Текст книги "Синдром веселья Плуготаренко (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Поужинай сперва! – крикнула Вера Николаевна.
Сын её не услышал.
Роман назывался «Рэгтайм».
Поражал перевод его, сделанный шумно известным писателем. Советским когда-то. К прозе которого Плуготаренко, в общем-то, был равнодушен.
У профессиональных переводчиков, как казалось всегда Плуготаренко, давно сложился единый стиль перевода. И не плохой, и не хороший. Усреднённый. Перетаскиваемый ими из книги в книгу, из одного журнала в другой.
Этот перевод ломал все каноны. Переводчик, молодой в ту пору писатель, казалось, сам написал этот роман. Как будто никакого англоязычного акына с его функциональным языком – просто не было. Причём написал как роман русский, написал блестяще, как сам свои вещи никогда не писал. Вот это поражало больше всего. На каждой странице он словно говорил профессиональным переводчикам: вот как надо переводить, вот как надо писать, уважаемые.
Ужинать на кухню сын вплыл всё так же – с журналом у глаз. Пережёвывал какую-то еду, чем-то запивал из стакана. Перевернув страницу, вновь складывал журнал вдвое и подносил к лицу.
Мать мыла посуду. Сын читал рядом, за чистым кухонным столом.
– На вот, – сказала Вера Николаевна и подала бумажку: – Телефон Ивашовой. Мне Баннова его сегодня дала.
Сын сунул бумажку в карман. Пропустив мимо ушей и «Ивашову», и «Баннову». Не удивился даже, что Баннова, оказывается, помимо прочего, держит в голове всю телефонную книгу города.
Опять покатил к себе, по-прежнему удерживая раскрытый журнал у глаз.
Читал всю ночь. Рано утром, не обращая внимания на возмущённые возгласы матери («Юра! Опомнись! Не звони! Шести нет!»), натыкал номер. На лупоглазом аппарате:
– Наталья Федоровна, вы читали «Рэгтайм»? (Ни «здрасти», ни «прощайте!».)
– Кто это? – спросил заспанный женский голос
– Это я, Плуготаренко.
И опять – как следователь на допросе:
– Вы читали «Рэгтайм»?
Во дворах только-только начали заходиться в оргазмах утренние иномарки, люди ещё спали, но уже через минуту-другую мужчина и женщина – словно одни во всей вселенной – наперебой пели в телефоне аллилуйю роману «Рэгтайм».
Иногда, правда, сбивались с восторженного тона и начинали спорить. И больше всего почему-то о переводчике как о писателе. О произведениях его самого.
– …Да переводом этим он затмил всю свою прозу, – горячился Плуготаренко. – Понимаете – затмил! Он переплюнул самого себя! Это не перевод даже. Это интерпретация романа американца. Роман им переписан заново. Это перевод на тему, по мотивам. Это русский роман об Америке. Оригинал наверняка бледнее перевода. Просто нет таких слов в английском языке, чтобы написать так здорово. Взяты герои у американца, фабула, сюжетные ходы – и написано всё заново. Как переписал бы бледную вещь хороший редактор. Ещё раз скажу: Аксёнов переписал акынский роман. Переписал гениально. Если бы Доктороу знал русский язык, он бы ахнул, увидев, как засияла его вещь.
Наталья спорила, говорила, что сам роман Доктороу велик и написан хорошо. Что «Рэгтайм» на русском языке – это сплав гениального английского текста и не менее гениального русского перевода. Что Аксёнов, наверное, долго ждал такой роман, искал и нашёл, наконец, дождался. Что после него он вряд ли что-нибудь переведёт ещё так же хорошо. Потому что переводить с английского, судя по «Иностранке» последних лет – в общем-то, нечего.
Вера Николаевна быстро гладила рубашку сына. На раскинутом на столе одеяле. Злилась. Поражала самоуверенность спорящих. Не знают английского, а спорят. С пеной у рта. Не выдержала:
– Да чтобы судить о романе, о каком-то его переводе – нужно знать для начала хотя бы язык, на котором он написан. Язык! Английский! Вы – лингвисты липовые, филологи!
