Текст книги "Золотой поезд. Тобольский узелок"
Автор книги: Владимир Матвеев
Соавторы: Юрий Курочкин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Особенно досталось от Каменщикова покойному отцу Алексею, которого он считал виновником похищения доверенной ему шпаги наследника.
– А что вы еще выносили от Романовых? – спросил Михеев. – Какие-нибудь драгоценности?
– Никак нет, – почтительно, но твердо ответил Каменщиков. – Не причастен. Это, надо думать, по дамской части шло. Драгоценности находились в ведении царицы, а она меня не очень жаловать изволила. К тому же у нее свой личный камердинер был – Алексей Волков. Судите сами – ему или мне доверила бы она сокровища, коим, я думаю, цены нет.
Довольный логичностью своих доводов, он откинулся на спинку стула, с некоторым торжеством глядя на Михеева.
– А уж если Алексей Андреич Волков, скажем, оказался бы ни при чем, – продолжал он после паузы развивать понравившуюся ему мысль, – то без дамского полу тут никак бы не обошлось. Графинюшка Анастасия Васильевна – я о Тендряковой говорю – при царице своим человеком была с детства. Личная фрейлина, аристократка, наперсница, можно сказать. С Анной Александровной Вырубовой давние подруги. В переписке состояли. Куда перед ней Алешке Волкову, лакейской душе!
– Это предположения ваши или у вас есть какие-то данные?
– Чего изволите? – переспросил Каменщиков, пожалуй, больше для того, чтобы выиграть время. – Документов на это не имею, дело, сами понимаете, потайное, тут не только что документов, свидетелей лишних старались избегать. Могу доложить, однако, что у графинюшки царские вещицы бывали, это уж точно. И не их ли она в зашитых мешочках через приживалку свою, Викторину Владимировну, прятала где-то? Где и как – не знаю, а только Викторина эта самая потом очень сокрушалась, что мешочки будто бы пропали. Врала, я думаю, для отвода глаз.
– Для чего бы это?
– Как для чего? Ворочалась ведь она потом в Тобольск-то. И что-то вскорости опять уехала. Тут и сомневаться нечего: выкопала она эти мешочки и подалась куда глаза глядят. С таким добром везде рай. По заграницам порхает где-нибудь, божий одуванчик…
В тот же день Михеев передал Никодимовой слова Каменщикова. «Женщина строгих правил» была безмерно возмущена. Надменно закинув голову, она с видом глубоко оскорбленной невинности отвергла навет.
– Этот человек, – брезгливо сипела она, – нагло лжет. Ни я, ни Anastasie никогда ничего чужого не брали. Не могли взять. Я бы скорее покончила с собой, чем пошла на это. На сохранение? Но мы и своего-то не смогли сохранить. Те мешочки, о которых он говорит… Да, они были. Это наши bijou[1]1
Bijou – бижу – ювелирные драгоценности (фр.).
[Закрыть], дамские украшения. Мои – скромные, конечно, и графинины – довольно ценные. Там был такой солитэр!.. И они пропали. У нечестных людей.
– Так вы их не прятали, а передали на сохранение?
– Вот именно, – удовлетворенно кивала головой Никодимова. – А за границу, как видите, я не уехала. Хотя и могла, меня звал с собой кузен графини. Но я решила умереть en patrie, на родине. А этот господин… – снова нахохлилась она, – Каменщиков, кажется… Он должен был бы рассказать о другом. О фермуаре Александры Федоровны.
– То есть об ожерелье?
– Ну да. Я его знавала, этот фермуар. Императрица короновалась в нем. В «Journal de Paris» писали, что ювелир получил за него тысяч двести, если мне не изменяет память.
– А при чем тут Каменщиков?
– При том, – вытянув указательный палец, многозначительно произнесла Никодимова, – при том, что фермуар видели в Тобольске на груди у жены этого… писаря.
– Вы сами видели?
– Я не имела… э-э… счастья знать госпожу писаршу. Но – говорили люди. Скажем, та же Евлалия Ильинична.
– Фамилия?
– Простите, не помню. Бойкая такая дама. И – нюхает табак.
