Текст книги "Степная радуга
(Повесть-быль)"
Автор книги: Владимир Разумневич
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Тоскливым смятенным взором оглядывает Кирька местность. Сельские постройки еще можно кое-как разглядеть, а вот все, что простирается дальше, за околицей, что отчетливо виделось Кирьке совсем недавно – заснеженные луга и рощи, озера и реки, – в чадной мгле теперь скрылось, словно через матовое стекло проглядывается. Густое серое облако зацепилось отвислым брюхом за кромку ближайшего леса и, набухая свинцовой тяжестью, подкрадывается к селу, наваливается на крыши гуменных риг и амбаров. Еще немного – и оно доберется сюда, к Майорову провалу.
Плетенка кошевы черной заплатой сидит на белой простыне овражной кручи. Оглоблины торчком вздыбились, и ременные лямки на них, свисая, болтаются на ветру. Сани не дошли до дна оврага, остановились на полпути, глубоко зарылись задком в снежную наметь. Без лошадки, знамо дело, их не вытянуть. Как ни ряди, а придется, видно, в село за Сивухой топать. Только бы до заката дня успеть, до возвращения Архипа и Дуняши Калягиной из ревкома.
Кирька зябко поежился, глянул на Горяиновский тракт, где по-прежнему было пустынно – ни единого путника, потуже затянул поясок драного зипуна и, проклиная свою извечную невезучесть, неохотно побрел по дороге. Под тяжелыми, латанными со всех боков валенками жалобно застонал снег.
Акима Андрияновича Кирька застал во дворе. Там же стояла и Сивуха, привязанная за узду к саням. Хомут был снят, а порванная уздечка заменена новой. Сивуха окунула морду в кошелку, всхрапывала, мотая головой, и смачно похрустывала сеном. Былинки свисали с ее влажной, небрежно оттопыренной губы, шевелились и постепенно исчезали, перемалываясь на жернове лошадиных зубов.
Хозяин, злой и сумрачный, ходил вокруг да около, щупал мясистый круп и крутую гладкую шею коня, трепал холку, тщательно осматривал ноги, поднимал то одно, то другое копыто. Сивуха изредка скашивала на него черный маслянистый глаз, помахивала хвостом и равнодушно отворачивалась, не переставая жевать.
Когда подошел Кирька, хозяин стоял спиной к нему и, пригнувшись, водил ладонью по жилистому брюху лошади. Кирька ждал, когда он обернется, с тоской смотрел на массивную спину Вечерина, на выбившиеся из-под черного купеческого картуза смоляные завитки волос на загривке, на шею его, дородную и красную, как солонина, на лакированные бурки с высоким козырьком на твердых и громадных, точно две тумбы, ногах, на туго подогнанный в талии модный полушубок на дорогом куничьем меху; на брюки хозяйские, шитые из чистого сукна и тщательно отутюженные, – Аким Андриянович всегда одевался справно.
Закончив осмотр лошади, он смахнул с брюк соринку и только тут заметил Кирьку.
– Сказывай, тварь навозная, каким образом конягу упустил, сбрую порвал? Ну?
– Да я… Стало быть, это… – бессвязно пролепетал Кирька и задохнулся.
– Чего – «стало быть»? Толком разъясни!
– Ну, я… того… выехал, стало быть…
– Куда выехал?
– За лозой, стало быть. Как велено было…
– Где ж ты, бестолочь, лозу искал?
– Честно сказать, по овражку стосковался… Ну, и задумал завернуть туда, глянуть…
– Что еще за овражек? Майоров провал, что ли?
– Во-во! Он самый… Майоров, стало быть…
– Чужого коня, выходит, по своей нужде гонял? На барских санях за своей радостью. Ну, и чего ты там высмотрел, в своем непутевом овраге?
– Какой же он непутевый?! Напрасно вы так. Овражек этот рукотворный. Я его породил. Мой след, стало быть, на земле! Как сейчас помню то утро. Дождик ночью землю окропил, а я, стало быть, вышел с кнутом на луг…
– Ну, пошел, пошел! Который раз слышу. Надоело. И напрасно ты мне тут зубы заговариваешь. Поперек моих угодий встал твой овраг, землю подтачивает. Не будь в Обливной этой ямины, сколько бы возов отборного сена там накосили! Вот и получается, что ты, Майоров, злостный расхититель чужого добра, чужой собственности, и я по праву хозяина участка имею полное право с тебя ежегодно недостающие возы взыскивать, чтобы впредь понимание имел, где надо кнутом тыкать, а где не надо. Что один дурак натворит, десятерым умным потом не расхлебать. Уяснил?
