Текст книги "Избранные сочинения в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Владимир Немцов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Здесь автор рассказывает о дальнейших неприятностях в «Унионе» и пользуется случаем напомнить читателю, что все произошло из-за испорченных аккумуляторов. Неужели мы так и не найдем виновника? И что это-ошибка или злой умысел?
Судя по всему, проверка действия ускорения на живые организмы закончилась вполне благополучно. Даже такой высокоорганизованный и чувствительный организм, как Яшка-гипертоник, когда были отпущены ремни, нащупал губами у себя в прозрачном колпаке питательную трубку и с удовольствием зачмокал.
Хоть этого и не слышал Тимофей, но видеть, как обезьяна наслаждается каким-нибудь апельсиновым соком или крепким бульоном, было выше его сил.
Никаких особых неприятностей в момент ускорения он не почувствовал, вероятно, потому, что правильно лег, по Яшкиному примеру.
Диск летел уже по инерции. Бабкин решил пройти обратно в кабину. Там все же теплее, можно хоть аккумулятор нагреть. Смекалка подсказала, что если один аккумулятор подключить к нескольким, то от перезарядки он будет нагреваться. Один взять можно, работа радиостанций и приборов не нарушится.
Так Бабкин и сделал. Пластмассовая банка, стойкая к высокой температуре, нагревалась как маленькая печка. Он жадно прильнул к ней, скользя по стенкам окоченевшими руками. Кажется, что и в кабине потеплело. Но это только кажется, будто сидишь в ванне и тело твое согревают ласковые, теплые струи.
Сквозь толстое стекло, чуть запорошенное инеем, видит он ослепительно белое море облаков. По ним скользит радужная тень диска.
Звонкий, сухой треск на щите у приборов. Что же могло случиться? Непослушными деревянными ногами приближается он к щиту. Лопнула стеклянная трубка, из нее вытекает какая-то жидкость. Еще минута – и прибор перестанет работать.
Надо скорее закрыть трещину. Но обмороженные пальцы не повинуются Тимофею. Он дышит на них, чувствует запах спирта, вытекающего из трубки, быстро растирает им руки и зажимает трещину в стекле.
Уже ни одна капля не сочится. В мертвой хватке пальцы застыли на трубке.
Знал бы Тимофей, что за трубку он держит в распухшей, покрасневшей руке! От нее зависит работа всех уловителей Набатникова. По тонким металлическим шлангам в камеры, соединенные с уловителями, подавались пары какой-то незамерзающей жидкости. В момент падения Багрецова от удара каблуком был поврежден основной распределительный шланг. Он сплющился, давление в нем повысилось, отчего контрольная стеклянная трубка внутри кабины не выдержала и лопнула.
Во всяком случае, это объяснение наиболее правдоподобно, хотя у специалистов могут быть и возражения. Но дело в том, что Бабкину сейчас объяснения не требовались. Новых аппаратов Набатникова он не видел. Да и вообще, не все ли равно, какой прибор испортился? Тут лишних нет.
С поднятой рукой он стоит, окаменевший, не зная, сколько времени это можно выдержать. Пальцы слабеют, капли просачиваются опять, бегут по заиндевевшей трубке.
Надо стянуть ее крепко-накрепко. Но чем? В кармане ничего подходящего нет, кроме маленького конденсатора, трубочки, залитой с обеих сторон битумом. Надо его расплавить. Аккумулятор можно замкнуть проводом, обмотанным вокруг конденсатора. Провод нагревается, черной струйкой течет битум. Пока он не застыл, Тимофей спешит залить стекло, потом вырывает из книжки листок, крепко обматывает трубку и снова заливает расплавленной массой. Надежный пластырь, теперь уже ни одна капля не просочится.
Испытывая что-то вроде удовлетворения, как всегда от законченной работы, Тимофей положил ноги на теплый аккумулятор. Немножко отогревшись, он опять замотал их остатками рубашки и подбежал к окошку.