В тот же день Михеев «заказал» Саидову эту новую свидетельницу. Нюхательницу табака найти оказалось нетрудно: в городе ее знали. Через три дня она уже сидела в кабинете Михеева.
Жеманная старушка в черной кружевной мантилье, обильно испускающей запах нафталина, охотно поделилась воспоминаниями о супруге бывшего царского писца. Морща неопрятный красненький носик и округляя от возбуждения глаза, она в подробностях нарисовала картину, когда увидела обычно скромно одетую Наталью Ивановну при столь шикарном украшении.
– Зашла это я к Наталье Ивановне, а ее дома нет. Говорят, скоро будет. Посидела я, дождалась. И вправду скоро вернулась. У матушки-попадьи на именинах была с Александром Петровичем. А жили они на одном дворе, вот и пришли неодетые, только что у Натальи Ивановны полушалок на плечах. Вернулась она, значит, шаль перед зеркалом в прихожей скинула и за шею схватилась. Да так испуганно. И на меня посматривает. Платьишко на ней, скажем прямо, с претензией, но не ейное, перешитое из царских обносков. Зато на шее-то… Жемчуга! Да какие – любой царице впору. На ней, на царице-то, и видели этот жемчуг в святую обедню как-то. Вот, значит, прикрыла Наталья Ивановна жемчуга этой рукой, думает – не замечу. А я ей ласковенько: «С приобретеньицем, моя дорогая… Где же вы это, душечка, такое сокровище достали?» А она поскорее, бочком, мимо меня – в будуар, в спальню то есть. Переоделась, жемчуга сняла и вернулась. «Это, – говорит, – бабушки моей наследство. Недавно прислали. Померла бабушка». А мы и не слыхивали о таком ее горе, поведала бы нам непременно. Сказала она это и на мужа испуганно поглядывает. А тот хмурится. И меня выпроваживает – иди, говорит, Евлалия Ильинична, спать пора. Куда потом ожерелье девалось, не знаю. Никто его больше не видывал.
Дело как будто вступало в решающую фазу – нашлось одно из самых главных звеньев его. Ожерелье вынес Каменщиков. И он – здесь. Но Михеев не спешил ликовать, горький опыт с поиском шпаги научил его сдержаннее оценивать первые обнадеживающие факты. Было – еще не значит, что есть сейчас.
Почти так оно и вышло.
Каменщиков от очной ставки с любительницей нюхать табак отказался, заявив, что он и сам согласен признать: да, ожерелье было в его руках.
– Где оно? – допытывался Михеев, сознавая, что на правдивый ответ надежды мало.
– Тут, изволите видеть, такая история была… – плел свою канцелярско-лакейскую словесную вязь Каменщиков. – Прощения прошу, что утаил, согласно испугу по неопытности… Ожерелье это мне надела на шею Ольга Николаевна, великая княжна. Позвала меня в комнату, пальчики к губам приложила, велела молчать. Потом достала из-за жакета ожерелье это, надела мне на шею, перекрестила и на ухо прошептала, чтоб вынес и сохранил до завтра. Сегодня-де они ждут обыска. А завтра скажут, как поступать дальше. Сами понимаете – служба, сопротивления оказать не мог. Принес домой, снял с себя сей жемчужный ошейник и в шкатулку к жене положил. А вечером, как на грех, у отца Алексея, квартирохозяина моего, день ангела. Алексеи весенние – марта семнадцатого, так, кажется. Были приглашены и мы с супругой. Я-то пришел пораньше, а Наталья Ивановна позднее – сына спать укладывала. Когда она появилась, я чуть сознания не лишился, увидевши на плебейской ее шее царское ожерелье. Вытолкал дуру в переднюю, понужнул по шее и увел домой, благо только через двор перейти. А дома новая оказия – сидит эта носатая пигалица и табачок понюхивает. Еле выпроводил. Вот какая история приключилась.
– Без конца пока история-то. Что стало с ожерельем потом?
– На другой день у меня его уже не было. Днем Ольга Николаевна шепнула, чтобы я отнес ожерелье бывшим горничным ихним, Гусевой или Романовой, они на частной квартире жили. Так я и сделал, как сказано.
