Текст книги "Жизнь и приключение в тайге"
Автор книги: Владимир Арсеньев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Такие выражения своего восхищения природой и буквально преклонения перед ней были у Арсеньева не декларативными, столь часто встречающимися изъявлениями «восторгов», но подлинным и глубоко искренним чувством. Они сопровождались уменьем «видеть» ее, запоминать, удерживать в своей памяти характерные детали, и потому-то он сумел овладеть искусством «читать тайгу», которому учили его Дерсу и другие его друзья-проводники. Книги В. К. Арсеньева свидетельствуют о таком же глубоко присущем ему чувстве природы, каким отмечены восприятия природы у Пржевальского.
Для Пржевальского характерно восхищение грандиозностью природы, ее величественностью, при соприкосновении с которой невольно возвышается и просветляется человек. «Сколько раз я был счастлив, сидя одиноким на высоких горных вершинах!»– вспоминал Пржевальский, прощаясь с горами Гань-Су, при созерцании которых всегда так «любовался глаз и радовалось сердце». «Сколько раз завидовал пролетавшему в это время мимо меня грифу, который может подняться еще выше и созерцать панорамы еще более величественные. Лучшим делается человек в такие минуты!. Словно, поднявшись ввысь, он отрешается от своих мелких помыслов и страстей. Могу сказать, кто не бывал в высоких горах, тот не знает грандиозных красот природы!..»
Аналогичные переживания природы встречаем и у Арсеньева: то же восхищение ее величием, то же умиленное созерцание ее красоты и стремление к отрешению от «будничной прозы». Но величие природы раскрывается ему не только при созерцании ее грандиозного великолепия – перед ним и не раскрывалось таких потрясающих панорам, какие созерцал Пржевальский в Центральной Азии, – эти переживания сопутствуют ему всюду: при любовании лунной ночью на берегу моря или звездной ночью в тайге или при созерцании перелета птиц через болотистые степи. «Покончив с работой, я встал и по тропе взошел на самый мыс. Величественная картина представилась моим глазам. Поверхность океана была абсолютно спокойной. В зеркальной поверхности воды отражалось небо, усеянное миллионами звезд. Было такое впечатление, будто я нахожусь в центре мироздания, будто солнце удалилось на бесконечно далекое расстояние и затерялось среди бесчисленного множества звезд. Все земные радости и горе показались мне такими мизерными и ничтожными, как предрассудки моих спутников о чудесных деревьях-тун около реки Адими» (III, стр. 166) [80].» «Было уже поздно, – описывает В. К. Арсеньев свои переживания на маяке Николая, – на небе взошла луна и бледным сиянием осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы, – все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях… Около тропы лежала большая плоская базальтовая глыба. Я сел на нее и стал любоваться природой. Ночь была так великолепна, что я хотел запечатлеть ее в своей памяти на всю жизнь. На фоне неба, озаренного мягким сиянием луны, отчетливо выделялся каждый древесный сучок, каждая веточка и былинка. Полный месяц с небесной высоты задумчиво смотрел на уснувшую землю и тихим грустным светом озарял мохнатые ели, белые стволы берез и большие глыбы лавы, которые издали можно было принять за гигантских жаб или окаменевших допотопных чудовищ. Воздух был чист и прозрачен: кусты, цветковые растения, песок на тропе, сухую хвою на земле, словом, все мелкие предметы можно было так же хорошо рассмотреть, как и днем. Поблизости от меня рос колючий кустарник даурского шиповника, а рядом с ним поросль рябины, за ней ольховник и кедровый стланец, а дальше жимолость и сорбария. Еще не успевшая остыть от дневного зноя земля излучала в воздух тепло, и от этого было немного душно. Эта благодатная тишь, эта светлая лунная ночь как-то особенно успокоительно действовали на душу. Я вдыхал теплый ночной воздух, напоенный ароматом смолистых, хвойных деревьев, и любовался природой… (III, стр. 91).
