Текст книги "Синдром веселья Плуготаренко (СИ)"
Автор книги: Владимир Шапко
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
…Перед сном из блокнота всё переписал набело. Получилось два листочка. Долго думал, чем закончить письмо. Наконец написал: «Плохо мне без Вас, Наталья Фёдоровна. Очень плохо. Я без Вас – одинокий полустанок в степи. Пролетают мимо поезда. Пролетает жизнь… Где вы? В каких далёких землях? Отзовитесь! Преданный и любящий Вас Михаил Готлиф (Миша). Вложил листочки в конверт. (Письмо будет отправлено в дополнение к телеграмме.) Облизнул клей на конверте, заклеил. Утром можно будет опустить его на работе. В ящик, висящий в операционном зале. Лёг. Выключил лампу.
Когда Вера Николаевна сказала, что Ивашова по-прежнему переписывается со своим Готлифом, что письма от него приходят на почтовое отделение, где она сама работает, Михаил Андреевич Зимин сказал:
– Ну что ж. Как говорится, не по-хорошему мил, а по милу хорош. И ничего уж тут, Вера, не поделаешь. Не любит она нашего Юру.
Однако Вера Николаевна опять завела своё:
– Да какая вообще любовь, Миша! О чём ты говоришь! Ей же квартиры нужны. Теперь уже две. Понимаете? Вот эта наша и бедного Миши-еврея. Какая любовь? Подлый расчёт, и больше ничего.
Супруги Зимины смотрели на свихнувшуюся подругу, уже жалели, что пришли к ней сегодня, 1-го января. То же самое было и вчера, и в новогоднюю ночь. Только декорация была другой – не эта, а квартира Зиминых. Празднично убранная, со сверкающей ёлкой, с богатым праздничным столом
Уже вчера встретить Новый год Вера пришла возбуждённой, какой-то настёганной. Быстро, формально отдала подарки и стала ходить вдоль накрытого стола, потирая руки. Как мужик перед выпивкой. Кивая на стол, подмигивала растерявшимся хозяевам. Одета она была в чёрную вислую кофту с блёстками. Оголённые тощие руки её казались жидкими, старушечьими. Востроносое лицо ещё больше поджалось, осунулось.
За столом её немного знобило, она посмеивалась. Впервые за шестнадцать лет, как привезла сына из Ташкента в Город, она встречала Новый год без него. Об этом словно знала только она одна, Зимины даже не догадывались. Галя подкладывала ей всякой наготовленной своей еды. («Попробуй-ка вот этот салат! И вот этот обязательно!»). Миша не отставал, всё время подливал в бокал. Старался отвлечь её от больных дум своими байками, анекдотами. Она вроде бы смеялась, но продолжала думать о своём. Мало обращала внимание и на телевизор, где ежегодные обязательные четверо вроде бы нормальных мужчин стукались пивными кружками, выламывались всяко, заплетали языками, изображая из себя пьяных в бане.
Уже хорошо выпили, хорошо закусили, супруги начали друг дружке подпевать, а Вера Николаевна, тоже немного опьяневшая, опять сворачивала на своё. Как тот первоклаш-матерщинник. Не давала петь. Говорила только о сыне. Которого вот нет за этим столом, а где-то он там, на этой чёртовой Льва Толстого, и что он сейчас там делает – никому не известно. Да! Упрямо ждала от друзей предположений, продолжения темы.
– Но он же нормальный мужик, – смеялся Миша. – Неужели не знаешь, что делают мужчина и женщина, когда остаются вдвоём? Да ещё в новогоднюю ночь! Ха-ха-ха!
– Ну что ты говоришь? Что ты мелешь? – словно защищала подругу от слов мужа Галина. Как мать. Не совсем уверенно предположила: – Просто они смотрят сейчас «Голубой Огонёк»… Так же как мы…
– Ха-ха-ха! – не унимался супруг.
Вера Николаевна готова была плакать. Словно только сейчас поняла, что̀ там может произойти. На этой Льва Толстого. Сегодня, прямо в новогоднюю ночь. Миша! Галя!
