355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Киселев » Девочка и птицелет » Текст книги (страница 9)
Девочка и птицелет
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:22

Текст книги "Девочка и птицелет"


Автор книги: Владимир Киселев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Теперь, когда я иду но улице, или прихожу в школу, или сижу в классе, мне кажется, что все смотрят только на меня. И я стараюсь принять самый скромный вид, какой только могу. Я стараюсь даже не смеяться громко, когда хожу, не размахиваю руками и говорю меньше глупостей, чем прежде.

И все равно в моем присутствии ребята умолкают и поглядывают на меня с любопытством, а мне это – честное слово, правда – уже почти совсем не лестно, а только неловко. И учителя стали ко мне строже, и только Елизавета Карловна поставила мне четверку за сочинение, за которое она раньше выше тройки бы не поставила.

А на адрес школы на мое имя идут письма. Больше всего писем от школьников, но из Омска письмо мне написал старик кузнец, по фамилии Грозных, а из Новгорода-Северского какая-то учительница с неразборчивой фамилией написала, что я не должна зазнаваться достигнутыми успехами, а должна очень много работать над собой, как это делали Пушкин, Лермонтов, Гоголь и Толстой.

Я спросила у папы, нужно ли мне отвечать на письма, и он ответил, что нужно. За всю свою жизнь я не написала столько писем, сколько за последнюю неделю.

Писать ответы на письма очень трудно. На диктовках в школе и в школьных сочинениях я никогда не боялась, что сделаю грамматическую ошибку, и всегда писала более или менее грамотно. Ну случится, пропущу букву или перед "что" не поставлю запятую. Но это бывает редко.

А вот в ответах на письма я очень боюсь сделать ошибку, и вдруг оказывается, что я не помню, как правильно писать самые обыкновенные слова, и я все время заглядываю в папин словарь.

Из Закарпатья я получила замечательную посылку. Народный художник Варна прислал мне письмо и подарок – портрет Тараса Шевченко, вырезанный на деревянной доске, покрытой черным лаком. Это называется гравюра по лаку, а вокруг деревянная некрашеная рамочка с резным гуцульским узором. Шевченко на этом портрете суровый и гневный, каким он был, наверное, когда писал о Петре Первом:

 
Це той первый, що розпинав
Нашу Украiну...
 

Портрет Шевченко я повесила над своей кроватью и по утрам, когда просыпаюсь, первым делом смотрю на него.

Пришло на адрес школы из Новосибирска и письмо от моего родного отца. Он написал, что я молодец, что я замечательная девочка, что он гордится мной и ставит меня в пример своим детям, которые являются моими братьями, хотя я их никогда не видела. Зовут их Дима и Ростик, и, оказывается, они близнецы.

А папа недоволен всем этим и огорчен. Он говорил вечером с мамой, а я не спала и слышала из своей комнаты, что головы и покрепче моей не выдерживали внезапного успеха, что лучше бы все это произошло через десяток лет и что их ответственность за меня и мое будущее еще более повышается.

Но мама с ним, по-моему, не согласна, вчера она мне сказала, что я уже большая и могу носить часики куда угодно, даже в школу, только чтобы я их не разбила в драке. А "Литературную газету" с моими стихами она носит в сумочке и показывает всем знакомым.

В "Литературной газете" под названием "Доброго пути" была напечатана статья писателя Корнилова. Он написал о нашей встрече, о сказке, которую я рассказывала Наташке, и как Наташка сказала о нем "может быть, этот дядя садист", и о нашем разговоре про Шевченко, и про химию, и про стихи. Закончил он статью красивыми латинскими словами "Роеtае nascuntur" – "поэты рождаются", и что я, Оля Алексеева, родилась таким поэтом, и что поэтическое время, в которое мы живем, помогло развиться во мне моим задаткам, и что он предлагает вниманию читателей мои стихи.

И целых пять стихотворений. И фотография, на которой я выгляжу страшно испуганной, – ее сделали, когда я еще училась в шестом классе. Эту фотографию редакция, как я узнала, получила в школе. Честное слово, все это заняло почти половину газетной страницы.

Я уже читала стихи на школьном вечере, и меня пригласили прочесть свои стихи во Дворце пионеров и даже в Киевском педагогическом институте – перед будущими учителями.

И я читаю стихи и принимаю, как должное, аплодисменты и славу, делая самый скромный вид, какой только могу, а внутри во мне все время страх, что я самозванка и что все это какая-то глупая ошибка.