– Кабы знать… – виновато почесал затылок Кирька.
– Ежели бы не твое «кабы», жизнь бы ровной была, без ухабин. Переворошили, загадили ее, жизнь-то, вот такие, как ты, глупцы да смутьяны. Вам бы только рушить да кромсать, на свой бестолковый лад переиначивать – все не так, все не эдак, все не по-ихнему! Где ты сани угробил?
– Слава богу, не угробились сани-то. В сугробе, под оврагом, стало быть, застряли. Целехонькие, как и были.
– В таком случае гони сюда их. Откуда взял, туда и вертай!
– За тем, стало быть, и пожаловал. За Сивухой. Чтоб при ее пособлении сани вызволить и вашей милости доставить.
– Вот и вызволяй как знаешь. Сивуха-то тут при чем? Любишь кататься, люби и саночки возить.
– Без лошади не осилить мне. Не двужильный ведь.
– Моего коня маять не позволю. Он по твоей милости до сих пор дрожит, в себя не придет… Так что впрягайся сам. Могу хомут одолжить.
– Чего доброго, пупок надорву…
– О пупке сам думай. А вот о семье твоей, Кирька, могу попечение проявить. – В голосе хозяина послышалась миротворительная нотка. – Хоть и крепко ты меня растревожил сёдни, да уж ладно – пособлю пропитанием. Чего по доброте душевной не сделаешь! Но только одно требование поставлю: сани к вечеру чтоб тут были! Уяснил? Без того не видать тебе муки.
– За муку-то вам, Аким Андриянович, стало быть, в ноги кланяюсь. Выручили… Да не управиться мне одному, без. лошади-то.
– Не моя забота. Как уговорились, так и будет! Останешься без муки – на себя пеняй…
И снова побрел Кирька к родному оврагу.
Осторожно стал, спускаться по круче, барахтаясь в глубокой снежной насыпи. Кое-как добрался до саней и остановился, весь запорошенный, белый, как Дед Мороз. Едва отдышался. Ухватился за края оглобли, прижал их к бокам, пригнулся низко и что было мочи отчаянно рванул вверх.
Сани стронулись с места, поползли за Кирькой. Он обрадовался и с новой силой налег на оглобли. И тут почувствовал, что грузу позади словно прибавилось, и дровни, отяжелев, потянули Кирьку вниз. Он попятился, продолжая упрямиться, упал в сугроб, и сани поволокли его за собой еще дальше под гору. Врезавшись в снежный вал, они остановились.
Кирька выпустил из рук оглобли, поднялся и подошел к саням с другой стороны, уперся плечом в задок, толкнул вперед. Сани – ни с места. Кирька, отчаявшись, устало присел на край кошевы, беспомощно глянул вверх.
Ветер, налетевший с Обливной равнины, бесшумно пронесся над оврагом, смахнул в пропасть на Кирькину голову ворох крупчатой, сухой снежной пороши.
Глава вторая
ВЕХИ НА ДОРОГЕ
Из Горяиновки в Большой Красный Яр возвращаются двое – дочь председателя волостного ревкома Дуня Калягина и ее муж Архип Спиридонович. Мимо бегут заснеженные поля. Конца и края им нет. Изредка попадаются на пути оледенелые жерди, поставленные стойком над сугробами, – знаки дорожные. Без них в степи и затеряться немудрено: попробуй разберись, где под снегом спряталась колея проезжая, а где озимые укрылись?
Зимняя вьюга все вокруг позамела, сровняла, белым одеялом укутала.
Дуня с Архипом сидят рядышком в санях-розвальнях на ворохе соломы. Оба молчат, посматривают вперед, не покажется ли очередной столбик дорожный. И вспоминается им недавняя встреча в ревкоме.