В этом отрывке – весь Арсеньев: внимательный наблюдатель природы и вдохновенный певец ее. Поражает сочетание поэтического восприятия природы с точной фиксацией малейших деталей; восторженные лирические переживания не только не мешают точному наблюдению, но даже более изощряют последнее, помогая заметить и уловить мельчайшие подробности. Отдаваясь упоению чарующей ночи, радостно вдыхая ночные ароматы и поддаваясь обаянию разлитой в природе грусти, он замечает и запоминает отдельные веточки, древесные сучки, былинки, сухую траву, сверкающую росой паутинку; с строгой научной точностью перечисляет виды деревьев, методически сообщая их названия: колючий кустарник даурского шиповника, поросли рябины, сорбария и т. д. Восхищаясь перелетом птиц в низовьях реки Лефу, который он называет «величественной картиной» и которым любовался «как очарованный», он внимательно перечисляет все замеченные им виды птиц и описывает характер их полета. «Тысячи птиц большими и малыми стаями тянулись к югу. Некоторые шли в обратном направлении, другие – наискось в сторону. Вереницы их то подымались кверху, то опускались вниз, и все разом, ближние и дальние, проектировались на фоне неба, в особенности внизу около горизонта, который вследствие этого оказался как бы затянутым паутиной» (I, стр. 37). Он не ограничивается только общим описанием, но в этих огромных, закрывших горизонт стаях уверенно различает отдельных представителей пернатого царства: орлы, канюки (соколы), лебеди, казарки, гуси, чайки, кроншнепы, крохали и т. д., сопровождая описание меткими, характерными эпитетами, позволяющими живо представить себе отдельные пролетавшие отряды: осторожные гуси, стаи грузной кряквы, торопливые утки, грациозные и подвижные чайки, изящные проворные крачки, остроклювые крохали. Подробно и живописно описан характер полета: орлы парят, распластав свои могучие крылья и описывая большие круги; гуси ниже орлов, но все же высоко над землей, они летят правильными косяками и «тяжело вразброд» машут крыльями; утки летят ближе к земле с большим шумом; соколы описывают красивые круги, подолгу останавливаются на одном месте и «трепеща крыльями» зорко высматривают на земле добычу. «Порой они отлетали в сторону, опять описывали круги и вдруг, сложив крылья, стремглав бросались книзу, то, едва коснувшись травы, снова быстро взмывали вверх»; кроншнепы летели легко, плавно и делали «удивительно красивые» повороты; чайки и крачки «своей снежной белизной мелькали в синеве лазурного неба».
Автор– путешественник всегда испытывает при описаниях природы большие трудности, чем писатель-беллетрист; последний вводит в свое повествование пейзажи «по мере надобности» и совершенно свободен в выборе картин природы и их особенностей. Пейзаж в повести или романе обычно лишь сопутствует действию и никогда не выступает на первый план повествования. Иначе – у путешественников, в частности у Н. М. Пржевальского или В. К. Арсеньева. У Арсеньева – пейзаж главная и неизменная тема. Он описывает природу на всем протяжении своего повествования о пройденных маршрутах; он изображает ее в разные времена года, в разные моменты дня, при разных состояниях погоды; воспроизводит картины лесов, лугов, болот; описывает большие, широкие реки и бурные горные потоки, морские берега и морской прибой; изображает покрытые непроходимыми лесами горные хребты и суровые обнаженные гольцы; воспроизводит картины солнечных восходов и закатов, восхождения луны и медленного постепенного исчезновения ее; картины грозы, наводнений, лесных пожаров; наконец, он тщательно зарисовывает форму, цвет, очертания цветов и деревьев и подробно описывает мир зверей, птиц, насекомых, воспроизводя их внешний вид, цвет оперений, окраску крылышек; описывает крупных и хищных зверей и мелких представителей разнообразной фауны края.
Описания природы находятся во всех книгах В. К. Арсеньева, но нигде нет повторений, утомляющих однообразных подробностей, возвращений к одному и тому же; разнообразию воспроизводимых картин природы соответствует и разнообразие и многогранность его восприятий и переживаний природы.
Сочинения В. К. Арсеньева могут быть названы в буквальном смысле энциклопедией дальневосточной природы и нельзя не удивляться разнообразию его художественных приемов, богатству образов, тщательности и точности эпитетов, своеобразию и смелости сравнений, которыми раскрывает он могучую красоту и пленительное очарование то грозной и величественной, то тихой и ласковой природы края.
У Пржевальского созерцание картин природы и любование ими часто сочетается с философскими раздумьями и размышлениями. На берегу Японского моря, восхищаясь его величием, он уносился мечтой в далекие страны, которые рисовались в воображении, или погружался мыслью «в туманную глубину прошедших веков» – и тогда океан являлся «еще в большем величии»: «Ведь он существовал и тогда, когда ни одна растительная или животная форма не появлялась на нашей планете, когда и самой суши еще было немного! На его глазах и, вероятно, в его же недрах, возникло первое органическое существо! Он питал его своею влагой, убаюкивал своими волнами! Он давнишний старожил земли; он лучше всякого геолога знает ее историю, и разве только немногие горные породы старее маститого океана!» [81].