Михеев положил перо и, помолчав, спросил – просто, как в дружеском разговоре:
– Как вы думаете, Александр Петрович, держали бы нас здесь, если бы мы верили каждому слову из тех, что нам говорят такие, как вы?
– Не смею загадывать, – уклончиво ответил Каменщиков. – Однако прошу верить. Чистую правду сказал.
– А как нам проверить – правда это или нет?
– Хотел бы подсказать, да не возьму на себя смелости. Не умудрен в делах таких.
– А вы осмельтесь, это ничего.
Каменщиков задумался, поглаживая усы.
– Кабы кто из них жив был, Гусева эта или Романова, надо быть, подтвердили бы слова мои.
– А если живы, да не захотят подтвердить?
– Тогда уж не знаю как.
– Подумайте. От этого многое зависит. Верить вам на слово я не могу, сегодня вы опять подтвердили это. Подумайте и о том, что вы знаете еще о романовских ценностях. Что выносили и прятали вы сами или что прятали другие. Чем скорее расскажете все это, тем скорее поедете домой. Договорились?
– Вспоминать мне больше нечего. А вообще, как прикажете, – сухо ответил Каменщиков, явно недовольный исходом разговора.
Обыск в доме Каменщикова на окраинных огородах Тюмени ничего особенного не принес. Разнокалиберная посуда– тарелки и чашки из дворцовых сервизов, дюжины две ложечек – десертных и чайных, с вензелями и гербами. Не брезговал в свое время царский писец и мелочью – пепельницами, солонками, то есть тем, что входило в карман. Ни ожерелья, ни шпаги, ничего другого, действительно ценного, не оказалось.
«Прячет? Сумел продать? Или действительно передал все, что выносил, по назначению? – гадал Михеев, перечитывая протокол обыска. – Могло быть и то, и другое, и третье. А могло и так: часть продал, часть прячет, часть – передал».
Неожиданным шансом в пользу Каменщикова было признание Гусевой. Да, она получила от него сверток, не зная, что в нем, для передачи… полковнику Кобылинскому. И, как утверждает, передала. Сошлось и время – март восемнадцатого года.
Предстояло еще допросить Преданс, бывшую прислугу Гендриковой.
Паулина Касперовна Преданс, несмотря на то, что всю свою 56-летнюю жизнь прожила в России (Рига, ее родина, в то время входила в состав Российской империи), так и не сумела овладеть русской речью.
Она говорила как человек, первый месяц живущий в чужой стране, – с трудом подбирая (и все-таки перевирая) слова, неправильно строя фразу, неимоверно коверкая произношение. Вместо «пыль» она говорила «пил», вместо «рыба» – «рипа», «люблю» – «лублу». Свой родной язык она, кажется, давно и полностью забыла, а хорошо помнила лишь немецкий, на котором ей приходилось разговаривать в доме высокопоставленной придворной дамы, где она долго служила прислугой. В остальном же она достаточно основательно освоила русские манеры, обычаи, нравы и утирала губы кончиком платка точь-в-точь, как это делают подмосковные бабы.
Высокая и тощая, коротко стриженная, с тоненьким и длинным, как хоботок, носиком на подернутом оспенной рябью лице, Паулина Касперовна и обликом своим являла какую-то странную смесь русского и иноземного, дополняя эту необычность помесью манер простой русской бабы и бывалой приживалки «приличного дома».
Закинув ногу на ногу и завинтив их в какой-то немыслимый узел, она попросила разрешения закурить, ловко выбила из надорванной пачки «Пушку» и глубоко, по-мужски затянулась, выжидательно глядя на Михеева, листавшего папку с ее документами.
Там можно было узнать кое-что о ее жизни.
Не молода – 56 лет. Родилась в Риге. Отец – техник. Училась в гимназии, но, кончив 4 класса, после смерти отца поступила в ремесленную школу. Уже взрослой, двадцати с чем-то лет, нашла более выгодным устроиться горничной в богатый дом. Вместе с хозяйкой ездила за границу, на фешенебельные курорты, обрела респектабельность великосветской прислуги. И не удивительно, что перед войной, в 1914 году, знакомая графиня рекомендовала ее на службу в царский дворец, на ту же роль горничной, в которой она достигла таких успехов. Однако во дворце служба длилась недолго: через три года у низложенного царя надобность в многочисленной прислуге отпала. В Тобольск она ехала уже сверх штата, на должности прислуги одной из фрейлин Александры Федоровны. После краха (как она называла конец Романовых) вынуждена была вспомнить о старой специальности, полученной еще в юности, и стала искусно кроить заготовки для модной обуви, снискав вскоре славу умелого мастера. Заработок кустаря-надомника неплохо кормил ее все эти годы.