Дело в том, что в нашей школе очень многие ребята пишут стихи и, по-моему, пишут их лучше меня. Они очень здорово умеют написать стихотворение к Первому мая, или к Октябрьским праздникам, или эпиграммы на учителей, а у меня это никогда не получалось. И я думаю, что любой из них может сказать: "Подумаешь, у меня стихи лучше, а на нее все смотрят так потому, что про нее написал в газете известный писатель Корнилов".

Но ведь и в самом деле, на мои стихи по-прежнему никто бы не обращал внимания, да я их почти никому и не показывала, если бы Павел Романович не написал про них в "Литературной газете".

А написал он про них потому, что встретился со мной в садике возле нашего дома и случайно заговорил со мной. Но, может быть, он просто не знает других детей, и у него нет своих детей, и он даже не догадывается, что очень многие ребята пишут стихи, и поэтому его удивило, что я их пишу, и поэтому они ему так понравились?.. И как вообще попал он в наш садик?..

Я пошла в садик и села на ту самую скамейку, на которой мы тогда сидели, только не на то место, где сидела я с Наташкой, а на то место, где сидел писатель, и стала представлять себе, почему он там сидел.

Я представила себя на его месте и посмотрела перед собой и вдруг увидела то, на что я прежде не обращала внимания. То есть я видела это каждый день, но как-то по-другому.

Я увидела огромный новый дом, облицованный кремовой плиткой, со множеством балконов. И каждый балкон – это значит квартира, и в каждой квартире люди, которые очень любят друг друга, но все равно часто не понимают друг друга и ссорятся из-за всяких пустяков.

На одном из балконов была сделана как бы стеклянная клетка, как бы закрытая стеклянная веранда вместо балкона, и там стояло кресло, и сидел на нем какой-то дяденька с круглым лицом и усами. Я и прежде его всегда там видела, но никогда не задумывалась: а почему он там сидит. Вероятно, он болен? Но чем? Может быть, у него парализованы ноги? Может быть, нужно пойти в эту квартиру и узнать, что с ним? Может быть, ему нужны книги или еще что-нибудь? И, может быть, писатель заметил этого человека, сел на скамейку и задумался о нем?

А на другом балконе висит белье – простыни, пододеяльники, наволочки. Ветер их надувает, они трепещут под ветром, как паруса, и кажется, что сейчас вот-вот оторвут балкон от дома и понесут его по воздуху. И, может быть, писатель представил себе, как задрожал и помчался балкон.

А внизу гастроном. Из дверей гастронома вышла старушка с двумя тяжелыми мешками, связанными между собой, И один у нее впереди, а другой сзади, за спиной, вернее, за плечом. По виду старушка – крестьянка, вероятно, приехала она в город, чтобы купить разных товаров, гостинцев внукам. Но мимо проходят новенькие автомашины, и троллейбусы, и небо расчертил реактивный самолет, а старушка тянет свои мешки на себе, как сто лет назад. И, может быть, писатель заметил такую же старушку, и присел на скамейку, и задумался об этом?

Я вернулась домой и написала Павлу Романовичу письмо, в котором рассказала ему о своих сомнениях и попросила написать мне, почему он сидел на скамейке в нашем садике.

Я очень испугалась, что потеряла адрес Павла Романовича, во потом вспомнила, что спрятала его адрес в "Кобзарь". Я нашла записку с адресом и надписала конверт.

"А если бы просто написать на конверте: "Москва, писателю Корнилову", дошло бы письмо?" – подумала я. И решила, что дошло бы. Такой это писатель.

И еще я думала о том, что, конечно, случайность имеет значение. Не только для меня. Когда Юра Дробот шел по улице, он случайно оказался против того дома, из окон которого валил дым. Но то, что он спустился по веревке на балкон, нельзя ведь считать случайностью. Или то, что Колиного дедушку, отца Елены Евдокимовны, расстреляли фашисты, может быть случайностью, хотя он спас раненого, а фашисты за это расстреливали. Но то, что Елена Евдокимовна была санитаркой и вынесла на себе столько раненых солдат из боя – это уже не случайность. Это – ее героизм. Так что нельзя все объяснять одной случайностью.