– Слышите, Наталья Фёдоровна, что говорит Вера Николаевна? – отнял трубку от уха сын и повернул её к матери. – И она, наверное, права. Для начала нам с вами нужно выучить хотя бы сам английский. Спасибо за разговор, Наталья Фёдоровна. Извините, что разбудил вас так рано. До свидания. – И он положил трубку.
Наталью Плуготаренко сразил наповал. Оказывается, он читает. Читает не всякую чепуху – настоящую литературу. У него складывается своё мнение о прочитанном. Пусть спорное, может быть, даже неверное, как сегодня, но своё. Это удивило.
Стоя под душем, Наталья не испытывала даже досады, что он разбудил её в такую рань, что напугал своим звонком. Да-а, Юрий Иванович, не так ты прост оказался. Не так ты весел и глуп, как кажешься. Каким, быть может, стараешься казаться.
Завтракала на кухне. Всё думала о внезапных метаморфозах инвалида. Вдруг бросила вилку, начала хохотать:
– Семейная пара! Ха-ха-ха! Из двух, хорошо тукнутых по голове! Толстухи, пугающейся своей тени, и веселого, мечущегося инвалида в коляске! Ха-ах-хах-хах!
А в это время всего в двух кварталах от Ивашовой, на улице Лермонтова, в своей квартире на первом этаже, Плуготаренко безмятежно спал. После ночи без сна проспал ровно час. Встал бодрый, довольный собой.
В ванной, сидя под душем, пел.
За завтраком смеялся от счастья.
Одевался. Коробки сегодня – к чёрту! Сегодня – только фотографировать!
Мякишев Колька в парке как всегда пытался оживить облезлую поникшую карусель. Зажечь её как-то. Чтоб снова праздник был. Он запрыгивал на край деревянного круга, хватался за скрипучие проволочные растяжки, дёргал их, тарахтел, уверяя себя, что едет. Что снова праздник цыган. Адамов и Сатказин смеялись. Тащили круг с сидящим Колькой как волы. Потом вели его за руки к газировке. «У меня папа – промоутер, – хвалился Колька. – У него костюм зайца есть и большой микрофон. Он кричит в микрофон, никого не боится. Только маму. Как увидит её – микрофон бросает и бежит». Адамов и Сатказин заходились от смеха. Колька в недоумении на них смотрел. Плуготаренко метался вокруг, еле успевал снимать.
Ровно в час дня он был на месте, на наблюдательном пункте, за полквартала от дома Натальи.
Как и вчера, стояла сильная жара. Солнце висело над Городом размытым. Будто прилетевший на время неопознанный объект. Готовый снова растаять, исчезнуть
Наконец из-за угла появилась Наталья. Наученная вчерашним, сегодня шла как ширый украинец с бахчи – в соломенной шляпе с широкими полями и в мотающихся необъятных шароварах. Плуготаренко ахнул, рванул.
Как баба всплёскивал руками вокруг необычного прикида невесты. Ехал рядом, опять смеялся, опять языком безостановочно молотил. Но об утреннем разговоре по телефону – ни слова. Его он не помнил. Он забыл о нём. Невероятно!
Наталья не выдержала, остановилась:
– Юрий Иванович, вы помните, что сегодня утром звонили мне?
– Конечно, помню, Наталья Фёдоровна! Конечно, помню! – всё захлёбывался от слов и счастья инвалид. – Вы извините меня, что разбудил вас так рано. Понимаете, я перед этим всю ночь читал роман под названием «Рэгтайм». Автор американец. По фамилии Доктороу. Эдгар. Вы, конечно, читали его. Роман в общем-то неплохой. Не понравился мне перевод его. Понимаете? Я хотел поделиться с вами этим.
Наталья не верила ушам своим. Перед глазами у неё во время этого бреда инвалида прямо-таки наглядно, как в дрянной рукописи на столе перед редактором, возникали вопросы с восклицательными знаками. Вместе, подряд: ?!, ?!, ?!..