– Приедете в село – кулацкие хозяйства хорошенько оглядите, – строго наказал им при прощании Архип Назарович. – Прикиньте, какие угодья бедноте отдать. А то что ж получается? Вечерины да Заякины живут не жнут, а хлеб жуют. Непорядок это. Приспела пора кулацкому союзу, где все круговой порукой связаны, наш крестьянский союз противопоставить, да такой, чтобы вокруг него земля ходуном ходила, на революционный лад переворачивалась! Артельная шея жилиста – тянется, да не рвется. Только сообща, всем миром можно кулака одолеть. Собором и черта поборем. Скоро думаю в гости к вам нагрянуть. Будем бедняцкий комитет сколачивать.
Архип Назарович, конечно, прав: надо дать почувствовать мужику, что он теперь на земле хозяин. Только вот хватит ли сил у бедноты, чтобы произволу кулацкому конец положить? Остались на селе одни старики, старухи да бабы с детишками. Самых сильных, самых смелых мужиков поубивали германцы на войне. Лишь единицы возвратились с фронта. Истосковались они по отчему дому, по мирной деревенской житухе и не желают в новую драчку вступать. На солдатских вдов, на баб-батрачек, пожалуй, еще положиться можно. За долгие годы обездоленной жизни накопилось в их сердцах немало горечи, незаживших болей и обид.
Но как против кулака бороться? Ухватом его не свалишь, сдачи даст, а то возьмет да и вильнет в кусты, от драки подальше. Увиливать-то они, что и говорить, наловчились, на бедняцкие угрозы у них один ответ: «Нас, мол, не трогай, и мы тебя не тронем. Бок о бок жили и жить будем. Революции мы не помеха. Лишь бы она нас не тревожила, под наше состояние не подкапывалась – тогда мы с ней заодно. А без нас, хозяев состоятельных, новая власть ножки с голодухи протянет, долго не продержится». Так высказывался на общем сельском сходе Аким Вечерин. Другом революции называл себя.
Политик. Говорун, каких мало. Мастак с толку сбивать легковерных. Голыми руками его не возьмешь. Неспроста у эсеровской братии он в вождях ходит…
– Представляю, как Вечерин взбесится, когда землю начнем делить, – говорит Архип жене. – Без боя своих угодий не отдаст.
– С революцией ему не совладать. Руки коротки! А угрожать будет… Ну и что? Мы тоже не из пугливых…
Дуня подбирает под себя озябшие ноги в старых залатанных валенках, прячет их глубже в соломенную подстилку и краем глаза смотрит на мужа. Шапка у Архипа съехала на затылок. Черные кудри кольцами спадают на высокий лоб, наползают на глаза. На усах серебрится иней. Изрядно поношенная солдатская шинель сидит на нем, коренастом и крутоплечем, по-военному строго, впритирку. Фронтовая выправка. Год назад возвратился он с боевых позиций, немецким снарядом контуженный.
Дуня помнит, как вошел он тогда в дом, покашливая, как бросилась она с детишками ему навстречу. А он вдруг пошатнулся у самого порога и ослабевшими пальцами ухватился за косяк, чтобы не упасть. Уши у него были бинтом перевязаны, а по всему лицу кровавые волдыри вздувались. Потом, когда боль улеглась, он, сидя за столом, шутливо сказал жене:
– Видишь, как щедро царь меня наградами отметил. Чирья – награда за храбрость. А ухо не слышит – за непочтение к приказам, собственною рукою Николая – верховного главнокомандующего – писаным. Чем не доблестный воин? Живи и радуйся!
Чирья с лица постепенно сошли, сейчас от них лишь легкие вмятины-рябинки остались, а вот правое ухо до сих пор туго слышит.
– Шапку-то, Архипушка, потуже надвинь, – говорит ему Дуня, придвигаясь ближе. – Недолго и уши застудить.
– Кого судить? – весело переспрашивает Архип, не поймешь: то ли шутит, то ли и впрямь недослышал.
– Береги себя, говорю!
– От тебя разве убежишь!
– Поговори с таким…
Дуня встает на корточки и сама поправляет шапку на голове Архипа, поднимает ворот его шинели. Рукой, свободной от вожжей, он притягивает Дуню к себе, смеется во все усы. Архипу радостно ощущать рядом ее дыхание, по-домашнему теплое и родное, видеть голубизну глаз ее, белесые от мороза ресницы, чувствовать, как Дунины ладони, легкие и ловкие, скользнули, прячась от холода, за полу его шинели. Архип склоняет голову ниже и, как бывало в молодости, тычется носом в мягкий Дунин подбородок, в темную родинку под правой разгоряченной щекой.