Супруги обнимали её, утешали. Потом пытались заразить песней:
Не слышны в саду даже шо-ро-хи…
– Ну же, Вера, давай!
…всё здесь замерло-о до утра-а-а…
Часа в два, когда первый хмель прошёл и пили чай, зазвонил междугородний. Юлька! Все трое вскочили. В телефонной трубке громко долбила музыка в какой-то жаркой компашке. И на её визжащем и долбящем фоне – в трубке словно бы разлёгся и отдыхал самодовольный, не очень трезвый голос москвички. Который в конце концов начал плыть, как заедающая пластинка, и умолк совсем, оставив в трубке только долбящий визгливый фон.
– Юля! Юля! – кричал Михаил Андреевич. Потом долго клал трубку, промахиваясь. – Напилась чертовка! Точно. Надралась!
От волнения раскалившаяся «яичница» на его лице казалась синеватой по краям, пылающей.
Потом, точно в пику разгулявшейся москвичке да и всяким местным юричикам заодно – тоже танцевали. Все трое. Под старый гулкий магнитофон Миши. В новогоднем колпаке Вера Николаевна походила на остроносого звездочёта. Она ходила, двигала тощими руками на манер паровозной тяги. Или словно бы примерялась боксировать. Михаил Андреевич выкидывал прямые ноги вперед. Дедморозовская борода и усы у него съезжали на бок, превращая его в косоротого инсультного старика. Он умудрялся возвращать всё на место. Ну а Галя только плавала вокруг них. Со снежинкой снегурочки на голове передвигалась на цыпочках. Как и положено толстой снегурочке.
Поспать легли часа в четыре. В восемь поднялись, попили чаю, и Вера пошла домой. На разведку. Ждали её звонка часов до двенадцати. Сами позвонили. Молчит. Уж не случилось ли там чего? Собрались, в две сумки набрали оставшихся Галиных вчерашних блюд и сами отправились.
И вот пришли. В гости: Юрия нет, опять умчался к любимой, Вера сидит – будто на войну его проводила.
– Так он хотя бы поспал?
– Он уехал опять к ней ровно через час. «Проветриться», «прогуляться» – с сарказмом передразнила сына Вера Николаевна. Мол, мы-то понимаем это «проветриться-прогуляться».
Супругам стало грустно. Опять на колу мочало, начинай сначала. Зачем пришли? Две сумки с вином и закусками так и стояли забыто в прихожей. Там же на тумбочке лежал завёрнутый в бумагу подарок для Юры, с любовью выбранный Михаилом Андреевичем в Торговом центре. Красивый, в тиснёных цветах, альбом для будущих фотографий, которые Юра снимет.
Но Юрий Плуготаренко в последнее время вообще забыл про свой фотоаппарат. Он теперь – только раскатывал. Вот как сегодня, сейчас, возле подъезда на Льва Толстого. Он уже довольно сильно продрог, всё-таки градусов двадцать на улице, а любимая от подруги всё не возвращалась. Может быть, давно уже дома, и не услышала, когда звонил в дверь? В ванной в это время была?
Инвалид снова въехал в подъезд. Привычно уже – сильными рывками – взобрался с коляской на площадку первого этажа. Позвонил. Смотрел на горящую лампочку в проволочной ловушке. Вслушивался. За дверью – тишина. Опять выехал наружу. Уже два часа дня. Странно. Сказала, что пойдёт, поздравит их, попьёт с ними чаю и домой. Очень странно.
Внюхиваясь как февральский тощий волк, ищущий свадьбу, потянул в сторону городской площади. Чтобы согреться, прибавлял и прибавлял ходу…
…Площадь Города 1-го января напоминала раскинувшуюся шумящую ярмарку. Слепой от вчерашнего снега Ильич, казалось, не ориентировался над ней, приседал, искал рукой поводыря.
На вершине ледяной горы, из громаднейшей бутафорской головы Ильи Муромца в шлеме, прямо из разинутого рта его, густо срыгивались ребятишки. Размахивая ручонками и вопя, на попках катились вниз, каждый раз образуя у подножия горки весёлую кучу малу. Лоботрясы постарше летели вниз на прямых ногах, утробными ревя басами. Но у подножия горки спотыкались, бежали и летели на крутой сугроб по-лягушачьи – с широко раскинутыми ногами.
