. И ребятам из нашей бригады. В общем, всем по поклону, даже этому блатному. Хоть он и попортил мне много крови, змей Грак.
До свиданья. Жду ответа, как соловей зерен.
С приветом, Велик».
Еще написал письмо Василю в Травно. Короткое и деловое. А хотелось так много рассказать!
О том, например, как было непривычно опять сесть за парту. Поднявшись на крыльцо школы, а потом войдя в коридор, Велик чуть не заревел. Столько всего накатило! Глянул на окно в конце коридора и припомнил, как стояли там с Демоном и Степкой, когда, бывало, опаздывали на урок либо учитель из класса вытурит. Стоят, бывало, и глядят во двор, где роется Настюхина свинья и бродят куры. И сама Настюха вспомнилась. При немцах она учила, что Россия граничит с Кабардой и под видом уроков труда заставляла ребят горбачить на своем огороде и пилить дрова, которые потом делила со старостой. Сейчас ее нет в деревне, побоялась, небось, вернуться, стыдно…
А в классе Велик и вообще расклеился. Поднял крышку парты, где со Степкой сидели когда-то, а там рукой друга написано чернилами из сажи: «Не звени подвинься змей Колпак все равно по-твоему не будет». (Это Велика Колпаком дразнили). А ниже гвоздем нацарапано: «Смерть фашистам и Чесопузу!» (Чесопузом дразнили Степку). Когда Велик прочел это, с ним сделалось так, будто Степка пришел из тех дней и сел рядом за их парту. И вроде бы он сидел рядом, а Велик боялся повернуть голову – ведь он понимал, что из прошлых дней, а тем более с того света не приходят.
Хотелось написать и о том, что в школу он ходит, как на праздник. Месяц уже прошел учебы, а он до сих пор не привык. Все в новинку, как в первый раз. И все как-то не верится, что это взаправду.
Но ничего этого выразить на бумаге Велик не смог, получилось беглое перечисление будничных забот и примет их скудной жизни.
В своих письмах Велик умолчал еще об одном – неожиданном пополнении припасов, плетухе картошки, что как-то вечерком принесла Таня Чуркова.
Ребята кончали ужин. Велик дохлебывал суп, выливая его остатки через край миски в ложку. Кончился у него и хлеб: он всегда съедал свою норму равномерно, откусывая после каждых пяти ложек варева. Манюшка не оставляла хлеб на закуску и долго смаковала, высасывая каждую крошку, даже если это был хлеб со шкурками, вызывавший у Велика тошноту.
Сняв перекинутую через плечо веревку и поставив плетуху у порога, Таня села на коник и как ни в чем не бывало приказала Велику:
– Опорожни-ка мне плетушку.
Велик сразу набычился.
– А чего это? Зачем?
– Картох вам принесла.
– А мы просили?
– При чем тут просили – не просили? – скрывая смущение, сердито сказала Таня. – У вас же нет, а у нас есть. Вот на тот год посадите огород, тогда другое дело.
– А, каб тебя раки съели! Мы что, нищие? Приходили к вам побираться? Я не приходил. Может, ты, Манюш, приходила?
Та отрицательно помотала головой. На лице ее была растерянность. Она ничего не понимала. Почему эта совсем чужая им девочка принесла им картошку – целую плетуху? Почему Велик не берет? И та, и другой поступали, по ее разумению, глупо и необъяснимо. Манюшка твердо усвоила: дают – бери, а бьют – беги. И отбросив гадания насчет Тани – почему принесла, – она хотела сказать Велику: ну да, это я просила. Однако какое-то неясное неприязненное чувство заставило ее насторожиться, настроило против Тани.
– Она думает, мы побирушки какие, – сказала Манюшка, с сожалением поглядывая на ядреные белые клубни (эх, какие рассыпчатые уплывают!). – Забирай свои картохи и чтоб ноги твоей больше у нас не было, правда, Велик?
Но это уж было чересчур. Одно дело – отказаться от подачки и совсем другое – обидеть человека.