Уже по первым двум-трем вопросам она смекнула, о чем будет речь, и с охотой, показавшейся Михееву поспешной, а также с подробностями, многие из которых были явно излишни, выложила «все и даже немножко больше» (как она сказала) о том, что ей известно.
Да, она знает, что в Тобольске у Романовых было много драгоценностей. Знает, что в начале 1918 года их стали постепенно выносить из дома и передавать разным людям на хранение. Выносил писец Каменщиков – она сама видела, как он укладывал на птичнике в длинную куриную кормушку золотую шпагу Алексея и потом вынес ее под слоем тряпья и земли. Ему же кто-то из княжон надел на шею жемчуга, и он тоже вынес их. Выносил что-то в небольшом кожаном чемоданчике священник Благовещенской церкви отец Алексей.
Начальник охраны полковник Кобылинский не только способствовал этому, но и сам принимал участие в «перебазировании» ценных вещей. Хозяйка Преданс, Гендрикова, рассказывала ей под секретом, что полковнику была передана шкатулка с драгоценностями, главным образом с бриллиантами Александры Федоровны.
– Значит, Каменщиков, Владимиров, Кобылинский. А кто еще, кроме них, мог выносить и скрывать драгоценности?
Преданс выпустила двумя сильными струями через нос глубокую затяжку и отрывисто выдохнула вместе с клубами дыма:
– Могла. Многа бил посетитель. Многа хотел иметь куртаж.
– Какой куртаж?
– Ну… Прилипла к рука.
С давно накопившимся раздражением, даже, пожалуй, со злобой, кривя тонкогубый бескровный рот, Преданс перечисляла, кажется, всех, кто хоть когда-то был вхож в губернаторский дом и мог, по ее мнению, быть передаточной инстанцией в операции с драгоценностями.
Увы, список Михеева от этого не уточнился. Он лишь заметил про себя, что однажды Романовых посетила игуменья Ивановского монастыря и что постоянной ее посыльной ко двору была знакомая Михееву Марфа Мезенцева, носившая к «царскому столу» продукты из монастырских кладовых.
– Куда же, по-вашему, девались потом драгоценности?
Готовность Преданс не забыть никого свела на нет ценность ее ответа. По ее словам выходило, что эти люди сами и прикарманили то, что они должны были передать в другие руки. Отец Алексей будто бы продал часть их в Тобольске ювелиру Мерейну, а часть в Омске, с помощью сыновей, переселившихся туда. У Кобылинского шкатулку со всем содержимым купил купец со странной в этих краях фамилией – Пуйдокас. У камердинера Чемодурова, вернее, у жены его, ценности выманил иеромонах Феликс. Жильяр и Волков увезли свою долю за границу. А Каменщиков шпагу и ожерелье спустил на базаре. И так далее и тому подобное. Подозревать, что кто-то еще хранит доверенные ему драгоценности, она не хотела, просто не могла – ей казалось невероятным, что кто-нибудь мог не воспользоваться такой возможностью поживиться.
– Ну, а вы сами? – спросил ее Михеев.
– О нет, – со вздохом не то облегчения, не то сожаления тут же ответила Преданс. – Мне не попал ни крох.
«Вот оно что…» – подумал Михеев.
Каменщиков, которого Михеев свел на очной ставке с Преданс, удивился ей меньше, чем Паулина Касперовна ему.
– Жива, Литва? – спросил он пренебрежительно, бегло чиркнув по ней взглядом.
– А вы хочет, чтоб я бул мертвая? – отпарировала Преданс.
Михеев тщился не улыбнуться, слушая перепалку старых знакомых.
– Мстишь, Полина Касперовна? – обратился к ней Каменщиков, выслушав записанные Михеевым ее показания.
– Ненавижу вас, жадины! – вырвалось из-за стиснутых зубов у Преданс.