Лошадь легко бежит по пустынной наезженной дороге, выбрасывая копытами на передок розвальней снежные комья. Весело позвякивает колокольчик под дугой, похрапывает конь, поскрипывают полозья. Ветер-низовик гонит по равнине поземку, увлекая за собой прошлогодние, неведомо откуда взявшиеся редкие заиндевелые кустики перекати-поля, и они катятся по степи, натыкаясь на одинокие бурьянные островки возле дороги, бойко перепрыгивают через снежные бугры и, смиряя свой бег, забираются в тихие уголки лощин. Солнце матовым, неярким светом пробивается сквозь стылое небо, бурое и однотонное, как самотканая дерюга.
Архип держит вожжи и изредка причмокивает, понукая лошадь. Дуня молча кутается в пуховый платок так, что наружу высовывается лишь кончик носа, маленького, по-детски аккуратного, с едва приметной горбинкой. А еще видны глаза, по-восточному продолговатые, с припухшими веками, наполненные лучистой голубизной, – словно кусочек дальнего весеннего неба выглядывает из-под платка.
Сани качает из стороны в сторону, и их обоих убаюкивает, словно в зыбке.
И сказочным сном выплывают из глубин памяти картины пережитого, одна за другой, будто вехи дорожные.
Ей, Дуне Калягиной, и семнадцати не было, когда она с Архипом познакомилась. Он в ту зиму из города Баку на побывку к дяде приехал. Среди деревенских парней Дуняша его сразу выделила: кучерявый чуб из-под блестящего козырька городской кепки, плечи широкие и грудь колесом. Жила в нем неизбывная рабочая сноровка – за что бы ни брался, все складно и легко у него выходило. Любила Дуняша слушать, когда он на гармошке играл. Ударит снизу вверх быстрыми пальцами по ладам – и зазвенят колокольчики рассыпчато, заклокочут бурной удалью, ноги сами в пляс запросятся. А то вдруг переведет музыку на раздумчивую тональность и начнет свою любимую песню выводить – про жизнь заводскую подневольную, – и сердце защемит, слезы к глазам подступят. Красноярцы немало грустных песен знали, но эту, полную тоски и неясного глухого ропота, услышали впервые, и пришлась она им по сердцу. Деревенские девки и парни пели ее, подражая гармонисту, с особым настроем, жалостливо, с томительным придыханием.
Ни в пении, ни в пляске Архипу равных не было. А потом, когда парни двух улиц – Репьевки и Заозерной – затеяли в воскресный день кулачный бой между собой, обнаружилось, что и в драке он ловчее других: дюжего молодца, ростом на голову выше себя, Архип подмял, на обе лопатки уложил.
Несколько позже, когда они дружить стали, Дуня узнала, что Архип еще подростком поступил на завод, где его отец литейщиком работал. Да недолго пришлось им потрудиться вместе – родители Архипа умерли, и остался он сиротой в тринадцать лет. Мальчика приютил заводской приятель отца – клепальщик дядя Прохор, человек внешне угрюмый, молчаливый, с усами длинными и обвисшими, как у запорожца. Архип стал его учеником, нагревальщиком заклепок. Дядя Прохор относился к сироте по-отцовски заботливо и строго, ни на заводе, ни дома потачек не давал. Чуть что не так сработает ученик – заставит переделать заново, по всем правилам. Зато от цехового мастера, у которого подзатыльник был главным средством воспитания, защищал Архипа. «Не распускай кулаки, – сдерживал он мастера. – Ежели мой ученик промашку допустил, с меня спрашивай. А мальца и пальцем не смей тронуть!» Связываться с дядей Прохором, лучшим клепальщиком завода, мастер побаивался.