– Ну, а это ерунда. Когда хочешь, тогда и приходи, – обратился он к Тане. – А картохи забирай.
– И все равно, – подала голос Манюшка. Вид у нее был насупленный, глаза злые. – Пускай к нам больше не ходит. Тут ей подруг нетути.
Таня ушла, а на второй день в сенцах на видном месте Велик обнаружил кучку картошки. Высыпала, значит, когда вышла.
Встретившись с Таней вечером, он сказал:
– Ты что, хочешь, чтобы я выбросил твою подачку?
– Что ты, что ты! – замахала она руками. – По нынешним временам расстреливать надо, кто еду выбрасывает.
– Верно. Поэтому картохи твои мы съедим. Но больше ты меня не позорь, ладно? На иждивении быть ни у кого не собираюсь.
Таня рассуждала по-своему: надо делиться. Рассудив таким образом, она придумала хитроумный план. По утрам, собравшись в школу, ждала, пока на улице покажется Манюшка в своей застиранной и латаной, потерявшей цвет жакетке с пегой, сшитой из разноцветных лоскутов сумкой через плечо. Таня выходила чуть раньше или чуть позже, а через минуту «случайно» оказывалась рядом.
– Гляди-ка! – удивлялась она. – Прямо как по часам – в одно время выходим. Что значит симпатия!
У М анютки никакой симпатии к Тане не было, поэтому, неприязненно скосив на нее свои продолговатые зеленые глаза, она только сердито пыхтела. Девочка невзлюбила ее с того посещения, догадавшись в конце концов, что картошку Таня принесла неспроста. Она устроила слежку и убедилась, что Велик относится к Тане не так, как к другим девочкам, и почувствовала опасность для себя. Вот сдружится Велик с Таней, она, Манюшка, станет ему не нужна, и он отдаст ее в детдом.
Но устоять перед угощениями, – скибкой хлебца, печеной картошкой, а изредка даже кусочком яйца – было свыше ее сил. Ужака, которая сидела у нее в животе, все время требовала еды. Девочки стали ходить друг к другу. Всякий раз, приходя к Манюшке (обязательно в отсутствие Велика), Таня что-нибудь приносила – бутылку молока, краюшку хлеба, пару драчеников. При этом она, чутьем безошибочно нащупав причину былой Манюшкиной неприязни, всякий раз приговаривала:
– Только ты не вздумай Велику правду сказать, откуда молоко. Я бы тебе вообще посоветовала все самой съесть. Что мне Велик? Но я ведь тебя знаю – ты лучше сама не съешь, такая у тебя честная натура.
– Я ему даже больше оставлю, – подогретая похвалой, в порыве великодушия обещала Манюшка.
Велику потом она плела всякие небылицы, такие, что проверить было невозможно. Он смотрел на нее с подозрением, пытался всякими хитрыми подходами выведать правду, но безуспешно – Манюшка и сама была хитрованка еще та.
Дружбе девочек не суждено было стать вечной или хотя бы долгой. Однажды Таня проговорилась, что собирается в воскресенье за грибами. Она тут же спохватилась, начала заминать разговор и уводить в сторону. Вид у нее при этом был испуганный. Все это насторожило Манюшку, и она тоже начала хитрить.
– Свеженьких грибков хочется, – сказала она. – Рано пойдем или как выспимся?
Таня, покраснев, начала мяться и отнекиваться: дескать, она не одна, ее «один человек» зовет с собой, он место знает, но требует, чтоб никому ни гу-гу.
Манюшка смотрела на подружку колко и недобро-насмешливо, ну-ну, мол, плети, плети.
Но когда Таня ушла, она, поостыв и раздумавшись, все ж рассудила по справедливости. Конечно, подружка что-то темнила, но почему и не может такого быть: кто-то позвал ее на грибные места, взяв слово никого больше не брать и никому потом не показывать их? Она успокоилась до конца недели.