– Не жаднее тебя, Касперовна, – усмехнулся Каменщиков. – Знаем ведь, на что злыдничаешь… А что касается моей личности, то гражданин следователь изволит знать, кому я шпагу цесаревича передал и может ли какой дурак царскими ожерельями на базаре торговать.
Преданс не отвечала ему, высокомерно отвернувшись и комкая окурок своей «Пушки».
– А сама Преданс принимала участие в этих ваших делах?
– В нашем, осмелюсь заметить, нет. А, знаю, хотелось ей. Но только не было приказа допускать ее до этого дела. И, верно, не зря. После Полина Касперовна весьма настырно изволила шантажировать нас – и отца Алексея, и Терентия Ивановича Чемодурова, и нас с супругой. Требовала выделить ей долю для пересылки якобы чудесно спасенным царским отпрыскам. А мы-то знаем и то, где отпрыски в то время находились, и то, как Полина Касперовна левой рукой писать умеет.
– Так и не поделились, значит?
– Никак нет. Да и, сами знаете, нечем уже было, все ушло по адресу, согласно приказаниям.
Что все ушло по адресу, в этом, пожалуй, можно было не сомневаться – те, кто давал поручение, конечно, проследили за этим и не оставили бы писца в покое. Но вот куда ушло, это еще оставалось неясным.
Михеев с нетерпением ожидал встречи с Битнер-Кобылинской.
Клавдия Михайловна Кобылинская, супруга начальника охраны Романовых, нашлась в небольшом подмосковном городке, где мирно жила и учительствовала, тая от знакомых, да и от себя самой тоже, воспоминания об удивительных событиях, свидетельницей и даже участницей которых ей довелось быть.
Дочь какого-то некрупного чиновника, она, кончив гимназию, учительствовала в Царском Селе, основное население которого составляли служащие императорской резиденции – Александровского дворца, преподаватели знаменитого со времен Пушкина, лицея, слушатели военной академии да многочисленная группа литераторов и художников, привязанных к поэтической памяти этой «гавани муз». В войну, увлеченная общей волной сентиментально-преувеличенной заботы о «защитниках веры, царя и отечества», пошла работать сестрой милосердия в «состоящий под высочайшим покровительством» царскосельский офицерский лазарет.
Конечно, это был лазарет для избранных – пред светлейшие очи титулованной обслуги доставлялся лишь соответствующий контингент пациентов: представители громких аристократических фамилий, офицеры лейб-гвардии, протеже влиятельных лиц из дворцового окружения. Здесь Клавдия Михайловна Битнер имела возможность встречаться с высокопоставленными лицами, от нечего делать иногда игравшими роль «сестричек» и «шефов». В том числе и с августейшими – членами императорской фамилии.
Здесь же она встретилась и с обер-офицером гвардейского полка Евгением Степановичем Кобылинским, залечивавшим после ранения под Старой Гутой острый нефрит. Пребывавшая уже в бальзаковском возрасте одинокая сестра милосердия увлеклась тоже уже немолодым, но подающим весьма большие надежды на солидную карьеру гвардейцем. Вскоре она уехала за ним в Петербург и стала его женой.
Мартовский переворот 1917 года многое нарушил в планах молодой четы, но, как оказалось, принес и свои выгоды. Энергичный полковник был представлен Керенскому и получил солидное назначение – начальником гарнизона Царского Села и комендантом охраны Александровского дворца, где содержалась под арестом царская семья. Это назначение выдвигало его в ряд видных офицеров армии. Но когда было принято решение о переводе Романовых в Тобольск, Кобылинскому пришлось в той же должности начальника их охраны последовать туда. Спустя два-три месяца в Тобольск прибыла и Клавдия Михайловна.
Переход власти в руки большевиков вначале не изменил ничего в положении Кобылинского, он продолжал исполнять свою должность, но перевод Романовых в Екатеринбург оставил его не у дел. Вернувшись из Екатеринбурга в Тобольск, он снял форму и занялся домашним хозяйством, предоставив энергичной супруге зарабатывать на жизнь службой в гимназии. Быстросменявшиеся события заставили его вскоре вновь надеть мундир и нацепить снятые было полковничьи погоны – занявшие Тобольск белые мобилизовали его в армию. В конце 1918 года полковника можно уже было видеть в штабе Сибирской армии Колчака на должности офицера для поручений при начальнике снабжения.