Цех, в котором трудился Архип, назывался горячим. День-деньской здесь полыхало пламя, ухали паровые прессы и молоты, звенело железо. Под мрачными сводами цехового корпуса густыми хлопьями свисала копоть, и все вокруг было как в тумане. Люди задыхались в дымном чаду, едкая гарь выжимала слезу из глаз, покрывала вспотевшие лица чернотой. Архип надрывался из последних сил, подтаскивая к наковальне пудовые металлические болванки. Каждый удар молотка по заклепке отдавался в голове оглушающим, надоедливым гулом. По двенадцать часов кряду не выходили они из душного знойного цеха. Металлическим скрежетом и звяканьем полнилась голова. Даже дома Архип не мог избавиться от рабочего гула. Засыпал и просыпался, ощущая звон в висках. Случалось, вскакивал среди ночи, точно от удара молотком по темени. На весь выходной день хватало шума в голове. Архип бродил по городу как очумелый, не замечая прохожих, не слыша других голосов, кроме тех, что вынес он из завода. Въелись в него эти звуки, как мазутная чернота.
Дядя Прохор утешал ученика:
– Первое время и у меня голова будто колокол гудела. А теперь вот к тишине никак не приноровлюсь. Без шума заводского нету радости. Не представляю без него своей жизни. Только бы вот хозяин получкой не обделял. Работаешь от души, а получаешь гроши…
Заработок у дяди Прохора действительно был грошовым, кое-как хватало на то, чтобы рассчитаться за продукты, получаемые в кредит в заводской лавке. Архипу, подростку, платили и того меньше. В первый год своего обучения он получал по двадцать копеек за день, во второй – тридцать, потом надбавили еще десять копеек. Так по гривеннику и набегало каждый год. И лишь в восемнадцать лет, работая самостоятельно, он стал получать за смену по семьдесят копеек. К этому времени Архип успел привыкнуть к заводскому шуму, не раздражал он его, как прежде. Но домой приходил, едва волоча ноги, валился в постель от усталости. Однажды, не совладав с собой, уснул прямо на рабочем месте, на ворохе железных прутьев, возле огнедышащего горна. Мастер за шиворот поднял подростка, тряхнул с такой резкостью, что пуговицы с куртки, как горох, рассыпались по полу.
– Может, тебе, лежебока, еще и перину в цех принести? – ехидно спросил мастер. – Хамье чумазое! Штраф плати! Бездельникам потрафлять не намерен!
Дядя Прохор оттолкнул мастера от Архипа.
– Угомонись! Нашел кого штрафом запугивать! Парнишка наравне со взрослыми изо всех сил старается. Извелся на работе. А получает сколько? С гулькин нос! А ты его еще и штрафовать…
– Ты, Прохор, свои законы не диктуй, – ответил мастер. – Хозяину виднее, кому сколько платить надобно. А ежели ему работа не по нраву, пусть сматывается – скатертью дорога! Другого на его место подыщем. От желающих отбоя нет. Сам знаешь, сколько безработных по улицам слоняется… Оштрафую непременно! Чтобы другим неповадно было.
– Только попробуй! – Дядя Прохор сжал кулаки. – Парнишку в обиду не дам!
Рабочие поддержали дядю Прохора, стали кричать на мастера. Кто-то даже предложил немедленно к заводчику с жалобой отправиться. Мастер побоялся, как бы митинг не возник, и не стал дальше спорить.
– Так и быть, со штрафом повременю. Но случись в другой раз что-то подобное – Архипку вышвырну с завода как щенка!
В субботнюю получку Архип впервые завернул в один из кабаков, что густо гнездились вокруг завода. Встретил там приятелей и загулял с ними. Слушал сиповатый хрип граммофона, хмельное пение посетителей, и на душе час от часу делалось легче. В пьяном угаре забылись и упреки мастера, и тяготы окаянной заводской жизни.
В полночь, когда в кармане Архипа не осталось и гроша, возле кабацкой стойки неожиданно появился дядя Прохор. Запорожские усы его свисали угрюмо, глаза смотрели укоризненно. Он отстранил от Архипа стакан с водкой, буркнул кратко:
– По всему городу разыскиваю его. А он вон где душу отводит… Веселое местечко нашел, что и говорить…
Ни в эту ночь, когда они вдвоем брели по пустынной улице к дому, ни на следующее утро, когда Архип, проснувшись, мучился не столько от страшной головной боли, сколько от сознания своей вины за бессмысленно растраченную получку, дядя Прохор с ним не разговаривал. Молча шли они на завод и молча обратно. Так продолжалось целую неделю. И лишь в воскресенье, вернувшись откуда-то с новенькой гармошкой под мышкой, дядя Прохор нарушил обет молчания. Протянул гармонику Архипу и сказал:
– Прими в подарок. Будешь обучаться музыке. Это полезнее, чем шляться по кабакам.