А в субботу поздно вечером Велик наказал Манюшке разбудить его завтра пораньше. Это так у них было заведено: по утрам его поднимала Манюшка – он поздно приходил с улицы, да и вообще любил поспать. В воскресенье он обычно отсыпался за всю неделю, а тут на-ко! Манюшка сразу навострила уши.
Разбудив Велика рано утром, она сделала вид, что сама еще поваляется ради воскресенья. Но как только за ним закрылась дверь, слезла с печи, оделась и вышла на улицу.
Белесо-голубое небо казалось выцветшим. На нем не виделось ни перышка. Солнце еще не взошло. Воздух был по-осеннему тусклым и знобким. Передернув плечами, Манюшка утешила себя: хорошо, что ей не надо тащиться по такой зябкой погоде, сейчас юркнет на печь и будет лежать, сколько ей вздумается. Она пристально посмотрела в спину удалявшемуся по песку Велику, и ранее зародившееся подозрение начало быстро разгораться в ней. Нет, не станет она валяться на печи!
Она заперла хату и пошла влево, в заросли красных верб. Кусты широкой полосой тянулись параллельно дороге, по которой шел Велик. Манюшка перебегала от куста к кусту, не спуская глаз с Велика. Он дошел до Ключа, где из деревни было уже его не видать, и остановился. Огляделся по сторонам, побегал по кругу, согреваясь, присел, но скоро поднялся – трава была мокрая, земля холодная. Он часто поглядывал в сторону Журавкина – кого-то ждал. Наконец на дороге выросла маленькая фигурка, стала увеличиваться. Сперва стало видно, что это девочка, немного погодя – что Таня Чуркова. Велик призывно замахал рукой, и она побежала. Манюшка вытянула шею, вся превратилась в зрение. Таня подбежала к Велику, и они пошли рядом, касаясь плечами.
Манюшка заплакала. В лес пошли, за Навлю. Вроде за грибами, а сами, может, под ручку будут гулять, как жених с невестой. Иначе чего ж не взяли ее? Чего секретно от всей деревни скрылись? Ну, ладно…
Когда на второй день перед вечерком Таня заглянула к ней и выложила на стол завернутые в тряпочку драченики, Манюшка, ни слова не говоря, взяла их, подошла к бывшей подруге и запихала блины ей за пазуху.
– Чтоб и духу твоего не слышно было за версту от нашей хаты! – заявила она. – Мы с Великом не хотим тебя видеть!
А Велику за ужином сказала:
– Приходила Чуркова, милостыню тебе приносила – драченик надкусанный. Я ее прогнала. Мати царица небесная, что мы, нищие? Правда, Велик?
Велик не на шутку разозлился на непрошеную благотворительность. В рассказе Манюшки она выглядела унизительной и позорной. Не выходил из головы этот «надкусанный драченик». Ему вспомнились прежние дары неизвестного происхождения, стало ясно теперь, откуда они брались.
После уроков они обычно выходили из школы с Иваном Жареным, но шли вместе недолго: Иван жил поблизости. После того, как он сворачивал на свой огород, Велик некоторое время шагал один, а потом рядом с ним оказывалась Таня.
До нынешнего дня он принимал это как должное и даже не любопытствовал, откуда она бралась – кралась ли поодаль незамеченной или, опередив их с Иваном, ждала за поворотом дороги. А сегодня все, что было связано с Таней, злило его, и, когда она выросла из-под земли и пошла рядом, он косо глянул на ее курносый нос и криво усмехнулся.
– Чего это ты засады на меня устраиваешь? Я тебе что, фашист?
Не заметив ни косого взгляда, ни кривой усмешки, Таня игриво засмеялась.
– Ага, хочу тебя в плен взять.
Этот тон еще больше разжег его.
– Чего ты из себя невесту строишь? – набычившись, грубо сказал он. – Самой еще, небось, мать нос чистит, а она уже хиханьки продает!
Танино лицо покраснело, а потом взялось белыми перьями. Она повернулась к нему и тихо, умоляюще сказала:
– Ты что, Велик, ты что?