Паническое отступление колчаковцев разлучило супругов: Клавдия Михайловна застряла в Новониколаевске и лишь через несколько месяцев добралась до Тобольска, где жила ее мать, а Евгений Степанович катился все дальше на восток, пока где-то под Красноярском не был взят в плен. Через два года, – все это время Клавдия Михайловна жила в Тобольске, а Евгений Степанович «искупал вину» где-то на Алтае, – супруги соединились вновь. Кобылинский сумел скрыть свое прошлое, прикинуться рядовым простачком офицером и был прощен. Разыскав друг друга, Кобылинские поселились в Рыбинске и, кажется, были довольны жизнью, отдыхая от недавних передряг.
Беда пришла к ним в 1927 году. Евгений Степанович связался с группой бывших офицеров, впутался в какой-то антисоветский заговор и… Клавдия Михайловна стала вдовой. Последовавшие за этим частые переезды, то в Москву, то на захолустную подмосковную станцию Столбовая, то в Орехово-Зуево, уже ничего особенного не привнесли в ее биографию – она оставалась рядовым «шкрабом», как звали тогда школьных работников, то есть учителей.
Из книг Жильяра и Соколова, из воспоминаний Панкратова Михеев знал и некоторые интимные подробности жизни Битнер-Кобылинской в Тобольске. Например, о том, что она была там учительницей царских детей.
Когда Романовы покидали Тобольск, благодарные родители тепло попрощались с учительницей своих детей, Александра Федоровна облобызала ее, а Николай галантно поцеловал ручку.
Вот кто такая была Клавдия Михайловна Битнер-Кобылинская, нашедшаяся через пятнадцать лет после тех событий и ожидавшая сейчас встречи с Михеевым.
Для своих пятидесяти шести лет Клавдия Михайловна выглядела неплохо. Совсем еще свежий цвет лица. Пепельные, возможно, даже без седины пышные волосы, заботливо ухоженные и причесанные. Некоторая склонность к полноте маскировала неизбежные морщинки. Простое, строгое, но сшитое с претензией на изящество, платье говорит о хорошем вкусе. Нрав, очевидно, общительный, живой, пожалуй, даже экспансивный. Как будто, без скидок, симпатичный человек.
«Но что кроется за этой симпатичностью? – размышлял Михеев, задавая ей первые анкетные вопросы. – У нее есть причины не питать особой любви к новому строю, она многое потеряла с крушением старого: надежды, мужа. Будет ли она искренней и правдивой, пожелает ли помочь делу?»
Но Клавдия Михайловна и в беседе производила приятное впечатление – ничего как будто не соврала, не умолчала даже о том, о чем теперь уж мало кто мог знать и что она, понятно, могла бы скрыть. Ну, хотя бы о трогательном прощании с Романовыми – кто бы мог это помнить? – сказала сама. На вопросы отвечала не то чтобы с охотой, но и без боязливых заминок и уверток.
Трудности начались, когда разговор подошел к вопросу о драгоценностях. Михеев почувствовал, как она внутренне насторожилась, стала отвечать медленно и скупо, словно взвешивая каждое слово. Без нужды часто доставала платочек из рукава платья и прикладывала его к кончику носа, словно подкрепляя себя запахом недорогих духов.
– Я знала, конечно, что у Романовых в Тобольске было много драгоценностей. Слышала, что их пытались спрятать, хотя отбирать их никто как будто не собирался.
– Кто выносил?
– Многие, вероятно. Тендрякова, Жильяр, камердинеры Чемодуров и Волков. Кажется, священник Владимиров… Но все это я могу сказать только с чужих слов.
– А муж ваш?
– Что вы, это исключено! Это было бы слишком рискованно – нарушение служебного долга.
– А кому передавали, где укрывали ценности – это, хотя бы с чужих слов, вы можете сказать?
– Могу, – понюхала платочек Кобылинская. – Вернее всего, в женский монастырь.
– И только?
– Я, право, не знаю…
– А мужу, например, Евгению Степановичу?