Кто бы мог подумать, что угрюмый молчун дядя Прохор в детстве был баянистом, знал множество песен и даже разбирался в нотах! По вечерам они вдвоем пели песни, которых Архип прежде никогда не слышал. Одна из них – на мотив популярной «Дубинушки», но с иными словами – особенно полюбилась ему. Дядя Прохор затягивал ее чаще других:
Умирает отец на дубовой скамье,
Завещает родимому сыну:
«Ты, мой сын, пойди в лес и дубину сруби
На проклятую царскую спину».
Шли слова отчаянные и грозные. Их нельзя было петь в полсилы, сдержанно. И они в два голоса с грозной удалью запевали:
Эх, дубинушка, ухнем
Да по царской спине бухнем,
Подернем, да смажем,
Да ухнем!
Припев заполнялся сокрушающей гулкой силой, как обвальное эхо в горах.
– Откуда такая песня? – спрашивал Архип.
– Из народа, – отвечал дядя Прохор. – Рабочая песня. Ее поют те, кто на горбу своем царский груз волочит. А обучил меня этой песне, кто бы ты думал? Книжный торговец! У него в лавке, сказывают, книжки редкие хранятся. Хочешь, Архипка, я и тебя с ним познакомлю?
Букинист-азербайджанец жил на соседней улице, в угловом доме. Когда дядя Прохор с Архипом заглянули к нему, в лавке никого не было. Старый букинист вынул из-под прилавка тоненькую книжицу в зеленоватой обложке, сказал шепотом:
– Запретная. В Женеве печатана. Жандарм увидит – башка долой. Прятать надо…
Маленькая брошюрка свободно уместилась в кармане пиджака дяди Прохора. Когда пришли домой, он выложил ее на стол перед Архипом, указал на обложку:
– Видишь, написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И прежде мне попадались книжки с таким лозунгом. Революционная, значит. Автор ее – Ленин, главный в стране революционер. Он завсегда за нашего рабочего брата заступается…
Вечером Архип зажег лампу на кухне и стал читать. Книга захватила его. Откровенно, сурово и смело рассказывала она, отчего плохо живется в России рабочему человеку, отчего бедствует крестьянин, голодный и разоренный, и как от этой нужды избавиться. Книга звала трудовой люд города и деревни под знамена Российской рабочей партии, звала на бой с самодержавием за свободу и счастье всех, кто трудится. Когда Архип, взволнованный прочитанным, нетерпеливо перелистывал страницы, то в шелесте их ему слышались живые голоса рабочих и сам он готов был вместе с ними гневно бросить в лицо царизму: «Довольно уже гнули спины мы, миллионы рабочего народа! Довольно мы работали на богачей, оставаясь сами нищими! Довольно позволяли себя грабить! Мы хотим соединиться в союзы, соединить всех рабочих в один большой рабочий союз (рабочую партию) и сообща добиваться лучшей жизни. Мы хотим добиться нового, лучшего устройства общества: в этом новом, лучшем обществе не должно быть ни богатых, ни бедных, все должны принимать участие в работе. Не кучка богатеев, а все трудящиеся должны пользоваться плодами общей работы».
До самого рассвета просидел Архип на кухне над книгой, которая учила его, как надо жить и бороться. Ничего подобного Архип не слышал, не читал прежде. Он и не представлял, что есть на свете такие книжки, бесстрашно открывающие рабочему человеку глаза на правду. Видимо, не зря букинист назвал брошюрку запретной и советовал подальше упрятать ее. Да и сам автор, революционер Ленин, описывая произвол самодержавия, которое запрещает трудовому народу сходки устраивать, свободно выражать свои мысли на митингах и в печати, признавался читателю, что свою книжку он вынужден печатать втайне от царских властей и что «всякого, у кого эту книжку найдут, пойдут по судам да по тюрьмам таскать».
– Неужто и вправду за одну книжку заарестовать могут? – спросил Архип дядю Прохора.