– Но позвольте, позвольте! – забывшись, она уже лезла в спор с ненормальным: – Вы же говорили мне, что роман вам понравился, Юрий Иванович. И больше всего как раз перевод его! Сегодня утром! Юрий Иванович! Мы же с вами целый час спорили об этом!
– Разве?.. – как споткнулся, разом перестал смеяться инвалид. Но тут же со смехом вывернулся: – Возможно, вы и правы, Наталья Фёдоровна – в переводе Аксёнова нет хотя бы пресловутых «тётушек Моллей» и «дядюшек Скруджей».
Наталья не поняла.
– Понимаете, Наталья Фёдоровна (Он вдруг опять заговорил серьёзно. Как утром. Он изменился на глазах. Мгновенно.), у переводчиков с английского для перевода сложился даже псевдословарь из вроде бы русских слов. «Тётушка Молли», «Дядюшка Скрудж». Русский человек разве скажет – «тётушка Галя»? Или там «дядюшка Фёдор»? Он скажет: «тётя Галя», «дядя Федя». Более того, он скажет «моя тётка», вместо «моя тётушка», «мой дядя», даже «дядька» вместо «мой дядюшка». Понимаете, о чём я говорю? Переводчики вроде бы русскими этими словами просто лепят читателю. Создают, как им кажется, дух далёкой страны, дух чужого языка для русского читателя. Пусть те думают, что так говорят англичане, французы или немцы. Все эти «старина» («старина Билл»), «дружище», «крошка», «детка», пресловутое «чертовски» («Я чертовски зол на вас, Наталья Фёдоровна!»), выдуманы ими. Русский человек не говорит так. Уж лучше, мне кажется, насыщать переводы чисто английскими словами. Понятными русскому читателю. Англицизмами. К примеру, у хорошо переведённого Драйзера: «Хэлло, милый! Потанцуем?» Уже лучше так, чем: «Ты в порядке, милый? Потанцуем!» Вот поэтому так и разнится перевод Аксёнова от общепринятых, канонических. И тем перевод его и интересен. Смотрите, вместо мамаши Фсоу он переводит маманя Фсоу. Вместо папаши он пишет – папаня. У него даже есть – «Тятя» и «Мамка». Понимаете, наши деревенские слова «тятя» и «мамка». В американском романе! Это же неожиданно, это же здорово! Или вообще гениальное место. Послушайте, послушайте. На память помню: «Эй, Гудини», – позвал какой-то голос. Ветер повернул Гудини к зданию. В окне двенадцатого этажа стоял усмехающийся мужчина. «Эй, Гудини, – сказал он, – етиттвою, Гудини». – «Взаимно, Джек», ответил волшебник». А? Где такое прочитаешь? У какого переводчика? Вот как нужно переводить с английского!
У Натальи глаза стали сумеречными. Он ненормальный. Он даже не заметил, что опять перескочил и запел осанну Аксёнову. Как переводчику. Он ничего не замечает за собой. Он не помнит, что говорил несколько часов назад. Он вот вспомнил сейчас. И сразу снова забудет. Он ненормальный.
Наталья шла, как оглушённая. Инвалид катил рядом, не умолкал:
– Но это мое мнение, Наталья Фёдоровна. Только моё. Вы можете со мной поспорить… – И опять как обухом по голове: – А вообще-то, Наталья Фёдоровна, я не люблю переводных романов!
И он опять смеялся. Он опять обнажал ей свою душу Плуготаренки весёлого.
Точно. Он ненормальный, – шла и словно пятилась от инвалида женщина.
Опять радостный, нвалид гнал в сторону горсовета. Сегодня пятница. Нужно помочь матери с продуктами на неделю. Промелькивали встречные люди. Сплошной зелёной шугой летели деревья. И всё же душу почему-то скребло.
Резко остановился.
Ведь он действительно говорил с Ивашовой о романе Доктороу. Утром. Разбудив её ни свет ни заря. Нахваливал перевод Аксёнова. Спорил даже с ней о нём. Что-то доказывал. И куда это всё вылетело из головы, как только увидел её, идущую на обед. И сразу рванул как полоумный.