Клавдия Михайловна снова потянулась к платочку, опустив глаза.
– Возможно. Но я об этом не знала… Вам кажется это странным? Конечно, Евгений Степанович доверял мне, но, я думаю, просто не хотел впутывать меня, легкомысленную, по его мнению, женщину, в это тонкое и щекотливое дело.
Михеев был доволен – она говорила неправду, значит, именно здесь ей есть основания скрывать что-то более серьезное. Он молчал, сосредоточенно разгребая спичкой окурки в пепельнице. Молчала и Кобылинская, но ей, заметно, это было в тягость – она ждала вопросов, чтобы продолжить развивать свою версию.
– Вы мне не верите… – не вытерпела она. – А между тем это так. Могу даже сказать больше – я сама выносила и прятала кое-что по просьбе Романовых, а муж об этом не знал. Да, да, видите, как получается…
Михеев вопросительно поднял на нее глаза.
– Дело было так, – торопливо, словно боясь, что ее прервут, заговорила Кобылинская, – накануне отъезда последней партии Романовых, наследника и его сестер, Алексей дал мне коробочку. Обыкновенную жестянку из-под мятных лепешек. В ней были монеты, золотые и серебряные – коронационные рубли, памятные монеты и медали, выпущенные к трехсотлетию дома Романовых. Я в этом мало разбираюсь, но Алексей сказал, что они редкие, дорого стоят, и просил меня сохранить их.
Она остановилась и посмотрела на Михеева, ожидая увидеть на его лице заинтересованность. Тот по-прежнему сосредоточенно ковырялся в пепельнице. Это словно обидело Кобылинскую.
– К его монетам, – продолжала она несколько разочарованно, тоном человека, который знает, что его не слушают, но вынужден говорить, – я приложила и свои, какие нашлись дома. И зарыла их. Мы жили тогда на Туляцкой улице, в доме Трусова, знаете – наискосок губернаторского дома. Во дворе, в палисаднике, против крайнего к воротам окна, росло дерево, кажется тополь. Вот под ним я и закопала коробочку. Когда вернулась из Сибири… Это было, позвольте… да, в двадцатом году, я искала ее, но не нашла. Должно быть, подсмотрел кто-то и выкопал.
Михеев продолжал молчать, и это явно нервировало Кобылинскую.
– И еще я помню, – повысила она голос, словно молчание Михеева объяснялось его глухотой, – как муж приносил домой пакет, в котором было две шашки и два кинжала. Они принадлежали, как объяснил мне Евгений Степанович, царю и наследнику. Сказал, что поступил приказ отобрать у них оружие, а оно дорогое, памятное, и его надо сохранить… Что же вы молчите, наконец?! – почти выкрикнула Клавдия Михайловна, не выдержав. – Вы не хотите мне верить?
– Клавдия Михайловна, – тихо сказал Михеев, глядя в ее порозовевшее от волнения лицо. – Я хочу получить правдивый и полный ответ на свой вопрос. Хранил ли ваш муж драгоценности Романовых и кому он их передал или… ну, словом, как поступил с ними?
– Я не знаю, я не знаю! – почти с отчаянием ответила Кобылинская, приложив руки к пылавшим щекам. – Поверьте же мне, я не знаю!
– Не спешите с ответом, – прервал ее Михеев, вставая. – Подумайте. Я не тороплю вас. Посидите в соседней комнате и подумайте. Это очень важно, чтоб вы решились сказать правду.
Кобылинская покорно последовала за ним.
Час спустя ее снова привели в кабинет. Михеев был не один – у стены, противоположной той, где стоял стул Кобылинской, неподвижно сидела женщина лет шестидесяти в длинном старомодном жакете, мешковато висевшем на ее острых плечах.
– Вы знакомы? – спросил Михеев, обращаясь к ним.
– Видались, – первой отозвалась женщина, бросив на Кобылинскую цепкий взгляд маленьких глаз, но даже не повернув головы в ее сторону. – Доводилось встречаться с Клавдией Михайловной. Только помнят ли они нас, мелкую сошку.
– Вы постарели, милочка, – натянуто улыбаясь, заметила Кобылинская.