– А ты как думал! Эта книжка хоть и тонюсенькая, а для царя она пострашнее бомбы. У Ленина есть еще другие книги. Тоже опасные. Дай срок – прочтешь и их, – ответил дядя Прохор. – Книжки читай да глубже в жизнь вникай. Умом и сердцем. Кумекай, что к чему…
Вечером он позвал мальчика в компанию своих дружков за город.
– Только ты о том, Архипка, ни гугу! – предупредил дядя Прохор. – И гармошку с собой прихвати. Пусть думают, что на гулянку идем…
И там, в темном подвале, впервые увидел Архип людей, называвших себя революционерами, услышал, о чем говорят и спорят они. Было что-то до удивительного схожее в их речах с тем, что ночью прочел он в книге Ленина. Они говорили о братстве рабочих и доказывали, что только сплоченной борьбой пролетариат сможет добиться свободы, хорошей, умной и справедливой жизни. Далеко не все слова, сказанные ими, понимал Архип, но смысл речей улавливал точно и радовался случаю, который свел его с революционерами, без страха, со светлой верой смотревшими в завтрашний день.
Всякий раз, когда дядя Прохор по вечерам собирался на сходку, Архип просил и его взять с собой. Старик не отказывал. Случалось, устав от споров, рабочие в подвале просили Архипа сыграть что-нибудь на гармошке и тихо пели под его музыку революционные песни.
Архип и дядя Прохор нередко возвращались с запретными брошюрками за пазухой, с листовками, которые надо было разбросать по цехам. И однажды жандармы схватили дядю Прохора с прокламациями в заводской проходной и увели в тюрьму. Товарищи по марксистскому кружку посоветовали Архипу скрыться из города, чтобы избежать ареста.
А куда поедешь? В других городах – ни родных, ни знакомых.
И тут вспомнил Архип, что где-то на Саратовщине, в селе Большой Красный Яр, живет родной дядя, Ефим Иванович Поляков. Архип с отцом как-то летом гостили у него. Было это давно, и Архип никак не мог вспомнить, какой он, этот дядя? Но долго думать да гадать времени не оставалось. Он сгреб в узел свои пожитки и покинул город.
Дядя приезду незваного племянника не очень-то обрадовался. Оглядывая Архипа, он грузно стоял под окном своего шатрового, с резными наличниками и ставнями дома. Пушистая темная борода его подергивалась в ухмылке, а длинные стрелки усов переламывались по краям губ и свисали вниз сосульками.
– Что ж это ты, племянничек мой разлюбезный, таким тощим узелком обзавелся? Городские-то обычно саквояжи привозят, – сказал дядя язвительно. – Али не впрок пошла городская житуха? – И, пропустив бороду сквозь пальцы, широким жестом позвал: – Ну, да что там калякать – проходи во двор, гостем будешь. Глянешь, как ноне деревня живет.
Двор оказался широким, с рядом бревенчатых построек по краям, за которыми тянулся высокий тесовый забор. Под навесом возле лошади возились куры, неподалеку, тычась пятачками в калду, похрюкивали брюхатые свиньи. Два бородатых мужика в рваных портах выгребали вилами навоз из конюшни. Племянника дядя привел в горницу, устланную роскошными коврами, усадил за стол, возле которого уже хлопотала хозяйка с закуской, выставил бутыль первача, прозрачного и пахучего, наполнил стаканы.
– Учись, племяш, у своего дяди хозяйствовать! – произнес с гордостью. – Прочно стою на ногах. Оттого в народе и почтение имею. Всяк ко мне с поклоном, с благодарностью. А когда в Балаково на базар пожалую, то и там первый прилавок в торговом ряду – для моей провизии: моего хлеба и моих яблок, для самогона моего первосортного… Вот и мы сейчас отведаем нашего, самодельного. А ну, поднимай, племяш, бокал! За встречу негаданную, за здравьице наше распрекрасное!
Полный стакан он выпил, круто запрокинув голову, одним глотком. Потом налил себе еще и тоже выплеснул водку в горло, не поперхнувшись. И лишь затем стал закусывать, обливая бороду соком моченых яблок. Он то и дело прикладывался к стакану с самогоном, и с каждым заходом язык его делался болтливее, а круглое, мясистое лицо наливалось, как помидор, краснотой.