Дымились всюду разные жаровни и шашлычницы – весёлый народ насыщался возле них, а заодно и хорошо наливал. В раскрытых эстрадных коро̀бках в красных рубахах и цветастых сарафанах (казалось, прямо на голое тело!) отплясывали и кружились русские парни и девки, нисколько не боясь на морозе простудиться. Укутанные намалёванные матрёшки в белых фартуках и нарукавниках за деньги угощали горячими беляшами из больших термосов. Наливали кофе в бумажные стаканчики. Богатой украшенной купчихой стояла пышная городская ёлка в хороводе из ледяных зайчиков, белочек и залихватски пляшущих емелей-дураков. Чуть в стороне от ёлки хозяином всего стоял высоченный ледяной дед мороз с прилепившейся к нему снегуркой, крепко вбив в землю посох. И всю площадь и округу неутомимо бомбил голос микрофонного зазывалы.
– Дядя Юра! – вдруг расслышал в гулком землетрясении на площади Плуготаренко.
К нему бежал Женька Проков. Без собаки, но с какой-то девчонкой. Поздоровавшись, они сразу поздравил его с Новым годом. Девчонка смотрела на инвалида восторженно, как будто знала его всю жизнь. Женька представил её – Люська Панфилова. Рядом живёт. Плуготаренко с улыбкой смотрел на востроглазую мордочку сурка в круглой шапке. Значит, племянница, родная племянница Кати Панфиловой, жены умершего Гриши Зиновьева. Спасибо, Люся, спасибо! И тебя с Новым годом!
– А вон папа! – показал Женька. – Беляши ест! Мы уже наелись, а он всё ест и ест.
На Николая Прокова напал очередной жор. Какой бывает у него перед выпивкой. В компании. Или когда он сильно чем-то озабочен. Ел один беляш за другим. Намалёванная матрёшка уже сердилась почему-то. С двумя термосами – бедрастая. «На, кофем хотя бы запей», – протянула парящий бумажный стаканчик. А то, мол, подавишься. Проков стал запивать «кофем».
Подъехавшему радостному другу, казалось, нисколько не удивился. Молча пожал руку, перед этим свою руку тщательно вытерев от жира о платок, прижав его протезом к груди.
Вдвоём двинулись к ледяной горке, куда уже умчались Женька и Люська.
Плуг ехал и говорил:
– …Ерунда это всё, Коля. Просто твоя мнительность. Не было этого ничего. Не позволит Валентина такого. Ерунда, чушь, выкинь из головы.
У рассказывающего Прокова от обиды опять по-петушиному начал заклёкивать голос. Как уже было сегодня дома. Сам себя Проков не узнавал. Ещё не хватало тут разреветься. Но кому, кроме Юры Плуга, он мог рассказать о своей негаданной беде. Как мне жить теперь с такой занозой, Юра? Плуготаренко как мог успокаивал друга, опять говорил, что глупость это всё, мнительность. Забудь, Коля. О своём счастье, наконец-то пришедшем к нему, рассказывать теперь не мог. Не поворачивался язык говорить о нём после жалоб друга.
Два инвалида-афганца смотрели на катающихся с горки детей. Один стоял-сутулился в старом, давно выгоревшем армейском бушлате, из левого рукава которого торчала ядовито-черная, присобранная кисть протезной руки. Другой, колясочник, сидел. В лёгкой осенней куртке, как говорят в народе, на рыбьем меху, но в тёплых зимних спортивных штанах. Его птичье погрустневшее лицо еле виднелось в пышной меховой шапке.
Люська и Женька летели с горы как все – на попках, размахивая ручонками и вопя.
Самостоятельный Колька Мякишев катился серьёзно. Не махался и не кричал. С прижатыми к бёдрам руками – натуральный саночник-бобслеист, летящий в спортивном снаряде.