Когда она прямо спросила его о разговоре, который был всего несколько часов назад – начал изворачиваться. Выхватывал какие-то слова из утреннего спора, вспоминал что-то, опять чёрт-те что ей лепил.
Можно только представить, какими глазами она смотрела на него в это время. На него, ненормального.
Медленно поехал. Прибавлял и прибавлял ходу.
Вдруг подмигнул идущей рядом полной женщине в таких же лёгких шароварах как у Натальи: «Вся моя жизнь соткана из противоречий. А? Запорожец за Дунаем? Ответь! Ха-ха-ха!»
С вытянувшимся лицом, в точности как Ивашова, женщина потянула куда-то в сторону…
Хотя и крутой, пандус перед входом в горсовет был. С разгона Плуторенко взлетел на высокое крыльцо. Ему с готовностью раскрыли и подержали дверь. Поблагодарив, покивав, въехал внутрь.
Спустя полчаса возле центрального гастронома Вера Николаевна уже загружала продукты в коляску сына. Сын почему-то был хмур. Поехал, как раздутый ишак с перемётными сумами. Вера Николаевна шла рядом. Вроде как ишака вела.
– Какой-то ты скошенный сегодня, – поглядывала на сына.
Дома, выкладывая продукты на кухонный стол, сын вдруг остановился с пакетом гречки в руках:
– Мама, ведь я забыл, о чём говорил сегодня утром с Натальей. По телефону. Напрочь забыл. Она сама мне об этом рассказала.
У Веры Николаевны похолодело в груди. Как уже было недавно. Когда сыну захотелось сплясать под гимн на похоронах.
– Как же так, Юра?
Молчали. Мать лихорадочно искала выход. Дверь.
– Может быть, тебе врачу показаться? Невропатологу, психиатру. А? Юра?
– Нет. Только не это.
Сын поехал к себе.
Лежал на диване, смотрел в потолок. Неожиданно вспомнил Прокова. Его запухшую, в кровоподтёках голову, лежащую на подушке. Его, как ландрин, красные слёзы в щелях глаз… Сильно добавили тогда бедняге к контузии. Очень сильно. Тоже забывает всё. Правда, только когда выпьет. А тут – и трезвый, и некурящий – а как два человека засели в одном. Не знают один другого совершенно.
Проков вполне серьёзно однажды спросил: «Почему ты смеёшься, Юра? Неужели жизнь вокруг такая весёлая?» (Возвращались домой из Общества.) «Весёлая, Коля, весёлая», – с готовностью рассмеялся инвалид. И в доказательство вдруг крутанул с коляской пируэт на тротуаре. Что тебе балерун или гимнаст. «Вот, какая весёлая, Коля!» И со смехом пошёл гонять вокруг ошарашенного Прокова.
Вспоминать обо всём этом сейчас было стыдно.
Плуготаренко всё таращился на белый потолок, где видел другие картины из серии «Идиотское поведение колясочника Плуготаренко».
Не забыть было приезда матери в госпиталь в 82-ом году. Как он отталкивал её от себя и смеялся, будто мать щекотала его или мешала играть в баскетбол. Помнились брат и сестра Генки Лапы, приехавшие расспросить о нём, узнать, как он погиб. Какими глазами смотрели они тогда на мечущегося по комнате инвалида, готового лопнуть от смеха. Что чувствовали они на вокзале, когда им пришлось утихомиривать его – так он рыдал.
Не раз он ловил себя на том, что во время драматичнейших моментов вдруг как совсем посторонний слышал своё хихиканье, смех. Так произошло совсем недавно в клубе, когда прощались с Гришей Зиновьевым.
Плуготаренко сидел в коляске у гроба, и на лице его, как на занавесе в театре, боролись две маски. Трагическая и весёлая. И весёлая всё время побеждала. Можно теперь только представить, как смотрели на него собратья-инвалиды.
А уж что видела и слышала Наталья Ивашова – об этом лучше не вспоминать.