Он уж и пожалел о своей грубости, и Таню стало жалко, но какое-то незнакомое чувство, стеснившее грудь, подталкивало его дальше и дальше.
– А то! – раздельно, с нажимом говорил он, как будто отвешивал пощечины. – Что ты из меня кусочника делаешь? Вот когда я пойду побираться и приду к тебе, и попрошу, тогда ты мне подашь, а пока я не прошу, сиди и жри свои драченики, а ко мне не лезь!
– Ох, да что ж это…
И голос и лицо у нее были страдающие, и вся она как-то обвяла, съежилась. Ему все больше становилось жаль ее, но жалость подавлялась тем незнакомым чувством, в котором были перемешаны злорадство, и горечь, и острое постыдное наслаждение… Ага, тебе больно, ну, вот так тебе и надо, помучайся! – кричал в нем какой-то мстительный голос, и было сладко сознавать, что она мучается. И он все добавлял ей:
– Чтоб я тебя не видел больше! И не бегай за мной!
– А я за тобой и не бегаю, – срывающимся голосом сказала Таня. – Подумаешь! Ты сам за мной бегаешь.
– Я?! Иди от меня, змея ломоносая! – крикнул он и замахнулся.
Таня отбежала, остановилась и, тяжело дыша, глядя на него беспомощными и покорными глазами, сказала надтреснуто, через силу:
– Подумаешь, гордый… с битой мордой… – И зарыдала.
Не сделав и десятка шагов, Велик почувствовал, что и сам готов зареветь – от жалости к ней, а больше от стыда. Стыд был нестерпимый, едкий, пекучий. За каждое свое слово, сказанное ей, за каждый жест (а особенно, что замахнулся) и за все свое нынешнее поведение. Ну чего, спрашивается, взбеленился? Унизительно, конечно, что носила милостыню, но ведь и то надо учесть: не унизить хотела, а подкормить тебя, дурака. Отчитал бы – и хватит с нее, а то ведь чуть в ухо не заехал. Герой!
А больше всего было стыдно за то незнакомое, удивлявшее его, чувство злорадства и сладостного удовлетворения, которое владело им все время, пока он видел, что она страдает, и толкавшее его причинять ей все новые страдания.
«Это уже во мне что-то фашистское проснулось, – думал Велик с затаенным страхом. – Мне радостно оттого, что человеку больно. Вот она – плачет, украдкой оглядывается, а мне, как кошачьей лапкой по сердцу».
Встречаясь с Таней на переменках в школьном коридоре, во дворе, по дороге в школу или из школы, Велик делал каменное лицо, скользил по ней невидящим глазом и проходил нарочито неспешно, как будто она была не человек, а засохший куст у плетня. И, видя, как Таня начинает краснеть и бледнеть, часто-часто моргать и втягивать голову в плечи, он со стыдом чувствовал, что это ему приятно.
И вдруг… На большой переменке Велик вышел во двор. Третий и четвертый классы играли в кошки-мышки. В кругу стояла и Таня. Он тоже вошел в игру, став неподалеку от нее, чтобы можно было исподтишка наблюдать за нею. Она, конечно, видела его, но, странное дело, даже бровью не повела, а стоило ему на миг отвернуться – вообще исчезла. И ему сделалось досадно, скучно и пусто.
Теперь Велик стал видеть ее только издали. Если он шел ей навстречу, она сворачивала или показывала ему спину. Если на переменке сталкивались нос к носу, Таня, отведя глаза и пригнув голову, ступала в сторону и стремительно уходила прочь. Ему стало ясно: Таня не хотела его видеть. И это убивало наповал.
Настрадавшись по уши, Велик решил помириться. Но теперь это было не так просто. Еще неделю назад он мог в любое время подойти к ней, сказать два слова и увидеть в ответ радость на ее лице. А теперь даже не знал, подпустит ли она его к себе, если подпустит, станет ли говорить с ним, если станет, согласится ли на примирение, если согласится, не будет ли это сделано унизительным манером: мол, ну ладно уж, куда денешься.