Аналогичные философско-натуралистические размышления встречаем у Арсеньева. На берегу того же Японского моря он задумывается над картиной далекого прошлого, когда этот берег «имел совсем не такой вид, какой он имеет теперь». Следы морского прибоя, который он сумел заметить на Чортовом мысу, вызвали у него ряд размышлений о процессах формирования суши и возможных будущих ее изменениях. «Этот безмолвный свидетель говорит нам о том, что когда-то и он был омываем волнами Великого океана. Сколько понадобилось веков для того, чтобы разрушить твердую горную породу и превратить ее в песок! Сколько понадобилось времени, чтобы песчинка за песчинкой заполнить залив и вытеснить морскую воду! Немалое участие в заполнении долины принимал и плавниковый лес. Тысячами кряжин и пней завалено русло реки и острова. Стволы деревьев сейчас же заносятся песком; на поверхности остаются торчать только сучья и корни. Мало-помалу погребаются и они. Каждое новое наводнение приносит новый бурелом и накладывает его сверху, потом опять заносит песком и т. д. Так отступает океан, нарастает суша, и настанет время, когда река Вай-Фудзин будет впадать не в залив Ольги, а непосредственно в море» (I, стр. 162). Этот отрывок можно назвать своеобразной геологической поэмой или геологическим стихотворением в прозе. Один из путевых очерков, входящих в состав книги «Из путевого дневника», представляет метеорологическую поэму (об уссурийских туманах) – все страницы такого рода. поражают и пленяют сочетанием зоркости ученого с тонким и проникновенным чутьем поэта-художника. Это сочетание ученого и поэта обеспечили точность и художественную выразительность его эпитетов, смелость и яркость сравнений, уменье передавать оттенки и сочетания красок, градации звуков, легкие и подчас едва уловимые движения, тончайшие ароматы. Он умеет отметить неподвижность «сонного воздуха», «напоенного ароматом багульника» (II, стр. 73) и с чувством какого-то умиления говорит о «нежном дыхании» миллионов растений, «вздымавшем к небесам тонкие ароматы», «которыми – дополняет описание поэта ученый, – так отличается лесной воздух от городского» (IV, стр. 66). Но особенно неистощим и богатой в изображении красок природы и их разнообразных сочетаний: «буро-рыжее оперение орлана» (IV, стр. 110) и «буро-желтая трава» и «буро-зеленые водоросли» (III, стр. 157), «желтовато-зеленая листва» (I, стр. 227), «красно-кирпичный ствол акатника» (IV, стр. 93), «желтовато-зеленый мох» (IV, стр. 86), «золотисто-желтые рододендроны» (IV, стр. 32), «ровные пепельно-серые стволы ильмов» (IV, стр. 70), «серовато-синий туман» (II, стр. 53), «розоватый оттенок белого снега» (III, стр. 235), «кружевные тени листвы» (III, стр. 94), «полупрозрачная синеватая мгла в горах» (III, стр. 157), «паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы» (III, стр. 91), и мн. др. Особенно богата его палитра в изображении облаков и неба: он рисует «паутину слоистых облаков» (III, стр. 30), отмечает их разнообразные цветовые сочетания: «пурпуровые и нежно-фиолетовые» (IV, стр. 117), «серебристо-белые» (III, стр. 30), рисует «бледно-зелено-голубое небо, окрашенное на западе в желтые и оранжевые тана» (III, стр. 235). Таких примеров можно привести большое количество. Ограничимся описанием вечерней зари на реке Сяо-Кеме, заставляющим вспомнить «великолепную зарю» в пустыне Гоби у Пржевальского: «Сегодняшняя вечерняя заря была опять очень интересна и поражала разнообразием красок. Крайний горизонт был багровый, небосклон – оранжевый, затем желто-зеленый и в зените мутнобледный. Это была паутина перистых облаков. Мало-помалу она сгущалась и превратилась в слоистые тучи» (II, стр. 79).