Плуготаренко напряжённо смотрел в потолок, как на засаду напоровшись на прежнее здоровое сознание своё.
Холл психиатрической больницы походил на оранжерею. На выставку-продажу цветов. Цветы были повсюду – в трёх кадках на полу, в горшках и горшочках на ажурных железных решётках, цвели и завивались на окнах.
– Вам нужно на второй этаж, – сказали Вере Николаевне в регистратуре. – К доктору Колобову. 8-ой кабинет. – Дали бумажку.
Вера Николаевна продвигалась длинным полутёмным коридором. Здесь, на втором этаже, никакими цветами и не пахло. Навстречу попадались вроде бы нормальные улыбчивые люди. В больничных пижамах, правда, роднящиеся с полосатыми арестантами. И только один раз прошла мимо явно ненормальная женщина. Худая, отрешённая, с распростёртыми рукам словно растение.
Врач Колобов озабоченно моргал большими глазами совы, не понимающими дневного света. Психиатр с многолетним стажем, он, что называется, всю жизнь был у воды, и, походило, хорошо ею напился.
Веру Николаевну смущали такие глаза врача, она теребила платок.
– Итак, что привело вас к нам? – спросил доктор Колобов, обнаружив, наконец, перед собой дневную действительность в виде женщины с буреломом на голове. С глазами галки. Насыщенными как нефть. – На что жалуетесь?
– Я ни на что не жалуюсь, доктор. Я пришла поговорить о своём сыне… Не знаю даже, как начать… – Вера Николаевна почувствовала, что сейчас заплачет.
– Ну-ну! Успокойтесь! Начните с начала.
Будто получив команду, Вера Николаевна сразу стала зачитывать словно бы досье на сына. Заранее заготовленное дома:
– В 82-ом году мой сын Юрий Плуготаренко служил в автомобильных войсках в Афганистане. Двигаясь в автомобильной колонне по Салангскому перевалу, его камаз съехал с узкой обледенелой утренней дороги и упал в глубокое ущелье. Его напарник Геннадий Лапа погиб. Юрий остался жив и с множественными переломами и разбитой головой был вывезен вертолётом в Кабул, а оттуда на другой день самолётом эвакуирован в Ташкентский госпиталь № 320…
– Минуточку, минуточку, – прервал Колобов. – Не так быстро и официально. Подробнее, пожалуйста. Своими словами. Об автоаварии, о переломах у вашего сына.
– Подробностей аварии я не знаю, Юра никогда не рассказывал об этом. Но в госпитале мне сказали, что были множественные переломы обеих ног, был раздроблен таз и сломан позвоночник, а также сильно ушиблена, разбита голова… От всего этого Юра обезножил. Стал инвалидом. В коляске…
Вера Николаевна опять зашмыгала.
– Ну, ну. Не надо. Выпейте вот воды.
Пока Вера Николаевна пила воду, Колобов сидел, и глаза его опять увеличивались. Опять как у совы, не понимающей дневного света.
– Но я думаю, вы пришли ко мне не из-за физической инвалидности сына. Что же дальше произошло с ним?
– Просто я его не узнала, доктор. Когда приехала за ним в Ташкент. Это был другой Юра. Он постоянно смеялся. Понимаете, доктор! Хохотал, как дурачок. В больничном парке он отталкивал меня от коляски и хохотал… Потом мне сказали, что всё это со временем пройдет, что так бывает, но вот прошло шестнадцать лет, а ничего не проходит у него, наоборот, становится хуже и хуже.
Вера Николаевна всё же заплакала. Колобов встал, вышел куда-то. Вернулся с таблеткой, завернутой в бумажную салфетку.
– Вот, выпейте, пожалуйста. Это вас успокоит.
Дальше Вера Николаевна в течение получаса, наверное, рассказывала обо всей прошлой и теперешней жизни сына. Колобов умел слушать. Два раза заглядывала медсестра. Но он махал ей, и она исчезала.
Наконец Вера Николаевна замолчала. И то ли от таблетки, то ли от того, что выговорилась, что её выслушали – на душе стало легче. Было даже неудобно – столько времени отняла у занятого человека.