Трудно понять, на какой высоте он сейчас находится, но такого в жизни он еще никогда не видел! Погода на редкость ясна. Каспийское море блестит, словно вырезанное из жести, со всеми своими заливами. Рядом так же аккуратно вырисовывается Черное море.
А вот и Крымский полуостров, он выглядит не больше пятачка. Как серебряные елочные нитки, Волга, Дон, Днепр теряются в лиловой мгле. Бабкину кажется, что видит он всю южную часть страны. Огромные черные пятна лежат на земле – это тени облаков. Сейчас в Ростовской области пасмурная погода, такая же и около Батуми. А горы – как засохшая глина на проселке.
Опять включаются двигатели. Диск в стремительном полете поднимается вверх. Тело отяжелело, стало чугунным, трудно поднять руку, оторвать ногу от пола. Но вот и это прошло.
Наклонившись над зеркальным люком, Тимофей смотрит на землю, подернутую туманом, где только два серебряных моря скупо просвечивают сквозь дымчатую синеву.
Настало время передачи. Еле шевеля обожженными и замерзшими пальцами, он поворачивает ручку настройки. Странные и непонятные сигналы пищат на разные голоса. Сквозь них слышатся трески включаемых и выключаемых реле, гудение моторов. Видимо, сейчас работают несколько передатчиков.
На основной волне передается температура. Не может быть, ошибка: тридцать градусов жары! «Тридцать», – читает Тимофей сигналы. А что будет выше? Ему представляется, как по стенкам кабины уже текут горячие струйки. Жарко, душно, словно в бане. Трещат волосы, лопается кожа на лице, глаза покрываются твердой скорлупой. Но почему же мерзнут ноги? Почему стекло иллюминатора такое холодное?
Трудно вздохнуть. Бабкин лежит на полу, жадно глотает воздух широко раскрытым ртом и смотрит на ребристый потолок, где дрожит синий отблеск то ли далекой звезды, то ли облаков.
Мучительно хотелось пить. Невозможно было пошевелить языком, словно весь рот наполнился горячим песком.
Тимофей нашел Димкину книжку, записал наблюдения и закрыл глаза. Димка стоял как живой, размахивал руками и что-то беззвучно говорил… А вдруг он разбился? Почему до сих пор не прекращаются испытания?
…Знакомое с детства жужжание послышалось над самым ухом. Бабкин невольно отмахнулся. На книжку упала пчела, самая обыкновенная земная пчела с желтым полосатым брюшком, и, неуклюже перебирая лапками, поползла. Он смотрел на ее трепещущие слюдяные крылышки, на мохнатые лапки, боялся пошевелиться, чтоб не спугнуть. Здесь беспомощны и человек, и мышь, которую он недавно видел, и пчела. У них у всех одна судьба.
Окошко покрылось густым слоем инея. Осторожно, чтоб не потревожить пчелу, опустив на пол записную книжку, Тимофей слизывает со стекла снежную пыль.
«Унион» набирает высоту. Давно уже позади остался плотный воздух тропосферы, пересечена граница стратосферы, и сейчас он летит в безвоздушном пространстве на высоте около сотни километров. Бабкин не выключает приемника. Но что за странности? На высоте в восемьдесят километров было холодно, а потом опять потеплело. Но тепла этого он не чувствует, здесь же почти нет воздуха. Ну да, конечно, как же он позабыл об этом? Ведь существуют и теплые пояса, и слой озона, который нагревается солнцем.
Он, смотрит на Землю и не может от нее оторваться. Далекие-далекие облака, а у самой их кромки выступает Земля. Именно «выступает», потому что с этой высоты она действительно кажется шарообразной. Горизонт обрывается сразу, пропадая в лиловой глубине. Кажется, это и есть «край земли», шагнешь, оступишься – и полетишь в космос.