Это его удерживало. Подойдешь – и окажется действительно: «гордый с битой мордой». Нет уж, пускай лучше она думает про него, что он просто гордый.
Общее Дело
Шурка Хабаров ушел в армию. Он был членом редколлегии колхозной стенной газеты «Урожай», и оформлять стенгазету Зарин поручил Велику.
– Будем принимать в комсомол – это тебе зачтется. Художник ты, конечно, от слова «худо», с Шуркой не сравнить, но что ж делать? Школьную оформляешь – справишься и с колхозной.
Первая газета с участием Велика была выпущена к Октябрьскому празднику. Ее вывесили в правлении. Увидев столпившихся перед нею читателей, Велик снова почувствовал себя как в тот момент, когда сплел первые в жизни лапти или пропахал свою первую борозду – будто подрос на целый вершок. Антониха, которую «протащили» за курение, отошла от газеты и ткнула Велика кулаком в плечо: «У, ироды, помешало вам мое табачество!»
А он гордо вздернул подбородок.
Сразу после праздника начали готовить следующий номер. Он должен был выйти к 5 декабря – Дню Конституции. Пока остальные члены редколлегии писали заметки, Велик, оставаясь после уроков в школе, рисовал заголовок, расчерчивал большой лохматый зеленый лист оберточной бумаги на колонки. Он старался с удвоенным прилежанием – этот номер был особый для него: 5 декабря ему исполнялось четырнадцать лет, Зарян пообещал назначить на этот день собрание с повесткой дня: «Прием в члены ВЛКСМ».
Когда начали поступать заметки, Велик аккуратно, как на уроке чистописания, переписывал их, пририсовывал заголовок, какую-нибудь картинку или простую загогулинку.
Почти каждый раз с ним оставалась Таня. Они помирились незаметно, Велик даже проводил как-то раз Таню до дома. Но к газете он ее не подпускал («Не имею права, выйдет – тогда читай»), и она, устроившись за соседней партой, готовила уроки на завтра. Раза два остался Иван Жареный, но понял, что он тут лишний: в помощи Велик ве нуждается. Попробовал любезничать с Таней – отбрила:
– Не мешай!
Газета была готова к сроку. Оставалось заполнить небольшой уголок внизу последней колонки.
В ожидании Заряна Велик сидел на крышке нарты и болтал с Таней.
– Это правда, что ты начал курить? – спросила она, вцепившись в его лицо своими маленькими прилипчивыми глазами.
– Ну, допустим, а что? – небрежно ответил он.
– Зачем, Велик, ну зачем? – страдальчески сморщившись, протянула она.
Ему было приятно, что она из-за него страдает. С достоинством пожал плечами.
– А что тут такого? Я уже не маленький – завтра в комсомол должны принимать.
– Да при чем тут… – заволновалась она, – Как ты не понимаешь?.. Это ж верная чахотка. И вонять будет, как от старика.
– Ну и пускай. Целоваться не. собираюсь.
– Велик, ну я тебя прошу, ну пожалуйста… – она умоляюще сложила руки на груди.
Он покачал головой, рисуясь. Лицо у Тани сделалось жалким, а потом злым, глаза стали как два шила.
– Думаешь: взял в губы цигарку – сразу стал большим? Не-а! Как был шибздиком, так и остался. Имей в виду: при мне закуришь – прямо по губам смажу!
– Ладно, при тебе не буду, – миролюбиво сказал он.
За «шибздика» он, конечно, обиделся, но вообще-то Таня была права: начинать смолить с этих лет не стоило. И если он закуривал иногда, то не для форсу и не для того, чтобы казаться взрослым, а единственно, чтобы перешибить постоянную муку голода.
Наконец пришел Зарян. Строго глянул на Таню, подошел к Велику и молча положил перед ним клочок газеты, исписанный поперек строчек.