На почте тетя, которая принимает письма, сказала, что для авиа заказного нужно еще доплатить шесть копеек. Она не обратила никакого внимания на то, кому я посылаю письмо, что на конверте написан адрес писателя, и дала мне квитанцию – узкую полоску бумаги, на которой было написано только: "Москва. Корнилову" – совсем как я сначала собиралась написать на конверте.

А когда я возвращалась, из двора соседнего дома неожиданно выскочили Петька и тот новый мальчик, которого я ударила портфелем.

– Вот она! – сказал Петька.

Я приосанилась, потому что за последние дни часто слышала, как в школе обо мне говорили: "Вот она!" – но Петька подскочил ко мне и больно дернул меня за косичку, а второй мальчишка ударил меня сзади коленкой так, что я просто полетела вперед.

Они ничего не слышали о том, что мои стихи под заголовком "Доброго пути" напечатали в "Литературной газете", а если и слышали, то им на это было совершенно наплевать.

И так как их было двое, а я одна, то я бросилась наутек, а они бежали за мной и кричали, что "покажут мне", но они меня не догнали, а я вбежала в свой двор, где, к счастью, были Витя, Сережа и Женька Иванов. Это мне просто повезло.

У Сережи в руках были лук и стрелы.

– Послушай, Оля! – обрадовался он. – Хочешь быть нашим Вильгельмом Телем?

– Каким Вильгельмом Телем?

– Ну, мы тебе поставим на голову яблоко, и кто собьет его.

– Нет, – сказала я, – не хочу. Вы мне глаза выбьете.

– Боишься?

– Не боюсь, а не хочу.

– С тех пор как ее фотографию и стихи напечатали в газете, – сказал Витя, – она стала воображалой... Можно ведь закрыть глаза руками или стоять к нам спиной.

Если бы он не напомнил о моих стихах, я бы, конечно, отказалась, но теперь я сказала:

– Ну хорошо, я стану спиной.

Они положили мне на голову яблоко и стреляли в него до тех пор, пока не попали мне больно по шее. В яблоко они так ни разу и не попали.

Когда я возвращалась домой, я посмотрела вверх на балкон, сделанный в виде стеклянного аквариума, где всегда сидел в кресле усатый дяденька, и вдруг увидела, что рядом с креслом стоит стул, а на стуле сидит Коля.

Я сначала даже не поверила своим глазам, но это действительно был Коля – в пальто, из которого он вырос, в мятой шапке и с красным шарфом на шее. Как он туда попал? Откуда он знает этого дяденьку? Что он там делает?

Я несколько раз оглядывалась на Колю, и мне показалось, что он меня тоже заметил.

В нашем классе учатся странные люди. Никто не удивляется, что Коля Галега теперь хорошо учится. Будто бы так и нужно. И по-прежнему его называют Самшитиком, но он ни на кого не обижается, почему-то только на меня...

Правда, он на днях получил двойку по физике. Но я не ощутила никакого злорадства: двойку он получил не потому, что не знал, а совсем за другое.

Борис Борисович задал всем приготовить дома прибор или механизм, который показывал бы, как действует трение. Я принесла кусочек наждачной бумаги и палочку. А Коля сделал реактивный автомобиль. Он где-то нашел старый игрушечный автомобильчик, привязал к нему проволокой трубку от металлической ручки (есть такие ручки, в которых с двух сторон перо и карандаш) и начинил трубку серой от спичечных головок.

– Как же он действует? – спросил Борис Борисович.

– Нужно поджечь, – сказал Коля. – Можно?

– А что в трубке?

– Спичечные головки.

– Что ж, поджигай.

Автомобильчик поставили на учительский стол. Борис Борисович сам поднес к трубке горящую спичку. Зашипело, забрызгало пламя, и автомобильчик покатился по столу. Но когда Борис Борисович увидел, что на черной лаковой поверхности стола образовалась пузырчатая дорожка прогоревшего лака, лицо у него приняло какое-то по-детски обиженное выражение.

– Это ты нарочно подстроил, – сказал он Коле и поставил ему двойку.

Сережа уверял потом, что Борис Борисович отнес автомобильчик в учительскую и предложил его передать на автозавод, чтобы там начали выпускать настоящие автомашины такой конструкции. Сережа ловко выдумывает такие истории.

Коля по-прежнему делал вид, что не замечает меня. Но когда на переменке наша завуч пришла с какой-то кругленькой и быстрой, как шарик ртути, тетей и подвела ее ко мне, и тетя стала быстро – не уследишь, как у нее выкатываются слова, – хвалить меня, говорить, что я замечательная девочка, что институт литературы, в котором она работает, приглашает меня выступить у них со своими стихами, и я оглянулась на Колю (он стоял недалеко, и мне хотелось посмотреть, какое это производит на него впечатление), Коля поежился, как от холода.