И вдруг земной шар завертелся, как глобус. Поплыли моря, закачались горы. Тимофей зажмурился, вновь открыл глаза и никак не может понять, что же с ним происходит? Ослабел? Кружится голова? Нет. А вот и все прошло. Земля лениво останавливается вроде карусели, когда выключается мотор.
Эти странные явления повторялись уже несколько раз, и Тимофей мучился, думая, что наступают галлюцинации, что скоро он потеряет сознание. С Димкой, наверное, беда, он мог бы уже предупредить.
Тимофей сунул замерзшую руку под пиджак и во внутреннем кармане нащупал трубочку индикатора радиоактивности. Приходилось работать с изотопами, вот и остался в кармане этот контрольный прибор. Он показывал довольно значительное радиоизлучение… Наверное, космические лучи. Это уже новая опасность, о которой Тимофей раньше не думал.
Как передать вниз, что здесь человек? Тут радиостанции, работающие на множестве каналов. На Земле известно, тепло здесь или холодно, как светит солнышко, как себя чувствует Яшка-гипертоник, не повысилось ли у него давление от нервных переживаний? Врачи выслушивают обезьянье сердечко, проверяют пульс. Им все известно, кроме того, что здесь погибает человек.
Мысль работала торопливо, лихорадочно. Как бы подобраться к Яшкиному микрофону, что спрятан у него под сердцем? Невозможно. Стекло не разобьешь даже молотком, да и пройти в четвертый сектор сейчас труднее: холод нестерпимый.
Где бы достать микрофон? Ведь от всех камер этого сектора провода тянутся к радиостанциям, сюда, в центральную кабину. Можно было бы подключиться.
– Пей молоко, Яшка, – опять послышалось из приемника. – Да не торопись, не торопись. Захлебнешься.
«Итак, Яшка завтракает», – позавидовал Тимофей, вспомнив, что видел соску внутри прозрачного Яшкиного шлема. Громкоговоритель подбадривал, слышались аппетитные Яшкины причмокиванья, и все это было похоже на издевательство.
Тимофей протянул руку к приемнику – хотел выключить, но рука остановилась на полдороге. Так вот чем можно заменить микрофон: громкоговорителем. Еще в радиолюбительские годы Бабкин это пробовал, надо только подвести проводнички.
Когда это было, чтобы у Тимофея не болтались в кармане мотки проводов, отвертки, плоскогубцы, всякая радиолюбительская снасть? Вот и сейчас он пошарил в кармане, достал то, что ему нужно, быстро снял нижнюю крышку приемничка и прикрутил к выводным лепесткам громкоговорителя два тонких провода. Теперь надо было найти, куда их подсоединить. С трудом преодолевая слабость, Тимофей подобрался к радиостанции. Вот распределительный щиток, сюда подходят кабели от всех секторов диска. Верхний ряд от сектора метеоприборов, потом от аппаратов Набатникова… А вот самый нижний ряд, где написано «Сектор No 4».
Под крышкой,
которую
пришлось отвинчивать, были расположены нумерованные контакты, к ним подходили провода от разных камер. Бабкин нашел контакты от Яшкиной, двенадцатой камеры, но разве догадаешься, куда присоединить громкоговоритель? Где тут можно услышать Яшкино сердце?
Именно эти два контакта из многих других необходимы были Тимофею, потому что показания температуры, кровяного давления, пульса, анализ газообмена передаются для записи на ленту, а сердце, как думал Тимофей, обязательно выслушивается через репродуктор.
Поочередно присоединяя проводнички к контактным парам, Бабкин наконец услышал в своем маленьком репродукторе Яшкино сердцебиение. Даже ничего не понимая в медицине, можно было догадаться, что Яшка чувствует себя превосходно, – ровные, ритмичные толчки.