Но Колобов был уже деловит, не услышал даже извинений посетительницы.
– Как вы рассказали, Вера Николаевна, в детстве своём Юрий был спокойным, уравновешенным мальчиком, умеющим за себя постоять. Всё это хорошо. Но когда ему было десять лет, погиб под колёсами грузовика его отец. И всё это он видел. А это серьёзная психическая травма для ребёнка. Да и в Афганистане, смотрите: жуткая авария, он еле живой после неё, весь переломанный. Разбита, сильно ушиблена голова. В госпитале гипсы, противовесы месяцами, сложнейшие две операции на позвоночнике, бесполезность их. В итоге – полная обезноженность, инвалидность, коляска. Что он должен испытывать? Как ему жить дальше? Он просто вытесняет всё из сознания, понимаете? забывает всё. Он теперь постоянно смеётся, он жизнерадостен, он счастлив, он живой. А прошлого для него нет, он его забыл, вытеснил из сознания. Понимаете, что произошло? Поэтому вы и не узнали своего сына в Ташкенте. Это редкий случай посттравматического синдрома. Правильно вам психиатр сказал в госпитале – синдрома весёлого. Если бы у него был обычный синдром – с длительными депрессивными состояниями, с попытками суицидов – он бы давно уже был нашим больным.
– Но он стал забывать и теперешнюю свою жизнь, Борис Иванович! В обед он не смог вспомнить, о чём битый час говорил по телефону утром!
– Ну что ж, такие короткие амнезии будут и дальше случаться. Понимаете, в нём живут сейчас два человека. Основной, если можно так выразиться, теперешний, и – прошлый, до Афганистана, которого он вытеснил, но не забыл до конца. И эти два человека борются в нём. Тогда и происходят такие сбои: кратковременная потеря памяти, короткие депрессии на день-два. Но потом он снова весел и жизнерадостен. Вам нужно с этим смириться, Вера Николаевна. Таким он будет всегда.
Колобов помолчал. Совиные глаза его опять моргнули несколько раз, возвращая в них, глаза, действительность:
– И потом, давайте на всё это посмотрим с другой стороны: он не пьёт, давно бросил курить. Он работает, клеит коробки, получает за это деньги. В свободное время он увлекается фотографией, он снимает и снимает, как вы сказали, хорошо. Снимки его даже посылают на выставки. Он живёт, собственно, полноценной жизнью, он просто не помнит, что он инвалид. Более того, он полюбил женщину, к которой вы почему-то не благоволите. И что же вы теперь от него хотите? Чтобы он глотал таблетки и постоянно ошивался у нас? Благодарите Бога, что он такой у вас сейчас, Вера Николаевна. Так что давайте оставим всё как есть. Не нужно его теребить с больницей, тащить к психиатрам. Если депрессии будут длительными – неделю там, две – тогда мы вмешаемся, поможем. Вот вам мой телефон. – Колобов написал номер на бумажке и подал Вере Николаевне.
С благодарностями, опять чуть не заплакав, та вышла из кабинета.
Сразу же помчалась к Зиминым. Там рассказала о психбольнице, о психиатре Колобове. О его советах. Потом втроём долго обсуждали всё.
Вечером домой Вера Николаевна вернулась весёлой и вроде как себе на уме. Загадочно поглядывала на сына, улыбалась. Неожиданно крепко поцеловала его в щёку.
– Что это с тобой? – отпрянул сын.
Чудеса! Пьяная, что ли?
С картонажки, когда получал там зарплату, домой Плуготаренко всегда ехал через площадь Города.
Длинная большая пивная через дорогу от площади за стеклом напоминала цех с работающими станками и любознательными рабочими при них. Обязательный Ильич с центра площади пивной не видел, указывал на восток. Здание с властями за Ильичом и вовсе закинулось, смотрело в небо.
На майские и октябрьские праздники здесь ставили невысокую трибуну с надутым руководством, и мимо сначала чётко проходил местный воинский гарнизон, а за ним долго вязли демонстрации. «Верной дорогой идёте, товарищи!» – как отец чадам, указывал тогда трудящимся весёлый Ильич с постамента.