А когда завуч и эта тетя ушли, он подошел ко мне и, не вынимая рук из карманов брюк, сказал:

– Ну зачем ты их слушаешь? Ведь они на тебя смотрят, как на ученую собаку... Если бы собака начала говорить, на нее так же смотрели б... Я видеть не могу, какая ты стала... Как ты смотришь по сторонам, замечают ли, что ты идешь... Как прислушиваешься к каждому слову, когда тебя хвалят. Мои батя и матя ничего не поняли. Они говорят: вот она какая! Портрет в газете напечатали! Стишки пишет! И такая скромница! А мне стыдно было им правду сказать, потому я и промолчал и не сказал им, что ты просто дура...

Я посмотрела на Колю. Свет из окошка отражался в его прищуренных, как от боли, глазах.

– Ты сам дурак, – сказала я и пошла на урок, потому что прозвенел звонок.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Когда я собираюсь что-нибудь сказать некстати, я перед тем говорю слово «кстати», и то, что я собиралась сказать некстати, получается будто бы кстати.

– Кстати, – сказала я, – а что такое в самом деле счастье? Папа не удивился моему вопросу, хотя мы разговаривали совсем не о счастье, а о том, что если я не пойду к зубному врачу и не вставлю пломбу, то у меня зуб совсем разрушится, и что бормашина напоминает орудие пытки.

– Ну, – сказал папа, – как сказать... Очевидно, под счастьем понимают состояние полного удовлетворения... Ну, благополучие, жизнь без горя, без несчастий, без тревог.

– А как же, – возразила я, – наши космонавты?.. Нельзя же сказать, что у них жизнь без тревог... Они летают на ракетах и рискуют собой для того, чтобы человек освоил космос. И когда мы учили Лермонтова, стихотворение "Парус", так в нем сказано будто про парус, а в самом деле про человека: "А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!"

– Это правильно, – сказал папа. – Счастье не может быть индивидуальным, как зубная щетка. Оно не может принадлежать одному человеку. Поэтому за счастье людей людям приходится бороться и иногда находить это свое счастье в борьбе, а совсем не в жизни без тревог...

Вчера папа дежурил "свежей головой", а сегодня, в субботу, мы с ним отправились в поход по магазинам хозяйственных товаров. Папа говорит, что в продаже появился какой-то новый консервный нож, которого еще нет в его коллекции. Этим ножом можно открывать стеклянные консервные банки, не повредив крышечки, что очень ценно для домашних хозяек, которые готовят самодельные консервы.

– Тебе не понравился мой фельетон? – сказал папа, по-своему расценивший мой вопрос.

Позавчера в газете был напечатан папин фельетон "Маленькое счастье". В нем рассказывалось о начальнике главка, по фамилии Костенко. Этот человек для своего "маленького счастья" обманывал, давал неправильные сведения о выполнении плана, а людей, которые выступали против него, он увольнял с работы. Одна пожилая женщина покритиковала его на собрании, так он, этот Костенко, сумел -все так подстроить, что она попала под суд, и ее посадили в тюрьму, а потом, когда ее выпустили, она очень тяжело заболела. У этой женщины были дети и даже внучка.

Этот папин фельетон был совсем не остроумный, а какой-то очень сердитый и резкий, в каждом слове чувствовалось, что папа просто ненавидит этого Костенко.

Еще когда папа только собирался писать фельетон, я вечером слышала из своей отгороженной занавеской комнаты разговор мамы с папой. Мама говорила, что на таком фельетоне можно поскользнуться, что она лично знает Костенко, что это опасный человек, которого уже пытались разоблачить, но он вышел сухим из воды, а люди, которые выступали против него, напрасно пострадали.

Но папа ответил, что он все равно выступит в газете. Тогда мама сказала, что он еще пожалеет, что не послушался ее, а папа сказал, что молчать было бы преступлением.

– Нет, – ответила я, – фельетон мне понравился... Только он какой-то не смешной, а страшный.

Не глядя на меня, папа сказал:

– В таких случаях мне не хочется смеяться...