Как же поступить дальше? Мутилось сознание, а оно, как никогда, сейчас должно быть ясным… «Значит, так, – напрягая всю свою волю, размышлял Тимофей. – Надо проверить приемником, когда, после какой передачи включится Яшкино сердце». Пока слышны незнакомые сигналы. Звонкое бульканье, журчит ручеек… А это, конечно, сердце… Тук, тук, тук… Яшка жив-здоров. Скорее бы подключить репродуктор!
Не успел Тимофей сказать несколько слов, как диск снова вырвался в пустоту.
Тимофей что-то кричал, почти не слыша себя. Да не все ли равно, лишь бы поняли, что здесь человек. Он повторил это еще раз и еще, отсоединил концы и включил приемник. Сердце перестало стучать. Слышится веселый, заливистый лай Тимошки.
Но почему же диск не замедляет ход? Почему летит все быстрее и быстрее? Непонятно. Сигналы должны быть приняты обязательно.
Послышался треск, будто за спиной кто-то рвал полотно. Бабкин обернулся. Кварцевые трубки на щитке, связанные с уловителями Набатникова, загорелись фиолетовым светом. Ярко вспыхнули толстостенные колбочки с жидкостями. А в одной из них, у самого потолка, задрожал многоцветно переливающийся огонек.
Бабкин растерялся. Сейчас все взорвется. Нет. Пустая тревога – видно, так и должно быть. Надо записать наблюдения: время, продолжительность свечения, характер реакции.
Карандаш падает из рук, темнеет в глазах. Страшное, непонятное ощущение, точно сверху льется на тебя расплавленный металл, ползут по телу жгучие струи.
Космические лучи? Они, как бумагу, пронизывают стенки кабины, впиваются в мозг смертельными иглами. Нет, не они. Наверное, вредные излучения.
У Тимофея были все основания именно так и думать. В каких-нибудь графитовых коробках расщепляются атомы вещества. Вредоносные излучения заполняют всю кабину. Тимофеи беззащитен, он знает, что такое лучевая болезнь. Недаром даже ничтожные крохи изотопов, с которыми он имел дело в контрольных приборах, спрятаны в толстых свинцовых экранах. Недаром он носит в кармане индикатор радиации.
Вот он! Излучение выше всех допустимых норм! Далеко за красную черточку выскочил дрожащий лепесток.
Куда деваться? Открыть люк в кольцевой коридор? Но и там смертельные лучи. Тонкие металлические стены для них не преграда. Лучи пройдут, догонят и бросят тебя на жгучий от мороза пол.
Выхода нет. Перед глазами огненные круги. Мелькает родное лицо. «Стеша, прости!» И думает он уже не о себе, а о ней, о горе ее, ни с чем не сравнимом. Где-то далеко, как огонек в ночи, теплится едва заметная надежда. Жить, жить… во что бы то ни стало! Лишь бы не погибнуть здесь, не увидевши Стеши и теплой земли.
Как остановить полет? Как выключить, прекратить подачу горючего к двигателям? А если отсоединить все аккумуляторы, что питают приборы управления? Все кончится тогда. Все замрет.
И вдруг он понял, что спасения нет. Остановишь двигатели – и диск, уже не поддерживаемый ничем, ринется вниз, ударится о плотный воздух, разобьется и сгорит.
Бабкин подползает к окошку. На стекле лежит мертвый мышонок, серый и без номера.
«Унион» продолжает свой полет…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Тут много событий, а кроме того, рассказывается о мальчиках, вытаскивающих кирпичи из нашего великого здания, и о настоящих людях, тех, кто поднялись на рекордную высоту мужества и долга.
Сейчас в ионосфере оказался молодой инженер Бабкин. И кроме здоровья были у него другие, не менее ценные человеческие качества. Заслуги его в науке пока невелики, но, честное слово, этот случайный пассажир «Униона» не случайный человек на земле.