Ну ладно – демонстрации, Ильич, но Плуготаренко никогда не понимал, зачем под барабанный оркестр прямыми палочными ногами нужно печатать шаг, проходя мимо трибунки с надутыми индюками в шляпах и в фуражках. Зачем? Какая в этом красота, какая необходимость? Вообще, для чего этот дурацкий гусиный балет, шлёпающий по площади? «Для чего?» – как спрашивала одна весёлая молодая полька у советского офицера из старого советско-польского фильма о войне. «Для чего, пан офицер?» И тот, гоняя взвод солдат строевым, злился на бестолковую и кроме «ну, вообще!», ничего внятного ответить не смог. Действительно – «для чего?»
Мать же, глядя в телевизоре на такие экзерсисы мужчин на парадах, всегда выпрямлялась за столом, глаза её начинали молодо блестеть. Поворачивалась даже к сыну: гляди, как маршируют!
Плуготаренко давно заметил, что она любит смотреть только жёсткие фильмы. Фильмы про настоящих мужчин. Где косяком идут драки, рукопашные бои, погони, стрельба, взрывы. Всё время бегает тараканный спецназ. Где постоянно кричат «стоять!», «на пол!», «не двигаться!», «руки назад!» То есть – боевики. Ну и, конечно, тоже её зрелище – регулярные ежевечерние сериальные убийства на НТВ и их расследования. Про все эти «убойные отделы», которые уместно иметь, наверное, не в милиции, а на мясокомбинате. (Какой дурак Отдел убийств так выдумал обозначить?) Про «следаков» при этих отделах, которые давно уже отлично ботают на фене тюрем и колоний, и их самих впору туда всех отправить. Сериалы со слюнями, которые так любимы многими женщинами – для мамы просто мусор.
А ведь она в советское время много читала. И читала настоящую литературу. Но с появлением в перестройку жёстких этих фильмов и сериалов она, как сказали бы сейчас обыденно с экрана, – поменяла ориентацию. С женской на мужскую.
Телевизор в доме был один. На двоих. Мать поэтому часто злилась:
– То да потому! То да потому! – с досадой говорила она, когда он смотрел какую-нибудь экранизацию классики. К примеру, из Достоевского.
Сын глядел на неё, как на отступницу. Перескочившую в соседнюю веру. Мать же всё злилась, не могла дождаться, когда закончится эта «мутотень», и сын уедет к себе. Уж тогда–то она оттянется с боевичком!
Книги теперь она покупала только с яркими обложками. Откуда мрачно смотрели мужчины с громаднейшими бицепсами и пулемётами в руках. Плуготаренко стыдился этих книг в книжном шкафу. Старался оттеснить их куда-нибудь, переставлял в самый угол шкафа. Однако мать возвращала их в центр. Для хорошего обзора. И когда приходил, к примеру, Проков, тоже любитель подобной литературы, с гордостью показывала ему эту свою яркую маленькую библиотечку. Вдвоём тогда, перебивая друг дружку, обсуждали они какого-нибудь «Лешего» или «Мента поганого».
Удивительно, что она вдруг вспомнила в этом году и перечитала «Регтайм» Доктороу. Но это был, наверное, просто одинокий отголосок от прежнего её чтения. Внезапный, ностальгический. А так – или драки и убийства на экране, или – стриженные ёжиком оковалки с пулемётами в руках на ярких обложках.
Ивашовой он всякий раз говорил: «Не моё! Мама балуется!» Как милиционеру. Поймавшему его с неопровержимой уликой. Впрочем, Наталья «красных наркотиков» в шкафу словно не замечала – за столом отсчитывала инвалиду деньги. В последнее время ей стало не до Плуготаренко. Ни до его настырных ухаживаний. Она просто забыла о нём. Работница почты – она недавно сама получила письмо. Впервые за много лет. И получила самым мистическим образом. Словно вымолив эту весточку у заката в вечернем окне.
Накануне, перед тем как получить его, она привычно смотрела дома телевизор. Уже поужинав.
Сначала сексуальный таракан стоял и выламывал свои ножки будто перед своей тараканихой. Спокойно стоять на месте он, как всегда, не мог. Затем на экране, вальяжно развалившись в кресле, сидел и рассуждал молодой, но уже широко известный литератор. Еврей, как и Михаил Готлиф. Но в отличие от печального Миши, похожий на весёлого отъевшегося цыгана с золотыми зубами. Он знал всё. Он мог говорить на любую тему. В любое время, где угодно. Его хотелось уподобить Человеку-Оркестру, работающему на оживлённой городской улице. На тротуаре. Где он одновременно умудряется петь, глодать перед своим лицом губную гармошку, лихо бацать на гитаре, через приводы к ногам, притопывая, лупить в громаднейший барабан у себя за спиной большой колотушкой и там же, над барабаном, прицокивать медными тарелками, напоминающими вьетнамские шляпы.
Такой всегда соберёт вокруг себя большую толпу. Не то что бедный Миша Готлиф.
Моя посуду, всё думала, почему Мише не повезло, почему он не состоялся как писатель. Ведь весёлый цыган из телевизора сумел схватить удачу за хвост, вскочить не неё, оседлать и поскакать, а бедный Миша и бежал, наверное, за ней, и тянулся, но всё равно брякнулся в пыль. И уже ничего не делал. Печалило это всё. До слёз печалило.
Долго не спала в ту ночь, плакала, всё вспоминала свою оборвавшуюся любовь. Своего Мишу.
А уже утром, на работе, ей прямо на стол Послыхалина кинула письмо: «Тебе. Ещё от одного твоего жениха! На Украину который от тебя сбежал! Хи-хи-хи!»
Увидев на конверте знакомый почерк – обмерла. Тут же, как улику, сунула письмо в пакет. Ничего не соображала. С мгновенной бурей в голове. Не видела даже дорогих товарок, которые уже объединились с Послыхалиной. Которые смотрели на невесту с суетящимися бестолковыми руками. Подталкивали друг дружку и хихикали. Точно ждали от толстухи сальто-мортале. «Это что ещё такое!» – разогнала всех Вахрушева.
В тот день Наталья думала, что обеда не дождётся. Всё время взглядывала на белую бляху на стене. Усы на которой скособочились, никуда не двигались. Вахрушева, как назло, посадила на коммунальные платежи. Наталья всё время ошибалась, часто пересчитывала деньги. Чуть не плача, исправляла свои ошибки в квитанциях. Через полчаса у её окна образовалась целая очередь из возмущённых пенсионеров. Добросовестнейших плательщиков. Безобразие!
Наконец, как бич, стегнул резкий вахрушевский звонок на обед. Наталья бросила старушку-очередницу, только-только начавшую раскладывать на стойке свои бумажки – первой выскочила из почты, закрыв железный ящик с деньгами и бросив ключ на стол Шорниковой. Кассиру и бухгалтеру в одном лице.
Сначала хотела помчаться домой, но далеко, терпения нет, тогда заспешила в парк, ближе, никто не помешает. Мысль, что письмо можно прочитать уже здесь, на улице – отметала: Мишино письмо? на глазах у всех? Как можно!
В центре парка, присев на скамейку возле сухого фонтана, с замиранием сердца вынула и развернула, наконец, письмо.
С недоумением прочитала первые три строки: «Писатели, Наталья Фёдоровна – это кулички на болотцах. Пищат, заливаются. Причём – каждый на своем. Никого из соседей не слышат».
Дальше шло пояснение: «Это эпиграф к моему письму, Наталья Фёдоровна. Читайте, пожалуйста, дальше».
Наталья перевела дух, вытерла с лица пот. Снова впилась в текст письма:
«Здравствуйте, дорогая Наталья Фёдоровна!
Вот решил написать Вам, хотя думаю, что Вы наверняка уже замужем, и муж Ваш не одобрит этого. И всё же – решился. (Пусть Он меня простит.)