Более всего привлекают внимание Арсеньева смены красок в природе и их переходы от одного тона к другому, сопровождающие обычно и переходы от одного состояния к другому в природе. Это можно сказать его любимейшие темы; внимательное и любовное описание таких моментов делает его пейзажи необычайно динамическими. «Небо из черного сделалось синим, а потом серым» (I, стр. 15); «через полчаса свет на небе еще более отодвинулся на запад; из белого он стал зеленым, потом желтым, оранжевым и, наконец, темно-красным» (I, стр. 240). «Близился вечер. Усталое небо поблекло, посинел воздух; снег порозовел на вершинах гор, а на темных склонах принял нежно-фиолетовые оттенки» (III, стр. 180). Приведем еще одно описание постепенного перехода дня в вечер: «День только что кончился. Уже на западе порозовело небо и посинели снега; горные ущелья тоже окрасились в мягкие, лиловые тона, и мелкие облачка на горизонте зарделись так, как будто бы они были из расплавленного металла, более драгоценного, чем золото и серебро» (III, стр. 240). Противоположный пример – переход от ночи к светлому утру: «… начало светать; лунный свет поблек; ночные тени исчезли; появились более мягкие тона. По вершинам деревьев пробежал утренний ветерок и разбудил пернатых обитателей леса. Солнышко медленно взбиралось по небу все выше и выше, и вдруг живительные лучи его брызнули из-за гор и разом осветили весь лес, кусты и траву, обильно смоченные росой» (I, стр. 132).
Охотно и часто пользуется В. К. Арсеньев приемом контрастов, сочетанием ярких и темных тонов, придавая своим картинам нарочито резкие очертания. Некоторые из его пейзажей кажутся своеобразными гравюрами. Этот термин в применении к арсеньевским изображениям природы не случаен, – писатель сам упоминает о картинах и гравюрах Густава Доре, которые невольно возникали в его памяти в некоторые моменты. В одном из путевых очерков 1908 г. он описывает ночь на морском берегу: «Какая мрачная таинственная картина! Краски исчезли. Темные силуэты скал слабо проектируются на сравнительно светлом фоне неба. И утесы, и горы, и море, и берег – все это приняло одну общую, не то черную, не то серую окраску. Прибрежные камни кажутся живыми, и кажется, будто они шевелятся и тихонько передвигаются с одного места на другое. Море тоже кажется темной бездной, пропастью. Горизонта нет – он исчез: в нескольких шагах от лодки вода незаметно сливается с небом. Какая знакомая картина! Где-то раньше удавалось все это видеть? Невольно вспоминаются Густав Доре, «Божественная комедия» Данте Алигиери и «Потерянный рай» Мильтона…» Как параллель к этой картине можно привести еще изображение ночного привала на реке Тутто: «На биваке ярко горел огонь. Свет его отражался в какой-то луже. Около костра виднелись черные силуэты людей. Они вытягивались кверху и принимали уродливые очертания, потом припадали к земле и быстро перемещались с одного места на другое. Точно гигантское колесо с огненной втулкой и черными спицами вертелось то в одну, то в другую сторону в зависимости от того, как передвигались люди» (IV, стр. 34). Четкими, сделанными как бы иглой на дереве рисунками представляются описание ночной поездки (в лодке) по морю Савушки или замечательная сцена ухода Дерсу. «На светлом фоне неба отчетливо вырисовывалась его фигура с котомкой за плечами, с сошками и с ружьем в руках. В этот момент яркое солнце взошло из-за гор и осветило гольда. Поднявшись на гривку, он остановился, повернулся к нам лицом, помахал рукой и скрылся за гребнем» (I, стр. 59).
Все такие страницы представляют собой замечательные поэтические изображения разнообразных дальневосточных пейзажей, но в то же время они являются и отчетами естествоиспытателя, стремящегося как можно тщательнее и подробнее передать все своеобразие местных ландшафтов вплоть до красок заката и цветовых оттенков воздуха. Великолепным примером такого сочетания ученого и поэта служит описание «сухой мглы», о которой он подробно рассказывает в одной из первых глав книги «По Уссурийскому краю» (I, стр. 84).