Мы побывали уже в четвертом магазине, а такой консервной открывалки, какая нам была нужна, нигде не было. В предпоследнем магазине продавщица сказала папе, что такой ключ ни к чему, потому что крышечки все равно деформируются, и что в будущем году промышленностью намечено выпускать больше крышечек. А папа, по-видимому, постеснялся ей сказать, что ему открывалка нужна не из-за крышечек, а из-за коллекции. Вообще папа был сегодня не таким, как всегда после дежурства, он вроде бы и шутил, и смеялся, и все равно все время думал о чем-то своем, и о чем-то своем нехорошем, и я не знала, о чем.

Пока мы ходили по магазинам и рассматривали холодильники, и стиральные машины, и кухонный комбайн, который сам чистит картошку и выжимает сок из всего, что бы туда ни сунули, пошел сильный снег, густой, хлопьями настоящая метель. Мы побежали к троллейбусу, потому что папа был без шапки. В троллейбусе было совсем мало людей, мы с папой сели рядом на сиденье, а за окнами снег сыпал так густо, что ничего не было видно, кроме снега. Все было скрыто белой пеленой, и троллейбус вдруг остановился. Водитель сказал, что впереди стоят другие машины и не видно, куда ехать.

Троллейбус стоял, а снег сыпал все сильнее и сильнее, снежными хлопьями залепило окно, и я вдруг представила себе, что сейчас будет такой снегопад, что троллейбус занесет доверху, с крышей, что весь наш город занесет снегом. А когда-нибудь, через тысячу лет археологи откопают наш троллейбус и напишут ученый труд о том, что в те далекие времена, когда мы жили, существовали громадные животные, которые питались людьми, и что при раскопках в желудке такого животного с двумя усами на спине нашли скелеты нескольких человек. Мне стало неприятно, и я сказала папе:

– Может, выйдем?

Но троллейбус тронулся, и снегопад вдруг утих, проглянуло солнце, и город засверкал, заискрился, а на снег бросились тысячи людей и машин, чтобы сгрести его с улиц и вывезти за город.

Вдоль всех улиц потянулись узенькие ледяные дорожки, которые в два счета успели раскатать ребята. В Киеве такие дорожки называются сколзанками, и я не знаю, как их называют в других местах. Мы с папой по очереди проехались по одной такой длинной сколзанке, а потом вернулись и снова проехали, а потом еще в третий раз. На третий раз папа разбежался сильнее, чем я, налетел на меня и сбил с ног. И когда я упала, а он – вслед за мной, на него сердито закричал прохожий с очень знакомым голосом:

– Что вы делаете!.. Как вам не стыдно!..

Я увидела, что это наш учитель математики Климент Ефремович. Папа стал меня поднимать, а я сказала Клименту Ефремовичу:

– Это мой папа.

Климент Ефремович очень удивился и сказал, что сколзанки нужно обходить, потому что можно сломать ногу. И мы с папой, смущенные и мокрые от снега, отправились домой – сушиться.

Но пока мы с папой ездили за этой открывалкой для стеклянных банок с железными крышечками и катались на сколзанке, в нашей жизни произошло очень важное событие. И произошло оно без меня.

Как только мы с папой подошли к нашей двери, мы увидели, что к ней кнопкой прикреплена записка: "Оля, когда вернешься, бегом ко мне получилось!!! В.".

– Я сейчас, – сказала я папе и, не заходя домой, помчалась к Вите.

Я застала у него всю нашу компанию, в том числе Колю и Лену.

– Где ты ходишь? – сказал Витя. – Пленка сокращается, как настоящая мышца, почти на сантиметр. Мы измеряли.

– Как это вам удалось? – спросила я, с завистью рассматривая незамысловатый прибор, сделанный из ванночек для проявления фотографий. Их называют кюветами.

– Это мы с Сережей, – сказал Витя. – Ну и Коля помог. И все остальные, конечно, – добавил он великодушно. – Папа говорит, чтоб мы отдали наш прибор в школу Евгении Лаврентьевне. Он говорит, что такой прибор может украсить любой химический кабинет.

– А как же птицелет?

– Будет и птицелет... И даже робот... Когда-нибудь, – ответил Витя. Важно, что доказана принципиальная возможность. Папа говорит, что когда Кибальчич – это был такой революционер, его казнил царь, – когда Кибальчич в тюрьме начертил проект ракетного двигателя, так он еще тоже был совсем не похож на те ракеты, какие сейчас возят на парадах.