С Женькой и Люськой знакомиться не хотел. Стоял перед ними букой. В коротком пальтишке и пожизненных своих колготках. Без писюна. В шапке. Охлёстнутой резинкой. Такой же шапке, как у этой Люськи. Держался за коляску дяди Юры. Сердито ревновал.
В коляску садился как в свой автомобиль. Помчался домой, наяривая с дядей Юрой рычагами.
Вскочившие Зимины и Вера Николаевна увидели в окне этот мчащийся автомобиль-тянитолкай. На противоположной стороне улицы. Автомобилисты остановились, резко свернули и помчались через пустую дорогу прямо на них, в испуге отпрянувших от окна.
В конце января устроили общее собрание. Человек тридцать-сорок инвалидов расселись в небольшом зале Общества. Семеро колясочников заехали и поставились в проход между двумя рядами. В затылок друг другу. Тем самым создав из колясок некую организованную затычку в проходе. Случись какой-нибудь афганский взрыв и пожар – началась бы свалка. Совсем не организованная.
За красным столом на сцене сидел приглашенный военком Ганин, пожилая Дрожжина Алевтина Павловна, председатель жилищной комиссии райисполкома, и ещё какой-то хмырь в сером пиджаке и вольно расстёгнутой белой рубашке. Вроде бы от профсоюзов. Сидящий тоже вольно – с рукой на спинке стула и с ногой на ногу.
Отчётный доклад делал Проков. В нём он перечислял всё, что получили инвалиды от государства за прошлый год. Три усовершенствованные, на рычажном ходу, коляски по льготной цене, пятнадцать новых протезов рук и ног бесплатно, одну машину с ручным управлением без очереди Кобрин купил, а трёхкомнатную квартиру (расширение) получил Никитников. Четверо инвалидов ездили, лечились в санатории «Лебедь». Бесплатно. Всех получивших помощь и льготы называл поимённо. После фамилий делал паузы. Словно ожидал – названные встанут со своих мест. Если смогут, конечно. Предъявят себя президиуму. Мол, без дураков. В конце поблагодарил за поддержку Ганина, Дрожжину Алевтину Павловну и товарища от профсоюзов со странной для всех фамилией – Несмывайлов. (Вольный Несмывайлов, не меняя положения ног, склонил голову и приложил к груди руку.)
Доклад получился неплохой. Инвалиды даже похлопали. Не торопясь Проков складывал листы в папку. Словно ещё аплодисментов ждал. Даже шмыгал своим шлемовым носом. Пошёл, наконец, с папкой. Сел рядом с Ганиным. Тот пожал ему руку.
Ёрзая протезами, тяжело взобрался на сцену Громышев. Однако рукой опёрся на край трибуны, будто на плечо корешка, друга, который всегда выведет куда надо. Сладко складывая губы, говорил о финансах Общества. Все цифры, куда и сколько, докладывал инвалидам наизусть. Но всё время взмахивал бумагами. Будто честный голубь крылами. Мол, не хухры-мурхы, а вот, всё здесь. Вот в этих бумагах. Формата А4. Видите? Инвалиды видели. Кивали. Молодец, Громышев, хорошо считаешь.
Плуготаренко опоздал на собрание. В гардеробе, забитом толстой одеждой инвалидов, бросил куртку и шапку на стул и поехал к широко распахнутым дверям зала, откуда тянуло жаркой духотой от скопившихся внутри людей. Увидев забитый колясками проход между рядами, лезть в него не стал – принялся ездить у двери. Да всё, о чём говорил Проков со сцены, было слышно и здесь.
Когда тот сказал про телефон и про новую коляску, доставшуюся ему, Плуготаренке, первому – дурашливо вскинул кулак над головой. По молодёжной моде: – Й-йес!
– Ты чего, Юра? – сразу узнав по голосу, спросил его слепой Никитников. Он сидел в затемнённом углу вестибюля. Вместе со своей женой-поводырём. После света улицы Плуготоренко его и не заметил. Сразу подъехал, пожал ждущую руку:
– Радуюсь, Слава, что целых два раза обо мне сказали со сцены!
Посмеялись. Потом, мало слушая зал, разговаривали. Плуготаренко рассказывал о своём счастье. Почему-то думалось, что Славе и его жене об этом – можно.