Сочетание научной точности с художественной изобразительностью определяет и характер его эпитетов, примеры их в большом количестве содержатся в приведенных цитатах; несколько иначе построены его сравнения, которые отличаются, как это и вполне естественно для данного приема, преобладанием художественных элементов: они очень выразительны, иногда импрессионистичны и всегда ярки и впечатляющи: «ночная мгла, как траурная вуаль» (IV, стр. 245), «черные тени деревьев, как гигантские часовые стрелки» (III, стр. 94), «могучие кедры, как исполинские часовые» (II, стр. 50); «ветер налетел порывами, свевая с гребней воду и сеял ею, как дождем» (III, стр. 148); «вьюга злобно завывала в лесу, точно стая бешеных животных, которые с ревом неслись куда-то в пространство» (III, стр. 250); «густой туман, наподобие тяжелой скатерти, повис над морем и закрывал вершины гор» (III, стр. 154); небо «казалось таким ясным и синим, словно его вымыли к празднику» (III, стр. 252), это сравнение повторяется дважды: небо чистое и безоблачное, «точно его вымыли дождями» (IV, стр. 98).
Подобно Пржевальскому, Арсеньев стремился уловить и передать разнообразный мир звуков в природе, что придает его пейзажам особую прелесть, делая их не только более оживленными, но и музыкальными. О своем, особом и повышенном внимании к звукам он сам неоднократно упоминает: «Я сел на камень и стал вслушиваться в тихие, как шопот, звуки, которыми всегда наполняется тайга в час сумерек» (II, стр. 132); «чем больше сгущается мрак, тем больше напрягаешь слух, и тогда улавливаешь такие звуки, которых днем обыкновенно не замечаешь: слышится подавленный вздох, сдержанный шопот и шорохи бесчисленных растений» (IV, стр. 133); звуковыми эффектами он пользуется иногда как концовками, завершающими какой-либо рассказ. Такой звуковой картинкой заканчивается памятная глава о встрече Дерсу с тигром и речь, с которой обратился он к грозному хищнику: «Через несколько минут в балагане уже воцарилась тишина. Слышно было только мерное дыханье спящих да треск горящих сучьев в костре. С поля доносилось пофыркиванье лошадей, в лесу ухал филин и где-то, далеко-далеко, кричал сыч-воробей» (I, стр. 226).
Однако не следует думать, что изображения звуков нужны ему лишь как художественный прием, – так же как и у Пржевальского, это напряженное внимание к звуковым элементам пейзажа дает возможность описать и раскрыть некоторые характерные моменты дальневосточной природы. Таково описание зимних звуков в уссурийской тайге: «В такие тихие дни воздух делается особенно звукопроницаемым. Тогда бывают слышны звонкие щелканья озябших деревьев, бег какого-то зверька по колоднику, тихий шум падающего на землю снега и шелест зябликов, лазающих по коре сухостоя» (III, стр. 186–187). В уменье слышать и передавать звуки Арсеньев вполне сближается с Пржевальским, – и у них обоих могут учиться точности и четкости в изображении явлений природы и натуралист-биолог и писатель-беллетрист, стремящийся передать в своих произведениях разнообразные особенности края.
Большого мастерства достигает В. К. Арсеньев в передаче картин ночной тишины и связанных с ними своих переживаний. Для изображения таких моментов он умеет находить четкие формулировки и точно чеканные образы. Фразы его в таких случаях сжаты и лаконичны, и весь стиль приобретает какую-то прозрачную ясность. «Среди глубокой тишины, царившей в природе, я слышал биение собственного сердца. На темной поверхности воды появились круги. Какая-то рыба хватала ртом воздух». (IV, стр. 72). Арсеньева иногда упрекали в анимизации природы, усматривая в этом проявление какого-то будто бы свойственного ему мистицизма. Один из критиков в качестве примера такого «мистического отношения» к природе приводил арсеньевское изображение пантеры: она «отлично понимает, что со стороны головы ее тело, прижатое к суку, менее заметно, чем сбоку» [82]. Нет надобности спорить с критиком, узревшим «мистицизм» в обычном для натуралистической литературы приеме описания. Но самый прием такого внесения человеческих чувств и настроений в природу очень характерен для Арсеньева; можно даже сказать, что это один из самых любимых приемов его. У него «деревья грезят предрассветным оном» (III, стр. 184); каменная голова «как будто всматривается в мертвящую тишину леса» (IV, стр. 136); камни «ропотом выражают свой протест» (III, стр. 105); кедры «словно жалуются на свою судьбу» (II, стр. 58); вода «с шумом