Как он мог сообщить о себе? Записка в ботинке не помогла. Наверное, не нашли. Сигналы, переданные через фотоэлемент, не приняты. Осталось последнее средство – включить в линию, по которой передавалось биение Яшкиного сердечка, репродуктор от карманного приемника и крикнуть в него хоть несколько слов. Не было ведомо Бабкину, что врачам не требовалось выслушивать Яшкино сердце, его биение записывается на ленте так же, как и кровяное давление и температура. А кроме того, Тимофей не знал, что подсоединился не только к одному каналу, а и к другому, по которому в этот момент передавался пульс. Вот и получилась совершенно неожиданная картина Яшкиной болезни. Охрипший, слабый голос Тимофея записывался на ленте в виде дрожащих кривых.
Перышки не смогли передать слов, однако упорно доказывали, что подопытный пациент Яшка-гипертоник – серьезно заболел.
Но заболел не он, а Поярков. В самом деле, когда у тебя отбирают последнюю надежду, то вряд ли будешь хорошо себя чувствовать. Правда, на основании этого опыта нельзя еще ничего решить окончательно, но конструктор, истомленный неудачами и сопротивлением противников, был мнителен.
Единственным утешением он мог считать, что навсегда покинул «последний полустанок» – НИИАП. Здесь и воздух другой. Правда, все еще путается под ногами Медоваров, но после посадки «Униона» ему здесь делать будет нечего.
Это вполне закономерно. Впрочем, поживем – увидим.
Мы простились с обиженными сотрудниками НИИАП, которые на другое утро после прилета в Ионосферный институт отправились восвояси. Простимся пока и с Аскольдиком. Он выпросил у Медоварова двухнедельный отпуск за свой счет и проследовал на отдых к морю.
– Точка, – сказал он на прощанье. – В атмосфере культа личности Набатникова я дышать не могу. Я свободный человек. Точка.
Этой точкой закончилась бесславная командировка Аскольдика. Все его похождения, обычно начинающиеся на танцплощадках, представляли собой нечто вроде многоточия мушиных следов. Такова была основная деятельность борца за «свободного человека».
Впрочем, не стоило бы и вспоминать о нем, но перед самым отлетом Аскольдик сумел и здесь наследить. Правда, в несколько ином роде.
Медоваров искал случая, чтобы похвастаться самолетом-лабораторией НИИАП, как она здорово оборудована и какими важными работами в ней занимаются. Не умея объясняться ни на одном иностранном языке и в то же время не желая прибегать к помощи переводчиков, он решил показать лабораторию польскому геофизику, который говорил по-русски не хуже самого Медоварова и мог сказать всякие лестные слова.
Во время осмотра лаборатории иностранному гостю представили сотрудников НИИАП, в том числе и Аскольда Семенюка.
Выбрав подходящую минуту, Аскольдик подкараулил геофизика и, вроде как обращаясь к «международному мнению», высказал наболевшее: он говорил о том, что ему запретили издавать рукописный журнал «Голубая тишина». Жаловался на учебные программы. Почему в них не предусмотрено изучение известных в свое время поэтов-мистиков и символистов, а все часы отданы классикам и социалистическому реализму? Он, например, пишет стихи в духе Бодлера, а их почему-то не печатают, впрочем, так же, как и других «инакомыслящих» поэтов. Рассказал также, что попробовал перейти на сатиру, стал критиковать начальство в стенгазете. Сначала ничего – разрешили вывесить, а потом начальство обиделось и газету сняли. Все это совсем недавно произошло в самолете.
Аскольдик даже показал место, где висела злополучная «молния», просил весь разговор держать в тайне, хотя, кроме примитивной демагогической болтовни, в нем ничего не было.
Польский ученый считал себя другом Советского Союза, но ничего не понимал в политике, даже гордился этим, ставил науку превыше всего и ничем другим не интересовался. Слова обиженного советского студента поляку показались откровением, и, вспомнив кое-что из случайно услышанной передачи «Голоса Америки», гость захотел поговорить с Набатниковым и выяснить его отношение к затронутому вопросу.