– Какие уж есть, – обидчиво ощерилась женщина, – годы и вас не красят, матушка.
– Ну вот, я вижу, вы и вспомнили друг друга, – вмешался Михеев. – Анна Яковлевна Гусева и Клавдия Михайловна Битнер-Кобылинская. Так?
Женщины молча кивнули.
– Скажите, Анна Яковлевна, приходилось ли вам видеть у Кобылинских драгоценности бывшей царской семьи?
– Было дело, чего теперь скрывать, – ответила Гусева, прищурившись на Кобылинскую. – Евгений Степанович мне доверяли, от меня ему таиться незачем было, не такие тайны хранила. Пятнадцать ведь лет няней служила при царевнах…
– Ну и что? – вмешалась Кобылинская, обращаясь к Михееву. – Я тоже не отрицала этой возможности. Но при чем тут я? Что там у них было, я не знаю, не видела.
– А булавочки-то? – продолжала Гусева, все так же не меняя положения, словно тело ее окаменело, а живыми были лишь рот и глаза. – Помните, зашла я к вам, а вы с Евгением Степановичем булавочки перетираете. Шляпные булавочки, с каменьями самоцветными. Олины, Танины, Настины – наши булавочки-то. Мне ли их не знать.
– Может, вы запамятовали, дорогая? Вероятно, тут был один Евгений Степанович? Ведь так, не правда ли? – настаивала Кобылинская.
– Нет, не один. Правду сказать, увидев меня, вы в кухонку вышли, молочко будто там у вас сбежало. А булавочки на столике так и остались, уж при мне их Евгений Степанович в шкатулку сложил.
– Не знаю я никакой шкатулки. Не было ее тогда. Что вы такое говорите, право! – убеждала Кобылинская, просительно, почти с мольбой глядя на Гусеву.
– На столике не было, это верно. В комоде она была, Клавдия Михайловна, под вашими, извините, панталонами. Супруг ваш достал ее оттуда, чтобы вложить мое приношение. Вот об этом вы, пожалуй, и вправду не знаете – при посторонних не велено было вручать.
В уголках губ у Гусевой играла торжествующая усмешка – что, мол, взяла?
– Почему же я посторонняя? – обиделась задним числом Кобылинская. – Но вы, кстати, сами подтвердили, что я шкатулки не видела.
– Не подтверждала я этого, матушка, с чего вы взяли? Когда вы вернулись из кухни, шкатулка-то на столе еще была. Вы на нее ноль внимания, как на привычную вещь. Тут я поняла, что не один Евгений Степанович причастен к тайне, так и доложила графине.
– Так это и можно записать? – спросил ее Михеев.
– Записывайте, мне что, я делала что приказывали, к моим рукам ничего не прилипло, – сухо согласилась Гусева.
– А к нашим прилипло? – нервно дернулась Кобылинская. – Вы знаете, как я голодала в двадцатом? Жила бы я так, если бы…
– Мне что… Я это к тому только, что ничего у меня не осталось, все вам передала, как было приказано. А не скажи я, на кого мне навет кидать? На себя, выходит, все принимай Ну, уж нет… Я о себе все выложила, у меня сердце спокойное, а вы сами докладывайте что и как, если не виноваты.
– Я бы на вашем месте, Клавдия Михайловна, внял ее совету, – сказал Михеев.
– Мне нечего докладывать.
Кобылинская уставилась в стену. Михеев покачал головой и взялся за телефонную трубку.
– Ну что ж. Придется пригласить на беседу еще одного человека…
Обе женщины с интересом повернулись к двери.
– Садитесь, Викторина Владимировна, – подставил Михеев стул вошедшей Никодимовой. – Вы узнаете моих собеседниц?
– Да, узнаю, – без тени удивления оглядев их, ответила Никодимова.
– Вот и хорошо. А вы?
Кобылинская и Гусева подтвердили, что – да, Викторину Владимировну Никодимову они знают. Пока Михеев заносил их ответы в протокол, женщины искоса оглядывали друг друга.
– У нас тут возник вопрос, Викторина Владимировна. Помогите разобраться… Кому вы отдали на хранение в Тобольске в восемнадцатом году драгоценности графини Тендряковой? И свои, кажется, тоже?