бежит по долине, словно радуясь, что вырвалась из-под земли на свободу» (I, стр. 141); туманы «словно боятся солнца и стараются спрятаться в глубокие лощины» (I, стр. 193); дуб «сопротивляется осенним холодам и ни за что не хочет сбрасывать свой летний наряд» (IV, стр. 136). «Высоко на небе почти в самом зените стояла луна, обращенная последней четвертью к востоку. Она была такая посеребренная и имела такой ликующий вид, словно улыбалась солнцу, которое ей было видно с небесной высоты и которое для обитателей земли еще скрывалось за горизонтом» (III, стр. 182); «я поднял голову и при ярком пламени костра увидел кору на лиственице. Деревянное человеческое лицо казалось ожило и как будто наблюдало за нами. В течение многих лет бурхан этот исправно нес свои обязанности на окраине балагана и теперь точно был недоволен дерзостью пришедшего» (IV, стр. 32). Примеры такого типа сравнений, уподоблений, олицетворений и оживлений изобильно рассыпаны на страницах книг Арсеньева, но, конечно, нельзя усматривать в этом излюбленном многими писателями литературном приеме проявление какого-либо мистического миросозерцания автора. Такой прием неоднократно встречается и у Пржевальского: «громадные горные хребты» Тибета представляются ему «великанами», которые «стерегут труднодоступный мир заоблачных нагорий», «неприветливых для человека» и «еще неведомых для науки» [83]. Приведу еще пример, относящийся как раз к изображениям дальневосточных пейзажей и заимствуемый из произведений писателя, которого едва ли кто решится упрекать в мистическом восприятии жизни: «… зеленели луга, сады. Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки берез, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех, но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собой все; а его догоняли уже бархатное дерево, а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника…» Это прекрасное описание весеннего расцветания дальневосточной природы принадлежит А. А. Фадееву (см. седьмую главу четвертой части романа «Последний из Удэге»). Причем у Фадеева отсутствуют даже всякого рода соединительные члены предложения («словно», «точно», «как будто», «как бы») или слова-оговорки («казалось», «представлялось»), которыми почти всегда сопровождаются у Арсеньева анимизирующие сравнения.
Разнообразна и неистощима кисть Арсеньева и в изображении мира живой природы. И здесь, как и в пейзажных картинах, поражаешься диапазону его творчества и силе его мастерства. Мощные и величавые картины чередуются с тихими идиллистическими сценами, или со сценами, исполненными нежного и трогательного участия, или с грациозными, подчас шаловливыми эскизами. Незабываемы и потрясающи в своем диком величии картины боя изюбрей (I, стр. 282) или битвы орланов в воздухе (VI, стр. 43–45), а рядом с ними любовно, как будто с тихой улыбкой, описаны «нега сивучей» (I, стр. 297) или беспокойные хлопоты «большеголовой, пестрой и неуклюжей» кедровки, пронзительно кричавшей на весь лес: «словно хотела оповестить ему, что здесь есть человек» (I, стр. 115).
Изображения животных у Арсеньева ничуть не уступают по своему мастерству его пейзажным зарисовкам, а порой даже превосходят последние, ибо в них более органично сочетались научная точность и художественная выразительность. Он так умело комбинирует признаки и выбирает эпитеты, что его описания различных представителей животного мира – зверей птиц, насекомых, рыб – является одновременно и научным отчетом естествоиспытателя и художественным эскизом. Изображая буревестников, он применяет эпитет «длиннокрылые». Этот эпитет служит и цели научного, естественно-исторического описания и одновременно эмоционально раскрывает легкость и силу движений этих птиц.
А. М. Горький сравнил Арсеньева с Брэмом, быть может, более точным было бы сравнение его и в данном случае с Пржевальским. Сравнением с автором «Жизни животных» А. М. Горький хотел несомненно подчеркнуть широту охваченного Арсеньевым материала, живость и яркость его описаний и увлекательную форму изложения. Но Арсеньев, как и Пржевальский, превосходит Брэма глубиной содержания: их описания пронизаны философской мыслью и согреты (как уже было сказано выше) теплым человеческим чувством и подобно тому как Пржевальский изображал тоску и скорбь журавля по погибшей подруге, так с теплым сочувствием зарисовывает Лрсеньев трогательного маленького рысенка, бессмысленно и недоуменно бегающего вокруг убитой матери.