Коля не смотрел на меня, пальцы у него пожелтели от реактивов, а лицо совсем не выражало той радости, какая подходила для такой минуты.

– Папа говорит, – сказал Витя, – что Евгения Лаврентьевна всем нам поставит четвертные пятерки. Такого прибора нет ни в одной школе во всем мире.

– А мне? – спросил Женька Иванов и надул губы. – Ведь мы не учим химию. За что же мне поставят пятерку?..

– За поведение, – сказал Сережа. – Тебе поставят пятерку за благородное поведение и снизят ее до тройки за то, что ты прожег кислотой свои форменные штаны.

Сережа стал рассказывать о том, как мы сделаем небольшой птицелет, как Женька на нем будет летать в школу. Все смеялись, и даже Коля разошелся и сказал, что будет посылать вместо себя в школу робота. А я вспомнила папу и как он молча сидел в троллейбусе с залепленными снегом окнами, и мне захотелось домой.

Кроме того, у меня в голове все время вертелись строчки, которые складывались в новое стихотворение. Я пошла домой, но по дороге зашла в садик, подошла к скамейке, где мы сидели с Наташкой и писателем Корниловым, и придумала это стихотворение до конца.

Дома я застала и папу и маму. Перед моим приходом они, по-видимому, о чем-то спорили, потому что лица у обоих были точно такие, какие бывают у наших ребят, когда они ссорятся. Но когда я вошла, они заговорили на спокойную тему – о консервных ножах.

Я сказала, что хочу прочесть им новое стихотворение, которое сегодня написала. Но я его не записывала на бумаге, а просто прочла наизусть:

 
Улицы розданы
Детям, словно клад.
Тянутся сколзанки
От угла до угла.
Детям кататься
Не надоест,
А взрослые боятся
Скользких мест.
Не пришлось бы каяться...
Асфальт шершав
К асфальту тянется
Их душа.
А может, доверимся
Гладкости льда?
Давайте проедемся!
Проедемся? Да!
Только и сегодня
Учитель мой
Сколзанки обходит
Стороной.
 

Папа и мама переглянулись. Мама сказала:

– Неужели это ты сама придумала?

– Конечно, сама.

– Молодец! – похвалила меня мама.

А папа сказал, что не все взрослые боятся поскользнуться, и снова многозначительно посмотрел на маму.

Мы собирались ужинать, но в это время папу по телефону вызвали в редакцию. Мама встревожилась, но папа сказал, что, очевидно, предстоит какая-то срочная командировка.

Мама проводила папу до двери. Они почему-то шли к двери, держась за руки, как ходят первоклассники на экскурсию. А когда мама вернулась, она сказала мне, что завтра мы с ней пойдем в бассейн.

Я очень люблю плавать. Плавать меня научила мама, когда мне было лет пять, еще до школы. Мама прекрасно плавает, у нее первый разряд, и она только немного не дотянула до нормы мастера.

Я, как и мама, плаваю брассом – это стиль не такой быстрый, как кроль, но при брассе не так устаешь, и я могу проплыть сколько угодно. Этим летом мы с мамой и папой были в Крыму. Я с мамой плавала почти за полтора километра и ничуть не уставала. Я все время держу голову под водой и приподнимаю лицо, только чтоб вдохнуть воздух. И глаза у меня все время открыты. Я не смогла бы плавать с закрытыми глазами, как не смогла бы, например, ходить с закрытыми глазами по улице. А папа плавает кролем, быстро устает и часто ложится на спину.

Мы с мамой поговорили о плавании, о том, что летом опять поедем в Крым или на Кавказ, но обе мы думали о папе и ждали его возвращения.

Папа вернулся нескоро. Но когда он пришел, он так хлопнул дверью и так размахивал руками, что мне показалось – он пил водку.

– На фельетон пришло опровержение, – сказал папа, усевшись на тахте. Из министерства. С подписью самого министра. И газета должна будет, – тут папа помолчал, подняв палец, – опубликовать это опровержение. А мне предложили подать заявление об уходе с работы. По собственному желанию...

Я думала, что мама скажет: "Я ведь говорила". Но вместо этого мама села рядом с папой на тахту, провела рукой по его растрепанным, повлажневшим волосам и улыбнулась весело и задорно.

– Молодец! Я горжусь тем, что ты написал этот фельетон! И Лялька тоже. Мы говорили с ней об этом, когда тебя не было.

А ведь мы ничего подобного не говорили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю