Текст книги "Я – инопланетянин"
Автор книги: Владимир Шитов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
– Значит, что-то изменилось, – заметила Фэй. Я кивнул в знак согласия.
– Разумеется, изменилось. Во-первых, экранолеты прошли сквозь флер, а во-вторых, три года назад бассейн был, очевидно, не таким обширным. Фэй заметила, что вуаль отступает… Сейчас здесь чисто, но прежде вся эта зона могла оказаться под вуалью.
Макбрайт, вывернув шею, уставился в сумрачное, затянутое дымкой небо.
– Вуаль… Говорите, зона повышенной энтропии? Не верю я в эти заклинания физиков! Возможно, все намного проще… Скажем, какой-то коллоид, взвесь, распыленная в воздухе… Субстанция, инициирующая окисление… Если ее частицы заряжены, их можно связать силовыми полями и удержать в локальных границах… Со временем взвесь оседает на почву, создавая зоны безопасности, данный процесс идет с различной быстротой в разных частях Анклава, и это вполне естественно, если учесть огромность его территории… А также возможную неоднородность поля… Значит, все эти бассейны, рукава и остальная дребедень дают нам картину распределения напряженности – точно опилки, к которым поднесли магнит… – Опустив голову, он посмотрел на меня. – Разумная гипотеза, приятель? Что скажете?
– Скажу вам то же, что и раньше: гипотез не измышляю, – ответил я и решительно взмахнул рукой. – Берем пробы, заполняем контейнеры и уходим! Мне совсем не хочется тут ночевать.
* * *
Мы разбили лагерь у вешки за номером тридцать четыре, километрах в трех от мрачного могильника. Он казался не только мрачным, но и древним; человека, попавшего в такое место, невольно тревожат призраки неупокоен-ных, их жуткие стенания и звон цепей – или, учитывая профессию погибших, лязг запасных обойм в подсумках. Странно, но жители Земли, каким бы божествам они ни поклонялись, никак не смирятся с мыслью, что смерть для них – факт окончательный и непреложный. Это касается всех, даже мудрецов, подобных Аме Палу, которые ближе к истине, чем миллиарды остальных землян. Тем не менее они не теряют надежды восстать из праха в цепи перерождений, или перебраться после смерти в рай, или уж на крайний случай попасть в чистилище. Мне кажется, что именно в этом, в вере в загробную жизнь, а не в понятии о Высшем Существе, и состоит притягательность религии. Разумное и живое не мирится со смертью; вначале разум изобретает все новые трансцендентальные системы, ну а потом… Потом появляются Старейшие.
После ужина Цинь Фэй уснула; кажется, переживания в могильнике утомили ее больше, чем восхождение на скалы и попытки зондировать вуаль. Сиад, как обычно, стоял на страже, я заполнял походный дневник, а Джеф, вооружившись отверткой и плоскогубцами, возился с блоками, выдранными из останков робота. Не знаю, что он хотел там обнаружить – может быть, весточку от жутких инопланетян? Но аура, окружавшая его, была не столь безнадежно угрюмой, как прошлым вечером.
Наконец он отложил инструменты и с пренебрежительным видом отпихнул один из модулей – кажется, ржавое плечевое сочленение. Затем пробормотал:
– Тупиковый путь… Железка, она и есть железка.
Никак не комментируя эту мысль, вполне справедливую и очевидную, я уткнулся в свои заметки. Особой нужды в них не было; память моя необъятна, и в ней уложены все факты, все случившееся с нами и все детали наших разговоров. Но стоит ли демонстрировать ее могущество? Надо ли напрашиваться на вопросы или ловить удивленный взгляд? Это совсем ни к чему. Ergo[22]22
Следовательно (лат.).
[Закрыть], мне положено вести дневник, и я его вел.
Макбрайту хотелось поговорить. Беседы со мной дарили ему уверенность и силу, которые он в иных обстоятельствах черпал, надо думать, у своего окружения. Своеобразный вампиризм людей влиятельных, миллиардеров и представителей высшей власти… Кто откажется поделиться с ними энергией или снабдить парой-другой незаезженных мыслей?
– Вы слышали об органороботах? Андроидах? Я отложил свои записи и покачал головой.
– Нет, Джеф. И что это такое? Разумные машины на базе игрунов? Или модификантов?
Он пренебрежительно хмыкнул:
– Эти ублюдки? Нет, они годятся лишь на свалку! Из человека, даже бывшего, не сделаешь андроида. Слишком непрочный материал.
Это меня заинтересовало. Последние лет двадцать или двадцать пять мои земные соплеменники ставили над собой эксперименты, чреватые непредсказуемыми последствиями. Я имею в виду не аутбридинг, породивший аму – аму во всех отношениях были и оставались людьми, такими же, как мексиканцы или бразильцы, соединившие наследственность и кровь различных рас. Но кое-кто – и в первую очередь модификанты и игруны – с натугой вписывались в человеческий стандарт. Первых из них выращивали из оплодотворенных яйцеклеток, подвергнутых по мере их развития генетическому программированию – обычно для того, чтобы добиться максимальных физических характеристик: силы, выносливости, скорости реакций. Или, например, способности извлекать кислород из водной среды, что привело к созданию модификантов-гидроидов. Все эти существа не отличались высоким интеллектом и вне профессиональной сферы и привычных развлечений были совершенно беспомощны.
Игруны являлись продуктом не генетической перестройки, а электронной микрохирургии. Вживленные в тело импланты фактически делали их киборгами, однако в глазах закона и общества термин «киборгизация» имел вполне определенную трактовку. Так, в случае неизлечимой болезни пациент мог выбирать между естественным органом – клонированным сердцем, почками или поджелудочной железой – и приборами, их заменяющими, причем замена была эквивалентной, в том смысле что больной, восстановив здоровье, не получал каких-либо иных, сверхчеловеческих способностей. Согласно этому правилу, киборгизацией считалось только внедрение боевых и силовых имплантов, а также чипов, подключенных к мозгу, либо «розеток» – то есть интерфейсов для связи с компьютерной сетью и виртуальной реальностью. Именно от них, от этих «розеток», произошло понятие «игрун» – лет тридцать назад их устанавливали себе фанаты компьютерных игр.
Что касается роботов, то это были прочные, могучие и дорогие недоумки, поскольку интеллект, даже столь ограниченный, как у модификантов или клинических идиотов, не поддавался алгоритмизации. Что же в том удивительного? Мозг, да и весь человеческий организм – сложнейшая нелинейная система, творение хаоса, устойчивая парадоксальная неупорядоченность; земной науке, скованной цепями редукционизма[23]23
Редукционизм – анализ природных систем как совокупности составляющих их элементарных объектов: кварков, хромосом, нейронов. Противоположный метод – анализ систем как целого.
[Закрыть], такое не постичь. Впрочем, какое-то движение, ведущее к смене парадигм, здесь уже наметилось: возникли кластерный анализ, фрактальная геометрия и нелинейная динамика[24]24
Кластерный анализ – область математики, изучающая методы классификации объектов, систем и их состояний; фрактальная геометрия – геометрия внутреннего подобия, повторения большого в малом (например, Вселенной в человеческом разуме); нелинейная динамика – область математической физики, изучающая поведение сложных систем, которые, подобно турбулентному течению жидкости, нельзя описать линейными уравнениями.
[Закрыть]. А если наметилось, будет неизбежно расти, цвести и развиваться, это значит, что искусственный мозг поумнеет, импланты станут совершеннее, а методы генной инженерии – изощреннее и тоньше. И вот результат: где-то, в какой-то точке, в некий момент модификанты, игруны и прочие человекоподобные встретятся с роботами и сольются с ними… Может быть, уже встретились и слились, да я прохлопал? Это было бы непростительной оплошностью!
Я смотрел на Макбрайта, чувствуя, что он колеблется: что-то хочет рассказать, но как бы не уверен, что я желаю приобщиться к тайнам Эм-эй-си. Проявить инициативу? Что ж, пожалуй!
– Вы знаете, Джеф, что я владелец информационного агентства? – Он кивнул. – Не могу пожаловаться на своих сотрудников: добрая старая школа, люди с интуицией и опытом, не пропустят ни единой новости в сферах политики, культуры или науки. Да и как ее скроешь, эту новость? Что-то да просочится в сеть, а просочившееся можно выпарить и изучить сухой остаток… Но об этих… как вы сказали?., органороботах?.. я ничего не слышал. Абсолютно ничего! Про андроидов, правда, читал, но большей частью в фантастических романах.
Макбрайт обернулся, взглянул на Сиада и спящую Цинь Фэй, затем придвинулся поближе. На его губах играла снисходительная усмешка.
– Значит, ничего не слышали? Ну, что ж… Ваши люди охотятся за секретами, мои берегут их, и я доволен, что не зря плачу им деньги! – Он склонился к моему уху. – Андроиды – общий термин для искусственных существ, неотличимых от человека, но создавать их можно разными путями. Скажем, эволюционным: воспроизвести первичный акт творения и подождать, пока архейская амеба станет человеком. Или придумать агрегат, в который загружают аминокислоты, белки, кальций, воду и все остальное, а он печет андроидов, как пончики. Но это, дружище, фантастика; тело да кости мы как-нибудь слепим, а мозг… вот мозг нам не осилить! Но можно взять готовый – скажем, у погибшего либо от клона…
– Полегче, Джеф! Не увлекайтесь! – Я похлопал его по колену. – Полное клонирование людей запрещено. Насколько мне помнится, это единственный вопрос, не вызывающий разногласий в ООН, а также споров между ЕАСС, ВостЛигой и мусульманскими странами.
– Ну, я говорю гипотетически… к тому же есть территории, не признающие ООН… – Макбрайт отвел глаза. – В общем, представьте, что проблема мозга решена и мы имплантируем его в тело, созданное искусственно. Чем не андроид?
– Чем не человек? – отпарировал я.
По лицу моего собеседника вновь скользнула улыбка – из тех, какими взрослые потчуют детишек.
– Люди нам не нужны, – сказал он. – Производство людей налажено еще Создателем, и нынче это массовый продукт, а потому дешевый и не слишком качественный. Слабые мышцы, хрупкий скелет, потребность в воздухе, пище, сне, комфортной температуре и сотнях других вещей, включая инстинкт продолжения рода… К чему нам это? Скопируем внешний облик, но усовершенствуем внутри, избавив от человеческих недостатков. А заодно улучшим исходный материал. – Джеф растопырил пальцы и повертел ладонью перед моим лицом. – Эти кожа, клетки и кости такие непрочные…
– Что вы имеете в виду? Искусственные ткани небелкового происхождения?
– Искусственные, но белковые. Более прочные, энергоемкие и долговечные. – Он сделал паузу, потом, склонившись ко мне еще ближе, шепнул: – Слышали про Эрнста Алданова? Был, знаете ли, в России такой биохимик и врач… Знакомое имя?
Брови мои приподнялись.
– Изобретатель биопланта? Нобелевский лауреат? Вы о нем?
– О нем, о нем… Он ведь долго не раскрывал своего секрета, лечил, но только в собственной клинике, в Уфе или Казани…
– В Сыктывкаре, – уточнил я. – Это было в Сыктывкаре, в конце прошлого века и в начале нынешнего.
– Ну, пусть… Премию ему присудили в две тысячи пятнадцатом, не без участия нашей корпорации и при условии, что он продаст патент либо опубликует открытие. Так сказать, для общественной пользы… Он опубликовал, и мы получили доступ к его технологии. Затем – двадцать лет трудов праведных, и биоплант стал органоплантом. Новый биологический материал, очень перспективный…
– Алданов исцелял людей, – произнес я, – а вы хотите делать роботов – так называемых роботов с человеческим мозгом… Но роботы ли это? Идлячего они нужны? Хотите вывести суперрасу, которая заменит или вытеснит нас?
Он покачал головой.
– Нет, разумеется, нет. Это будут бойцы и слуги, неуязвимые и сильные, стремительные и покорные… Наши защитники! В этом их назначение!
– И от кого они нас защитят? Макбрайт пожал плечами.
– Мало ли опасностей вокруг… Желтая угроза, исламская угроза, черная, красная, коричневая… Наконец, угроза из космоса и в результате – этот Анклав… Нет, не говорите мне, что нам не нужны защитники! – Он запрокинул голову и поглядел вверх, в беззвездное небо, затянутое пеленой. – Если прилетят оттуда…
Он не закончил фразы, но я отозвался на нее – правда, мысленно, а не словами.
Если прилетят оттуда… Что ж, я уже прилетел!
ГЛАВА 6
СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ
Должен признаться, я странная личность. Прежде всего это касается возраста, хоть данный параметр, казалось бы, универсален для всех живых существ. Для всех, но только не для вашего покорного слуги! Я родился в пятьдесят пятом; значит, сейчас мне восемьдесят два, однако это возраст тела, а не обитающей в нем личности. Тело старше Измайлова-Асенарри на двенадцать или двадцать лет, смотря от какого момента считать – от начала слияния или от той поры, когда оно завершилось полностью. Я выбрал первый вариант и сам с собой договорился, что пребываю в этом мире семь десятилетий – но это, разумеется, чистая условность.
С другой стороны, я старше тела на полтора столетия.
Опять же примерно, если включить периоды слияния на Сууке и Рахени, а это как минимум лет пятнадцать-во-семнадцать. Если разложить мой возраст по полочкам, то диспозиция такова: сорок четыре бесспорных года на Уренире, которые я провел в ученичестве и подготовке к дальним вояжам; двадцать восемь лет на Сууке, шестьдесят с небольшим – на Рахени и семьдесят – на Земле. Каждый срок нужно откорректировать, уменьшив либо увеличив в соответствии с периодом планетарного оборота, который в разных мирах колеблется от трех до двадцати процентов, если принять за основу уренирский год. Так что возраст мой – вещь в себе, некий объект фрактальной геометрии, который может быть тем или иным, смотря по тому, какой измерять его мерой.
Это и понятно; что скажешь о возрасте существа, которое четырежды рождалось, трижды сливалось с другими разумами и дважды умирало? Могу лишь заметить, что о рождениях я ничего не помню, а что касается слияний, то на Земле и Рахени этот процесс был непростым и всюду – довольно долгим. В отличие от смерти – эта дочь первородного греха настигает быстро и разит стремительно.
Все эти несообразности и перипетии связаны с родом моих занятий. Я – Наблюдатель, а это значит, что пять или шесть веков я проведу в чужих палестинах, влекомый к ним неистощимым любопытством и тягой к знанию; я проживу десяток или больше жизней, сливаясь с разумами автохронов и улетая в миг кончины в свой далекий мир. Как уже говорилось, мой полет не занимает времени, ибо передается не телесная субстанция, а энергоинформационный или ноосферный луч – собственно, мысль, скорость которой нельзя представить и измерить. Конечно, мое путешествие требует содействия Старейших и определенной подготовки, в которой важнейший момент – отбытие: я должен уловить ментальную ауру планеты и как бы приобщиться к ней, чтобы попасть в нужное место. С обратной дорогой проще: спектр уренирской ноосферы впечатан в мою память, и этот нерушимый мыслеблок – гарантия благополучного возвращения.
Странный способ путешествий во Вселенной, не так ли? Но если припомнить, насколько она разнообразна и велика, странным покажется иное: попытки преодолеть пустоту в телесном обличье и понять создания, живущие на другом конце Галактики, чья природа вам чужда, намерения неясны, а психология – дремучий лес. Другое дело, если вы не вломились к ним, а тихо вошли с черного входа в привычном облике, никого не пугая, не вызывая переполоха, не заставляя нервно дрожать конечности на ядерных кнопках и вообще никак не афишируя своего присутствия. Рождаясь в этом мире, вы становитесь одним из них и знаете, что делать с крыльями, хвостом или с восемью ногами и лишней парой рук; вам с детства известны язык, обычаи, физиология, религиозные предрассудки и все остальное, что непонятно чужаку. Даже если чужак с компьютером вместо левого уха и бластером – вместо правого…
Но существуют, разумеется, и сложности: я не могу общаться со Старейшими и делать то, к чему аборигены не приспособлены природой – скажем, изменять свой облик. Но сей момент не так уж и важен, главное – процесс слияния, весьма специфичный для каждого мира и только в редких случаях не вызывающий проблем. Ноосфер-ный луч, упомянутый выше, содержит мою психоматрицу, то есть полный отпечаток личности, подготовленный к одной из двух возможных трансформаций – телесной или, так сказать, духовной. В последнем случае я превращусь в Старейшего – великая честь, но думать об этом пока рановато. Телесная же метаморфоза сводится к внедрению матрицы в мозг – мой собственный, оставшийся на Уренире, или иного существа, потенциально разумного, способного принять свалившийся к нему подарок. Однако есть нюансы: разум, принадлежащий взрослой особи, воспримет это как агрессию, вторжение чужой, враждебной и непонятной индивидуальности. Ergo, я могу подселиться лишь в мозг новорожденного, что происходит автоматически; выбор случаен, и только один из параметров можно проконтролировать: здоровье и жизнеспособность ребенка.
Пройдет какое-то время, и мы соединимся в единую цельную личность… Но не считайте меня демоном, который вселяется в невинного младенца; скорее я – коснувшийся его перст Мироздания.
На первых порах это нежное, почти незаметное прикосновение, ибо матрица, внедрившись в мозг, переходит в латентную фазу – иными словами, дремлет. Вполне разумная мера; ребенок, даже осознающий себя в трех-четырехлетнем возрасте, не готов к контакту с эмиссаром, и если бы даже за несколько лет слияние произошло, личность была бы какое-то время ущербной – нелепый синтез Наблюдателя с еще незрелым и неопытным подростком. По этой причине матрица себя не проявляет, а дожидается сигнала, свидетельства некой радикальной перестройки, которая неизбежна для взрослеющего организма; так, в случае земных аборигенов сигнал – рост гормональной активности в период полового созревания. С этого момента матрица начинает пробуждаться – сперва незаметно, постепенно, затем со все большей энергией, и этот процесс идет лет восемь, до полной физической зрелости.
Нелегкое время! Мне оно запомнилось как пытка из двух ступеней самопознания: просто страшной и очень страшной.
Просто страшная ступень – годы, когда пробуждается паранормальный дар…
* * *
Мои родители, Петр и Ирина Измайловы, были потомственными врачами. Отец, великолепный хирург, трудился в мечниковской больнице, мать – терапевтом в поликлинике; помню, как после обхода больных она, усталая, забирала меня из садика, мы приходили домой, а я, совсем еще малыш, подкрадывался к маминой сумке, чтобы завладеть чудесной игрушкой – стетоскопом. Мама сердилась и толковала мне про грипп, микробы и вирусы, которые просто обожают маленьких мальчишек, но грипп да и другие болезни обходили меня стороной; я рос на удивление здоровым для коренного ленинградца. Ближе к вечеру появлялся отец, топал перед дверью, стряхивая снег, звонил, подхватывал меня, сажал на плечи… Какими они казались мне могучими! Какими надежными, сильными! Лишь лет в пятнадцать я сообразил, что отец невысок и щупловат, а после этого произошло еще одно открытие – что он уже немолод. Я был поздним и единственным ребенком, и это, думаю, к лучшему: ни лаской, ни вниманием меня не обошли. И потому, вспоминая о них, о Петре и Ирине, я ощущаю то светлую грусть, то острое щемящее чувство боли, даже обиды – ведь жизнь их была такой нелегкой и такой короткой! Отец умер в шестьдесят, когда я учился в университете, мама – в шестьдесят три, когда я копал сарматов в Средней Азии, и в Ленинград меня вызвали телеграммой… Я до сих пор ее храню – в шкатулке, где мамин стетоскоп, два обручальных колечка и перчатки, те, что сняли с рук Петра Измайлова. Последнюю операцию он не успел завершить.
Но хватит о печальном. Я помню дом на углу Дегтярной и Шестой Советской улиц, квартиру, где мы жили, – тесную, двухкомнатную, зато отдельную; редкость по тем временам. Помню дачи – их снимали в Соснове или в Орехове, у озер, среди хвойных чащ; отец был заядлым грибником, и я, очарованный лесом, бродил с ним часами, высматривал белок и птиц, а как-то на болоте встретился со старым лосем… Помню свой детский сад, мордашки друзей-приятелей, румяные с мороза; помню первую пару коньков, первый велосипед, овчинную шубку, в которой – мама смеялась! – я был похож на медвежонка… Потом – цветочный сладкий запах от огромного букета, торжественные лица родителей, черный портфельчик с пеналом и тетрадками – мы отправляемся в школу, и по дороге отец сообщает поразительную новость: школа—в Заячьем переулке! Глаза у меня расширяются, я забываю про букет, верчу головой, разыскивая зайцев…
Детство! Воспоминания о нем туманны, как промелькнувший и забытый сон, ибо не я владею ими, а только маленький Даня, тот мальчуган, которым он был в пять и в десять лет – счастливый, беззаботный, не знающий своей судьбы и своего предназначения.
В двенадцать лет детство закончилось.
Первое, что дарит пробуждающаяся матрица, – это память. Разумеется, не память Асенарри, Аффа'ита и того существа, которым я был на Рахени, а просто память. Я вдруг обнаружил, что, пролиставши книгу за пару минут, помню каждое слово на каждой странице; помню слова учителей, их жесты и выражение лиц, помню наши ребячьи разговоры, все передачи по телевизору, все фильмы, улицы, дома, физиономии прохожих, помню в мельчайших подробностях все, на чем сосредоточил взгляд, что привлекло мое внимание. Это казалось забавным, и вначале я развлекался сам и развлекал приятелей, читая на спор отрывки из учебников, из Вальтера Скотта и Майн Рида, Дюма и Джека Лондона. Родители считали мой талант естественным и даже вспоминали, что будто бы я получил его от маминого деда, преподавателя латыни в одной из питерских гимназий. Еще гордились – я стал непременным участником олимпиад, математических, физических, литературных; за первые места там выдавали книги или шахматы, и вскоре под моим столом скопилось столько шахматных коробок, что я одаривал своих приятелей, друзей отца и мамы и всех соседей, до каких сумел добраться.
Потом начались сны.
Сны, точнее – видения, приходят неизбежно; в ночной период снижается активность мозга, а значит, падает сопротивление процессу переплавки разумов, слиянию в единый и нерасторжимый комплекс.
Сны страшили своей непонятностью. Временами мне снился саркофаг с прозрачными стенами, необозримый и холодный белый зал и странные создания, чем-то похожие на людей, но все-таки не люди – слишком огромные зрачки и слишком маленькие рты… Они стояли, ждали, глядя на меня в молчании, и мне казалось, что я должен что-то сделать – не шевельнуться, не подняться, но предпринять какое-то могучее усилие. Мысль о нем пугала; откуда-то я знал, что, совершив его, расстанусь с телом и перестану существовать. На краткий миг? Надолго? Навсегда? Эти мучительные вопросы были безответными, и я, задыхаясь и плача во сне, пытался выкрикнуть их, но звуки гасли в этом белом зале и падали на пол пластинками льда.
Это сновидение повторялось с изнуряющим постоянством, но приходили и другие. Темная пустота, и в ней – светящийся туман; я поднимаюсь к нему, и нечто, какой-то внутренний порыв, подсказывает мне, что это расплывчатое облако – всего лишь мираж, иллюзия, что-то подобное чадре из кисеи, скрывающей облик человека. Не совсем человека, скорей – божества, могущественного, мудрого, почти всезнающего… Оно говорит со мной, шепчет, зовет, и я теряюсь в догадках: зачем этот настойчивый зов?.. Чего оно хочет?.. Что ему нужно от меня, такого ничтожного, крохотного, уязвимого?.. Снова вопросы, вопросы… Они тревожат, и я мечтаю избавиться от них, прервать свой сон, но не могу – видение, вцепившись в мой бессильный разум, держит крепко…
Я не рассказывал родителям об этих снах, но из других не делал тайны. Мне снилось иногда, что я несусь по волнам, лишенный рук и ног, вдруг превратившихся в плавники; вода кипит и расступается под моим телом, ветер срывает ажурную пену, уносит брызги к небесам, а в небе висит огромное алое солнце, такое большое, что, поднявшись, оно накрывает океан жарким палящим щитом. Я ныряю, спасаясь от него, ухожу в бирюзовую мглу глубины, к лесам зеленоватых водорослей, но тут картина стремительно меняется: нет океана, огромного солнца, нет ласт – руки и ноги вернулись ко мне, а с ними – крылья. Широкие, сильные, надежные… Я парю над рощей древесных исполинов и знаю, что это не роща, а целый город: изящные навесы на ветвях – будто дома, окруженные цветами и плодоносящими деревьями, сами ветви – проспекты и улицы, а между ними переброшены мосты-площадки, и среди зелени – сотни существ, побольше и поменьше, напоминающих то птиц, то белок или вообще ни на что не похожих. Невиданное зрелище, но почему-то мне знакомое, и, наскучив им, я взмахиваю крыльями и устремляюсь ввысь…
Мама, слушая, улыбалась: растешь, сынок… Отец усмехался тоже: и мне доводилось летать, когда я был мальчишкой… Аура заботы и любви, что исходила от них, окутывала меня теплым нежным покрывалом – невидимый, но прочный щит, спасавший от страхов и тревоги, гнездившихся во мне, а заодно от всех неприятностей внешнего мира. Это понимание чувства было столь же новым и неожиданным, как моя безошибочная память: не слыша невысказанных слов, я мог представить ощущения, гнев, симпатию, радость, ненависть, злобную зависть, любопытство. Это был тяжелый искус; в тринадцать лет я понял, что далеко не все добры, отважны, благородны, что суть таится не в словах, а в совершенно иных материях – быть может, в человеческой душе, которой, как утверждали учителя, не существует вовсе. Казалось бы, неразрешимый парадокс! Но, жадно поглощая книги, я вскоре разобрался с тем, что называют лицемерием, и понял, что это – не моя дорога. Тот путь, который мне пришлось избрать ради защиты и безопасности, вел в другую сторону, туда, где горел девиз: ложь во спасение.
«Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои…» Кончались шестидесятые годы, и на слуху было новое слово: экстрасенс. Модное, но почти запретное; чаще их называли шаманами и мошенниками, а в статьях, публиковавшихся регулярно то в одной, то в другой центральной газете, разъяснялась их антинародная, вредная массам и обществу суть. Были, правда, и другие статьи, в моих любимых журналах «Знание – сила» и «Техника – молодежи», – статьи, от которых струился аромат таинственности, терпкий запах загадочного и непознанного. В них говорилось про кожное зрение, бескровные и бесконтактные операции, телекинез, телепортацию и пиро-кинез, про парапсихологов и лозоходцев, про опыты с картами Зенера и прекогнистику – словом, о вещах, способных возбудить воображение подростка. Они и возбудили; в пятнадцать лет я был уверен, что вырасту экстрасенсом.
Возможно, я унаследовал сей дар от маминого деда? Возможно, он обладал не только редкой памятью, но мог исцелять наложением рук и двигать спички по столу? И даже улавливать чужие мысли?
Конечно, гипотеза про маминого деда-латиниста была притянутой за уши, но странности, происходившие со мной, требовали объяснений. Я не был телепатом, но мог улавливать чувства, настроения, намерения людей, особенно те, что касались меня, и эта способность распространялась на животных. Мог приманить голубиную стаю, успокоить свирепого пса или отпугнуть, оскалив воображаемые клыки и сделав их побольше… Каким-то чудом я понимал чужой язык – вернее, мог изучить его с голоса: слушал передачи то на китайском, то на финском, то на албанском, и через месяц-другой они внезапно обретали смысл. Это было похоже на странную игру: в океане слов, в торопливой скороговорке диктора вдруг появлялись знакомые термины, тащившие за собой шеренги других понятий, как бы привязанных к ним на веревочке, и вся эта конструкция, покорно распавшись на совокупности звуков, тут же укладывалась в памяти. А память моя была поистине бездонной…
Ну, чем не экстрасенс?
Были и другие свидетельства. Лет в четырнадцать я обнаружил, что не мерзну в самый жестокий мороз, если представлю, что попал на юг, куда-то на залитые солнцем пляжи или в пустыню Сахару. Примитивный, но безотказный способ управления центрами терморегуляции… Еще я научился различать деревья – не по внешнему виду, а по тому, какое испытываешь чувство, касаясь ствола: одни словно что-то вытягивали, другие, наоборот, делились, наполняя мышцы энергией и мощью. Что это за мощь, мне оставалось непонятным, однако последствия таких сеансов были уже знакомы: отсутствие чувства голода и тяги ко сну, а также инстинктивное желание отдать энергетический избыток. Словно я превратился в кувшин, переполненный вином, и жаждал перелить его в тела-бокалы… Но это умение пришло ко мне в зрелые годы, слишком, слишком поздно… Жизни отца и матери я не сумел сохранить.
Мне стукнуло шестнадцать, когда я всерьез увлекся альпинизмом. Секций по этому виду спорта не имелось, были полулегальные кружки, и я проник в один из них, при университете. Явился к Олегу Арефьеву, преподавателю с геофака и по совместительству тренеру и капитану скалолазов, и тот меня пригрел. Правда, не в первый же момент, а лишь тогда, когда я подтянулся сорок раз и сделал сотню приседаний на одной ноге. После этих подвигов Арефьев, сложив губы трубочкой, протяжно посвистел и сообщил, что из меня, возможно, выйдет толк – если за ближайшие четыре года я не разленюсь, не заболею диабетом, не надорву пупок и, разумеется, не шлепнусь со скалы.
Насчет последнего он будто в воду смотрел. Я отзанимался всю весну, а летом, после сессии, мы поехали в Карелию, на скалы, – есть там такой оазис, где собираются будущие покорители вершин. Холмы, поросшие сосной, ольхой и елью, десяток проточных озер, питающих водами Вуоксу гранитные валуны и утесы двухсотметровой высоты, тишь, гладь, благодать плюс тучи комаров… Словом, самое что ни на есть романтичное местечко, где лишь влюбляться да петь песни под гитару. Я был единственным школьником среди студентов, отпущенным мамой под личную ответственность Арефьева: на скалы выше второго этажа не лазать, некипяченую воду не пить, носки держать сухими и питаться вовремя. Ах, мама, мама! Забыла, что мне шестнадцать, а в этом возрасте есть и другие опасности, кроме промокших носков и сырой воды…
Была там одна студентка, Аня с биологического, кудри золотые, серые глаза… Вообще-то я не люблю светлоглазых блондинок – они мне кажутся бесцветными, как моль; да и брюнеток тоже не жалую – эти слишком вызывающе-яркие, почти вульгарные. Мне больше нравятся шатенки с карими очами и тонким гибким станом, что, несомненно, отзвук генетической памяти: именно этот женский тип превалирует на Уренире. Аня была совсем не такой, но в силу юных лет я плохо понимал, что мне нужно.
Подружки в школе у меня не завелось, а значит, ухаживать я не умел, и все мое образование по этой части сводилось к книгам да мудрым маминым советам: во-первых, девушкам дарят цветы, водят в кино и кафе-мороженое, а во-вторых, изредка держат за ручку, читают стихи и смотрят проникновенно им в глаза. Но подержаться за Алины пальчики охотников было не счесть, и потому я решил, что выражу чувства иначе: залезу на Колокольню и напишу ее имя где-нибудь пониже туч, повыше сосен. Вот и полез, благо ночи в ту пору стояли белые, а часовых Арефьев не выставил. Какие часовые, какая стража? Патриархальные времена, семьдесят первый год…