– Дай бог, Юра, дай бог. Мы рады за тебя, – говорил слепой Никитников.
Его очкастая полуслепая жена улыбалась. Её правый, увеличенный глаз офтальмолога смотрел на Плуга: ещё одни инвалид пристроен, теперь не одинок и, по всему видно, попал в хорошие руки.
После собрания инвалиды нехотя выходили и выезжали на белую морозную улицу. По трое больше старались. С намереньями на троих. Нужно теперь тащиться в пивную на площади или в на Свободную в «Голубой Дунай». Выпивок (пьянок) инвалидов в здании Общества Проков почему-то не допускал. Как говорится: с водкой пришёл – только на выход! Даже его заместитель, частенько похмельный Громышев, просто выходил из здания и возвращался. До тех пор, пока не падал в здании. И его приходилось оставлять в здании на ночь. Охранником.
Кто не нашёл третьего, курил и косился на Плуготаренку и Славу Никитникова, прощающихся возле крыльца. Плуг, понятно, не товарищ (свинье), это однозначно, а Слава сегодня под охраной своей шмакодявки. Да-а, задача.
Зато «чёртов трезвенник Проков» в это время водил по зданию гостей из президиума, зная, что всё в здании чисто. В смысле этого самого. Щелчка под бутылку. Показывал им, чёрт бы его побрал, где и что в здании находится. Долго держал всех троих возле длинного ряда фотографий на стене вестибюля. С погибшими в Афганистане парнями из Города. Словно чтобы гости хорошенько запомнили их. Ганин и Несмывайлов хмурились. Мужественно. А пожилая Дрожжина по-бабьи сокрушалась: такие молодые, совсем мальчишки, Покачивала низким лобиком своим. Как крестила парней иконкой.
Проков помог гостям в гардеробе одеться, до дверей проводил, пожал всем руки и пошёл, наконец, в свой кабинет, Где давно уже сидели Члены Клуба Афганских Воспоминаний. Человек десять Постоянных Членов. Этим водки не надо, этим бы только подымить, вспомнить былое. Своё, афганское. Они, похоже, даже не заметили вошедшего хозяина кабинета. Которому пришлось скромно присесть к своему столу, будто бедному родственнику.
Одеяла из дыма плавали по всей комнате, свободно:
…в Афгане ночи тёмные. Сами знаете. Глаз выколи. Душман-снайпер клал на камни китайский дешёвый фонарик, ложился в сторонке и ждал. Какой-нибудь наш салага, оставленный в дозоре, не выдерживал, стрелял по фонарику. Тут душман и поражал дурака. Бывали такие случаи. Или пускали ночью по склонам ишаков. С привязанными фонариками. Дескать, много нас, русские, бойтесь нас! Ну, однажды нам надоело. Шмальнули из танка. Погасили. Больше фонарики по ночам не передвигались. А днём чаще врага и не видели. Постреляют духи откуда-нибудь: из виноградника там или из зелёнки и отойдут. Если видишь их, то далеко, на полтора-два километра – пулей не возьмёшь. В горах днём хорошо видно. Из-за разрежённого воздуха… Да-а. Иногда шли на них. Они видели, что нас больше – разбегались из засад, как зайцы, бросая оружие. В рукопашную сходились редко. Больше так. В кошки-мышки. Да-а…
…а я запомнил свой первый выход пёхом в горы. Жара под 50. Да ещё килограммов пятьдесят полного боевого на тебя навесили. Лезешь со всеми вверх. Ноги чугунные. Лёгкий маскхалат на тебе будто презерватив – не дышит. От пота вся одежда прилипла к телу как слизь. Да ещё взводный в зад всё время пинает. Ты готов пасть и катиться к чёртовой бабушке вниз. На всю жизнь запомнил…