Тонкое мастерство В. К. Арсеньева сказалось и в изображении людей. Даже у самых лучших этнографов отдельные представители изучаемых народностей обычно – за очень немногим исключением – мало отличны друг от друга. В. К. Арсеньева интересует в каждом человеке не только общее, свойственное всей народности, но его индивидуальные черты, личная судьба, отдельные факты каждой биографии. Для него, как исследователя и писателя, характерен метод индивидуализации образа. Пленительная фигура Дерсу заслонила собой в сознании советского читателя других персонажей, упомянутых и тщательно зарисованный: Арсеньевым: китаец Чжан-Бао, галерея орочей и удэхейцев – Чочо Бизанка, Савушка, Карпушка, Вана-га, Миону и многие, многие другие – все они выступают со страниц книг В. К. Арсеньева в их индивидуальном своеобразии и неповторимости. И вместе с тем в своей совокупности они дают представление о народности в целом, се нравственных качествах и физических свойствах.
В описании людей В. К. Арсеньев усвоил метод медленного, постепенного раскрытия образа. Яркий пример – изображение Дерсу. Сначала слышится чей-то голос, затем появляется какой-то неизвестный человек, – и перед читателем возникают его общие очертания, такие, какие может схватить и удержать в памяти первое впечатление: повязка на голове, куртка и штаны из оленьей кожи, унты, котомка за плечами, сошки и длинная старая берданка в руках. Вот первый абрис фигуры Дерсу. Затем постепенно и подробно, по мере того как все неведомый пришелец более и более входит в поле зрения автора и его товарищей, также зорко присматривающихся к незнакомцу, изображаются черты его лица, фигуры и особенно подробно глаза, в описании которых уже дается намек на основные черты характера: «в них сквозили решительность, прямота характера и добродушие».
Описание глаз явилось как бы переходом от внешних черт к внутренним – и постепенно читателю становятся известными и имя пришельца, и образ его жизни, и основные факты его биографии. И как-то незаметно для себя кажется, без какого бы то ни было нажима со стороны автора, читатель уже захвачен и покорен этим образом, который с каждой страницы делается все ближе, роднее и привлекательнее. Кульминационным моментом в этом последовательном и неторопливом изображении является определение Дерсу как следопыта, сразу вдвигающее его в мир определенных ассоциаций. «Я понял, что Дерсу не простой человек. Передо мной был следопыт, и невольно мне вспомнились герои Купера и Майн-Рида» (I, стр. 17–18).
В. К. Арсеньев не ограничивается только описанием своих впечатлений от первой встречи и сделанных во время нее наблюдений. Портрет Дерсу рисуется им на протяжении почти всей книги, точнее сказать на протяжении двух книг. Каждая новая деталь, каждый новый факт дополняют наше представление о нем новыми чертами или углубляют уже известные. Сцена же прощания с Дерсу, когда он уходит, озаренный лучами восходящего солнца (I, стр. 59), воспринимается как некий апофеоз Дерсу, олицетворение светлого солнечного начала в его образе. Эта картина принадлежит к крупнейшим художественным удачам писателя.
Анализ портретного мастерства Арсеньева можно было бы иллюстрировать многочисленными примерами, остановимся на одном, особенно характерном для его писательской манеры. В девятнадцатой главе первого тома В. К. Арсеньев описывает содержание котомки Дерсу: «Чего тут только не было: порожний мешок из-под муки, две старенькие рубашки, свиток тонких ремней, пучок веревок, старые унты, гильзы от ружья, пороховница, свинец, коробочка с капсюлями, полотнище палатки, козья шкура, кусок кирпичного чая вместе с листовым табаком, банка из-под консервов, шило, маленький топор, жестяная коробочка, спички, кремень, огниво, трут, смолье для растолок, береста, еще какая-то баночка, кружка, маленький котелок, туземный кривой ножик, жильные нитки, две иголки, пустая катушка, какая-то сухая трава, кабанья желчь, зубы и когти медведя, копытца кабарги и рысьи кости, нанизанные на веревочку, две медные пуговицы и множество разного хлама. Среди этих вещей я узнал такие, которые я раньше бросал по дороге. Очевидно, все это он подбирал и нес с собой» (I, стр. 229). Как будто только одно сухое перечисление разных предметов, а между тем это так сделано, что вызывает в читателе и улыбку, и умиление, и сострадание. Это описание – четкий и точный этнографический документ, и вместе с тем оно является яркой и выразительной художественной картиной, нарисованной уверенной кистью превосходного мастера.