– Ежели кто и по плечу мне, так это задушевный друг мой, Вечерин Аким Андрияныч. Он и книжки читает, и в политике силен. Голова! – не уставал восклицать захмелевший хозяин. – На широкую ногу живет! Бакалея и промтоварная лавка у него – в городе поискать. И выпить горазд. Крепкого корня мужик. Из старообрядцев. В молельной его место у амвона. Батюшка туды других не подпускает – специально для Акима Андрияныча бережет. Другим – ни-ни! Завидую. Честно говорю, завидую ему. И дружбе его с уездным начальством завидую. Мне бы таких дружков не мешало. Уставщик балаковской церкви Кадилин – слышал небось такую фамилию? – так вот они с ним душа в душу… Э-э, да что там и калякать! Выпьем, племяш, за благополучие Акима Андрияныча! Вот с кем я бы породниться желал – так это с ним. От такой родни – один сплошной прибыток…
Слушал Архип его пьяную болтовню и не понимал, про какую это родню он говорит, на что намекает?
А на следующий день прибежала в дом к Полякову девушка – со щеками румяными и пышными, как две булки. Прибежала будто бы по делу – моченых яблок попросить. А сама так и зыркает острыми глазенками на Архипа, богатым – в кружевах и вышивках – платьем перед ним шебаршит, духами густопахучими обдает.
– Что за фифа эдакая? – не выдержал, шепотом спросил у дяди Архип, выйдя за ним следом на кухню.
Тот брови насупил, глянул сердито.
– Не болтай, чего не след! Глаза протри да зорче вглядись. Богаче невесты во всей округе не сыщешь. Не с лица воду пить. Ее краса в ином. Человеку, коему она достанется, широкий простор в жизни уготовлен. Батя-то ради любимицы своей ничего не пожалеет, большущую денежку отвалит. Торговую лавку, слышал, посулил в приданое. Вот она где, красотища-то!.. Так что ты с ней, Настенькой Вечериной, поаккуратнее будь, поласковей обхаживай – будет чем поживиться! Да случись моей думке сбыться – мы с тобой, племяш, эдакую торговлю здесь развернем, любо-дорого! Всему миру на зависть…
Из кухни дядя принес пустой кувшин и сказал гостье ласково:
– Яблок моченых я вам, разлюбезная Настасьюшка, мигом подберу, один к одному. Будет чем Акиму Андриянычу полакомиться с похмелья-то. В погреб пойду спущусь. Прошу извинить покорнейше, Что на время одних оставляю. Надеюсь, не затоскуете. Ко мне вот племяш, Архип Спиридонович, на побывку пожаловал. Парень он холостой и к тому ж городской, всяким обхождениям обучен. С ним, пожалуй, не придется тосковать, как с нами, стариками. Хи-хи. Молодым – красно место, а старикам – погреб. Ну, я пошел.
Архип было поднялся за дядей.
– Пойду пособлю вам, Ефим Иваныч…
Хозяин махнул рукой – оставайся, мол. А Настасья Акимовна обидчиво поджала пухлые губки.
– Дядя Ефим и один, без вашего участия, управится. Стариком-то он лишь прикидывается, а сам еще на молодок поглядывает. Не так ли, дядя Ефим?
– Были когда-то и мы рысаками. А ноне все подковы истерлись, – со смешком ответил он и, прижав кувшин к боку, зашагал к двери.
Оставшись наедине с вечеринской дочкой, Архип неуклюже тормошил бахрому скатерти на столе. Первой заговорила Настасья Акимовна:
– Правда ли люди судачат, будто из города всякая смута исходит и будто самого царя-батюшку чуть бомбой на улице не убили?
Архип ответил уклончиво:
– Раз так говорят… Нет дыма без огня…
– Страх божий! – Она испуганно вытаращила глаза и придвинулась ближе к Архипу. – Надо же, супротив самого государя императора! Как только земля держит таких злодеев… А у нас в деревне, слава богу, жизнь покойнее. Порядку больше. А природа – тут и говорить нечего! Ах, какая благодать вокруг, Архип Спиридонович! По весне-то выйдешь за околицу – птицы чирикают, мотыльки вьются, цветки ароматом исходят. Сплошное головокружение! Городские лишены всех этих прелестей.