…да какой чай из верблюжьих колючек! Какой помогал! О чём ты говоришь! У душманов-то трубочки-фильтры были. Итальянские. Американцы снабжали их. Через такую трубку хоть из грязной лужи соси. Ничего не будет! А мы-то – с таблетками из хлорки. И всё. И как хочешь. Хоть десять их кидай в воду – ни черта не помогали. Вот и цеплял ребят то гепатит, то тиф. Да вон покойного Гришу Зиновьева вспомни. Из Афгана выбрался живой. А дома всё же загнулся. И всё от той ещё, афганской, грязной воды. Здесь она его уже достала. Дома…
…а мы воинский устав в Афгане частенько нарушали. Когда уже пообтёрлись там. И командиры смотрели на это сквозь пальцы. К примеру, рота вышла из операции, из боёв, к примеру, из Поджшера. На отдыхе мы теперь. Или где-нибудь в охранении. Складов там, военных объектов. Ты теперь часовой. По уставу ты обязан стоять возле склада или ходить вдоль него. И ты ходишь, как дурак, от одного угла к другому. Или круги вокруг склада даёшь. Это в Союзе так хорошо по уставу ходить. Где-нибудь в Туркестанском Военном Округе. В Афгане так не получалось. Местность там часто открытая, пустая. Ты виден как на ладони. Казалось, и ты видишь всё вокруг хорошо. Никто к тебе скрытно не подойдёт. Но это твоя ошибка. Душманы, прежде чем грабить склад, пускали вперёд снайпера. Тот полз и метров с пятидесяти бил тебя. Просто как куклу. Это днём, А ночью и того хуже. Не дай бог, склад освещён по периметру. И ты топаешь опять по уставу от одной лампочки до другой. К тебе просто подползают и снимают тебя ножом. Режут горло. У нас двое так погибли. Мотались вдоль склада по уставу. Поэтому если ты не дурак, ты сам прячешься где-нибудь возле склада и наблюдаешь. И днём так, и ночью. Тебя не видно, а ты видишь всё. И духи в полной неуверенности: ушла охрана или нет? Так я и встретил один раз неуверенных. Автоматным огнём. Пятеро их было, неуверенных. Все поплясали передо мной и полегли. Прямо возле склада. Правда, один минус в такой маскировке есть. Когда спрятался ночью, лежишь, пялишь глаза – можешь заснуть. А уж тут опять взводный пинает тебя в зад. Ха-ха-ха! Так что живым хочешь остаться – маракуй. Не по Уставу…
Проков курил со всеми, но молчал. Хмурился. Как отец. Опять ребят растащило по всему Афганистану. Мы под Кандагаром. А вот мы в Панджшерском ущелье. Не соберёшь теперь их и не остановишь. Часа на два шарманка будет. Только что поднять руку: всё ребята, по домам, Общество закрываю… Однако сказать так, одёрнуть, никак нельзя. В свой Дом ведь люди пришли. С жёнами-то, у себя дома, не больно повспоминаешь. Придётся ждать. Пока не наговорятся.
Громышев тоже мало слушал дымные воспоминания. Его медленные толстые пальцы неуклюже ворочались по клавиатуре компьютера. Он зачем-то вносил изменения в свой отчёт. Который инвалиды только что прослушали. Потом прогонял исправленное через принтер.
На время умолкнув, инвалиды с интересом смотрели на скрежещущую машину, сбрасывающую и сбрасывающую листы… И по новой закуривали:
…а вот у нас был случай в Тогапском ущелье…
Собака была привязана поводком за чугунную оградку возле двухэтажного кирпичного здания. Как убитый горем человек, закидывала к небу длинную приоткрытую пасть и плакала.
Сначала перед воющей собакой стояла только девушка. Одна. В лохматой дошке. С циркульно расставленными ногами. Как бы говоря: ну, в чём дело, псина? Кто тебя обидел? Затем остановилось ещё несколько человек.
Женщина в шапке с хвостиками, сказала, что собаку просто бросили. Здесь, возле здания городского Архива. Мужчина в пыжиковой шапке не согласился, сказал, что собака наверняка сама потерялась, а кто-то сердобольный привязал её. Может быть, хозяева и найдут теперь. Они ведь, эти собаки-колли, дурные, дома не знают, все длинношёрстные, не поймёшь: то ли кобель перед тобой, то ли сука.
Летящий на всех парах Плуготаренко – резко стал. Из перемётной сумы выхватил фотоаппарат, начал быстро снимать, катаясь вдоль людей и воющей собаки. И вдруг тоже застыл. Точно ударенный кем-то по затылку. Во все глаза смотрел на собаку, не чувствуя пальцами ледяного фотоаппарата.
Собака всё выла. Делала короткие передышки. Словно чтобы побольше набрать воздуху. Снова закидывала узкую морду, закрывала глаза и плакала.
Странная, не ожидаемая никем, тихо подъехала «скорая», похожая на компактный катафалк. К дверям здания быстро прошла белая врач с медицинским баулом и два санитара со сложенной коляской и носилками.
Никто ничего не мог понять. Смотрели то на воющую собаку, то на дверь, за которой скрылись врач и санитары.
Через какое-то время врач с баулом вышла обратно и направилась к машине. С двух ступенек крыльца санитары скатили расставленную коляску. На носилках лежала старуха с закрытыми глазами. После оживляющих действий санитаров, она казалась растерзанной – пальто и две кофты остались расстёгнутыми, теплый байковый халат ниже живота тоже разъехался, – были видны старухины панталоны, её простые чулки со съехавшими старомодными резинками. Суетливым санитарам почему-то в голову не приходило, что женщину нужно прикрыть, хотя бы поправить халат – прямо такой, раскрытой, жалкой, начали толкать её с носилками в чрево «скорой». Сложили коляску, сами полезли. Захлопнулись. Не спеша, так же беззвучно, «скорая» поехала.
Когда женщину вывозили, вой собаки резко усилился, полетел в запредельную вышину. Но она словно не видела ничего – не тронулась с места, не дёрнулась за хозяйкой. Зрителей это уже словно бы раздражало, смотрели на неё с укоризной. Мол, что же ты? Хотели, видимо, чтобы собака сорвалась, чтобы бежала за «скорой» и с воем прыгала на неё, как на гроб.
Плуготаренко хотел подъехать, отвязать её и попытаться увести с собой. Но его опередил какой-то коренастый подросток. Зыркнув зло на бездействующих взрослых, крепеньким плечом оттолкнул в сторону девушку с циркульными ногами. Подошёл к собаке. У пацана светлая лыжная шапка толстой вязки походила на торчливую кукурузу. Он присел к собаке и отвязал её. Легонько дёрнул за поводок. И собака пошла за ним, покралась. Будто после осуждения людей, уже не плача.
Старик, сокрытый драным малахаем, глядя вслед, сказал:
– Смотри, ты, сквозь стены увидела смерть хозяйки…
С опозданием выбежала в одном платье на крыльцо молодая сотрудница Архива. В руках у неё была стянутая трюфелем сумка старухи. Несколько женщин и мужчин сразу заторопились, пошли в разные стороны. В том числе и старик, бойко работая костыликом.
Женщина посмотрела на растерянного инвалида в коляске и ушла обратно в здание…
Плуготаренко не помнил, как приехал домой. Увидев дикие его глаза, Вера Николаевна отпрянула от порога: опять турнули! Ведь умчался на «встречу с женой» – часа не прошло. Точно – опять выставили. А ведь сегодня воскресенье, и она не работает. Дома сидит.
Прошло почти два месяца, как сын сошёлся с толстухой, а дома у неё был по-прежнему на птичьих правах. На день его в квартире не оставляли, а вечерами почти всегда возвращался домой. Теперь по телефону Зиминым на вопрос о сыне Вера Николаевна всегда отвечала одинаково: а он уехал на свидание со своей женой. Ага. Так он её называет. Он ведь не живёт с ней, он только у неё ночует. И то не всегда. Только тогда, когда это ему позволяют. И, изумляя друзей, добавляла жаргоном своих телевизорных ментов и воров: «Он ведь, как там считают – рамсы попутал. Галя! Миша! Рамсы-ы! Ха-ха-ха!»
Зимины недоумевали: ей бы радоваться, что сын не закрепился у толстухи окончательно, что всё ещё может повернуть назад, а она обижается на него.
Даже после таких невинных вопросов о сыне у Веры Николаевны начинало саднить душу. Сын в эти два месяца, как ненормальный, везде наплескал языком про себя и Ивашову. Каждому знакомому он радостно говорил: вон идёт с работы моя жена, эти цветы для моей жены, вот еду встречать её, извините, тороплюсь, в другой раз поговорим. То есть он, думали нормальные люди – женился. Поздравляли даже его. И того не ведали, что свадьбы никакой не было. Да какой свадьбы! какой регистрации в загсе! – просто собраться узким кругом, как-то отметить, как-то закрепить положение любовников-сожителей – и то толстуха не желает. А он, дурачок, везде – моя жена! это моя жена идёт!
И после такого всего – сегодня вернулся без лица. Что-то произошло. Что-то серьёзное. Поставили, наконец, на место? Окончательно разорвали с ним?
Почувствовала однако Вера Николаевна не радость – боль.
Подошла, спросила у закрытой двери:
– Юра, что случилось у тебя?
– Ничего, – глухо донеслось в ответ.
– Так, может, выйдешь? Чаю попьёшь?
– Нет.
Мать отошла от двери…
Лежал на диване. Голова пылала. Видел всё произошедшее возле здания Архива. Как метался с фотоаппаратом вокруг несчастной собаки и зевак. Как увидел, наконец, главный снимок свой. Его мгновенные версии, варианты. Снимал их из разных точек, положений. Справа, слева, спереди, сзади. А снимок был, собственно, один. Его. Единственный. Под названием «Горе собаки». С сюжетом, как нескончаемо плакала, вскидывала дымящуюся пасть привязанная брошенная длинношёрстная псина и как перед ней – будто посланница мутных зевак – стояла девица. С руками в бока, с расставленными, какими-то высокомерными ногами.
Что же ты делаешь, подлец! – словно ударил его кто-то там по башке. И он замер, забыв про фотоаппарат. Смотрел на собаку. Нагнетаемый и нагнетаемый её воем, её болью. Болью всего живого.…
Сфотографировать умершую собачью хозяйку, раскрытую всему миру, со съехавшим чулком, с её старушечьей резинкой… просто не смог, не посмел.
Для чего-то пытался вспомнить сейчас, понять, почему он оказался там. Как его вынесло на Карбышева, к Архиву. Совсем в другой стороне от дома Ивашовой.
Он поехал к Наталье специально поздно, около девяти, чтобы дать ей в воскресенье поспать, Ещё полчаса, наверное, гонял по улицам неподалёку от её дома. И вдруг оказался на Карбышева, возле Архива, возле воющей собаки. Кто притащил его туда?
Вскинувшись на локоть, смотрел на мелкомасштабную карту Города, пришпиленную рядом со шкафом. На кособокие жилищные массивы её, с линиями улиц и улочек. Чтобы попасть на Карбышева, нужно было проехать ему городской парк (мимо Адамова и Сатказина, притом не замеченным ими!), вдоль городского рынка, переехать мост через замерзшую речушку Комендантку, и только тогда бы он выехал на Карбышева, к Архиву, ко второму зданию от угла. Но ведь он не помнил этого! Совсем не помнил, как ехал туда!.. Впрочем, как и обратного пути домой. Память включилась, только когда своим ключом открывал дверь, когда увидел пятящуюся мать, её растерянные испуганные глаза…
…Сын приехал на кухню обедать. Был он бледен. Пепельно-сер.
Не поднимая глаз, хлебал щи. Мать смотрела, готовая плакать. Говорила одна. Голос не слушался её, подрагивал:
– …Юра, ты давно превратился в хвост, которым виляет собака. В хвост, Юра. Где же твоя гордость, Юра?
Сын вдруг закричал:
– Не говори о собаках! Слышишь?! Никогда не говори о собаках!
Лицо его тёмно вспыхнуло, как будто покрылось серой окалиной. С ненавистью смотрел на мать. Бросил ложку, перекинул себя в коляску, поехал к себе.
Вера Николаевна беспомощно заплакала. Сын сошёл с ума. Из-за своей толстухи сын просто свихнулся.