Трудно определить причины странной в наши дни аполитичности польского ученого, – ведь его народ столько перестрадал в минувшую войну. Но дело в том, что задолго до этих страшных лет он уехал в Швецию, где даже глубокие старики не могли бы припомнить, когда их страна воевала. Потом он вернулся в Варшаву, почти уже восстановленную, поехал в Женеву, где никогда не темнело небо от вражеских самолетов. Так и получилось, что за всю свою пятидесятилетнюю жизнь он не познал ни особых горестей, ни страха, он не видел смерти, обездоленных детей, и только оставшиеся еще разбитые дома Варшавы могли напомнить ему, что пережили его соотечественники.
Набатников пригласил геофизика к себе в кабинет и разлил по чашкам кофе.
– Боюсь, что я не смогу ответить на многие вопросы, – сказал он, садясь напротив гостя. – Вы интересуетесь атмосферной оптикой? Ведь по существу нам только сейчас утвердили программу испытаний «Униона». Это внеплановая, так сказать, инициативная работа, и о ней пока не будут писать.
– У вас не обо всем пишут, пан Набатников. Почему?
Прихлебывая с ложечки кофе, человек, проживший большую жизнь в науке, но далекий от окружающей его действительности, смотрел на Афанасия Гавриловича и ждал ответа, вовсе не касающегося ни атмосферной оптики, ни геофизики вообще.
Набатников это понимал и чувствовал, что все равно, кто бы ни сидел сейчас перед ним – друг или враг, – надо разъяснить ему многое, причем откровенно. Игра в прятки не в нашем характере.
– Я уточню этот, возможно несколько странный, вопрос, – откинувшись на спинку кресла, начал гость, и Набатников догадался, что здесь не простое любопытство. – У меня нет ни сына, ни дочери, но я очень люблю молодежь. Она во всем мире одинакова. В той или иной степени ей присуще и фрондерство, и своеобразный нигилизм, отрицание многих традиций. Они хотят говорить громко о том, что им нравится или не нравится. У них свой вкус, и очень часто дурной. Но будем снисходительны. Дайте им свободу выражать свое мнение. Зачем связывать юношескую инициативу? Чего вы боитесь?
– Это не то слово, дорогой коллега. Мы не боимся, но подчас с тревогой поглядываем, как неразумные и нахальные мальчики, наслушавшись опытных демагогов, отрицают все, что нами завоевано и трудом и кровью. Тут болтался у нас один такой молодец. Мы строим новое счастливое общество. Представьте себе огромное высокое сооружение, но построить его скоростными методами нельзя, каждый тащит наверх кирпичи. Один взял побольше, другой поменьше. Многие несли непосильную ношу, чтобы приблизить счастливые дни, надрывались и гибли, сердце отказывало. И вот когда здание уже почти готово, на самую его вершину, ничем не обремененные, взбегают некие молодцы и, подбадриваемые чужими голосами тунеядцев и врагов, пробуют сбрасывать вниз кирпич за кирпичом.
– Странный пример, пан Набатников. Но чем они оправдывают это нелепое разрушение?
– Ошибками строителей. Ошибки были, и мы их не скрываем. Но в том-то и дело, что по молодости лет и общей ограниченности эти мальчики могли видеть совсем немногое: чуть перекосившийся кирпич, выщерблинку, застывшую струйку раствора. И вместо того чтобы устранить это руками мастера, они готовы орудовать ломом. Нашлись и другие молодцы, эстеты, им, видите ли, не нравится оттенок облицовки. Долой ее! А иные демагоги знали лишь одно: что среди строителей предпоследних этажей оказались люди, которые хоть и много сделали для стройки, но, как потом выяснилось, пользовались не очень гуманными методами. Значит, надо повытаскивать все кирпичи, что заложены в прошлые годы? Нашлись и доморощенные теоретики, они уже подбирались к фундаменту поковырять его ломиком, вытащить один кирпичик, другой, чтобы посмотреть: а все ли там, внизу, благополучно? Зря стараются! Наш дом стоит на прочнейшем фундаменте коммунистических идей и будет стоять вечно.
– Мне нравится ваша убежденность, пан Набатников.
– Дорогой коллега, это не только моя убежденность.
Неизвестно, как воспринял польский коллега слова Набатникова, но вскоре он опять вернулся к этому вопросу, а потом уже в свободную минуту стал обсуждать его с датчанином и венгром, которых не менее других волновали проблемы воспитания. Да это и понятно.
В связи с реорганизацией НИИАП и передачей его в республиканское подчинение Набатникову звонили из Киева: «Кого бы вы, Афанасий Гаврилович, рекомендовали директором? Вы же непосредственно связаны с этим институтом. Мы собираемся расширить его производственную базу и совершенно изменить профиль работы. Посоветуйте, Афанасий Гаврилович».
И, ярый враг всяких протекций, использования родственных и дружеских связей, профессор Набатников с чистым сердцем посоветовал назначить директором НИИАП своего друга – инженера Дерябина. «Не пожалеете».
Афанасия Гавриловича попросили переговорить с Дерябиным, о котором в Киеве много слышали, встречались с ним и были о нем самого лучшего мнения.
Борис Захарович отказался категорически:
– Не в мои годы, Афанасий. Да и способностей руководителя у меня нет. Сколько народа, и я их всех должен знать, чем они живут и что у каждого за душой. Характер у меня колючий, неуживчивый, не со всеми могу ладить.
– Зачем же со всеми? Это называется подлаживаться. Рабская привычка, отвратительная. Такой руководитель никому не нужен.
– Пусть другого подберут.
– Это не очень легко. Хочешь, чтобы остался Медоваров? Ведь свято место пусто не бывает.
– В том-то и дело, что место руководителя для меня действительно свято. А если не справлюсь? Ведь я народу должен смотреть в глаза. И потом, если говорить откровенно, зачем мне все это нужно?
– Спасибо за откровенность. Но уж если ты вспомнил о народе, то надо ставить вопрос правильно. Не тебе это нужно, а ему. Понял?
– Хорошо, я подумаю.
Не желая быть навязчивым – как-никак, а есть же у него мужское самолюбие, – Поярков не искал встречи с Нюрой. Все равно это ни к чему не приведет, – как говорится, «насильно мил не будешь». Но какая-то глупая ревность к Багрецову все чаще и чаще заставляла сжиматься сердце. В самом деле, куда он исчез? Почему Нюра должна мучиться? Дурной он человек, непорядочный, хотя Бабкин отзывался о нем хорошо. Но ведь дружба, как и любовь, часто бывает слепа. Кто знает, не прав ли в данном случае Медоваров? Он всерьез недолюбливает Багрецова и говорит, что это «тот мальчик».
А Медоваров чувствовал себя хозяином положения. Выбрасывая вперед маленькие ножки и постоянно прихлопывая спадающую шапочку, он бегал по всем этажам, делал вид, что все его интересует, хотя, кроме восхищения «космической броней», никто от него ничего не слышал.
– Признайтесь, Серафим Михайлович, – вкрадчиво начал он, останавливаясь возле линии контрольных самописцев, где отмечались технические показатели некоторых узлов «Униона», – довольны вы нашими иллюминаторами? Смотрите, какой мороз выдерживают!
– Нужны более длительные испытания, – сухо отозвался Поярков. – И на больших высотах.
– Теперь уже немного осталось, Серафим Михайлович.
Вошел Дерябин, сказал, что Медоварова вызывает дежурный по НИИАП. Толь Толич недовольно поморщился и побежал на переговорный пункт. Впрочем, это, наверное, насчет приказа о новом начальнике.
На переговорном пункте Толь Толич встретил Набатникова. Он заказал Москву и, в ожидании, когда освободится нужный телефон, рассматривал бумажную ленту с записью вредных излучений, которые неожиданно появились внутри центральной кабины. Как они просочились туда из уловителей? Ведь была предусмотрена полная защита внутренних приборов. Правда, что-то странное случилось с давлением жидкости: то оно резко повысилось, то упало ниже нормы.
Разве мог подумать Набатников, что виной тому лопнувшая трубка, которую Тимофей все же исправил, но часть жидкости успела вытечь?
Разговаривать в присутствии Набатникова Медоварову не хотелось, тем более что все слышно через репродуктор, но ведь хозяина не выгонишь, это не частный разговор, а служебный, и Набатникову даже в голову не придет оставить Толь Толича одного. Вежливость здесь ни при чем.
Он придвинул к себе микрофон.
– Медоваров слушает.
– Извините за беспокойство, Анатолий Анатольевич, – как бы оправдываясь, начал дежурный. – Обязан сообщить. Звонили из Голубевского сельсовета. Найден ботинок с запиской. В «Унионе» остались двое. Подпись неразборчива.
Толь Толич стукнул кулаком по столу.
– Что за глупые шутки?
– Я обязан доложить, товарищ начальник, – обиженно заметил дежурный. – Но если сопоставить это с другим звонком…
– От вас этого не требуется, – быстро прервал его Медоваров, боясь, что дежурный выболтает нежелательное. – Других новостей нет? До свидания. – И, повернувшись к Набатникову, развел руками: – Слыхали, Афанасий Гаврилович? Но кому нужны эти подлые шутки?
– Потом разберемся. А сейчас – на посадку.
– Что вы, Афанасий Гаврилович! Абсолютный вздор. Я сам осматривал кабину и все печати.
Но Афанасий Гаврилович уже шагал по коридору.
– На посадку, – сказал он Дерябину, торопливо входя в зал пункта радиоуправления. – У тебя все готово, Борис?
Борис Захарович узнал, чем вызвано столь срочное приказание, и молча подошел к пульту, где многоцветной россыпью светились контрольные глазки. За огромным окном, от пола до самого потолка, открывалось широкое поле ракетодрома, куда нужно было посадить «Унион».
– Неужели поздно? – нахмурившись, сказал Дерябин, нервно протирая очки.
По самолетной посадочной площадке мчалась полуторка. За ней бежали, кто-то размахивал флажком. Все напрасно. Но вот машина развернулась, на мгновение наклонившись левым бортом, и резко затормозила у главного здания.
В кабине сразу же открылись две дверцы. Выскочили водитель и оборванный, с перевязанной головой Багрецов. Прихрамывая, подбежал он к вышедшему ему навстречу Набатникову и, не в силах произнести ни слова, поднял руку к небу.
Афанасий Гаврилович усадил Вадима на скамейку и, понимая, что сейчас не до расспросов, поспешил к Дерябину.
Пока не пришел врач, Нюра хлопотала возле Вадима, поправляла повязку, осматривала его, отряхивала и не знала, что делать. Он отвертывался, чтобы скрыть слезы. Неужели Тимка погиб?
Микола Горобец, он же случайный водитель полуторки, беспокойно ходил возле человека, летающего без крыльев, за которым он ездил в горы. Когда Багрецов узнал, что в НИИАП ничего толком добиться не удалось, он попросил Миколу хоть как-нибудь связаться с Набатниковым. Для Миколы это было проще простого, ведь институт совсем неподалеку. Можно доехать за полчаса.
– Где вы там были в кабине? – спросила Нюра, забинтовывая руку Вадима. Почему остались?
– Аккумуляторы… Замыкание…
Ничего больше Нюра уже не спрашивала.
Подбежал Медоваров и сразу же набросился на Багрецова:
– Оправдываетесь? При чем тут аккумуляторы? Да кто вам разрешил? Из-за вас сорваны испытания.
Нюра умоляюще посмотрела на Медоварова:
– Анатолий Анатольевич, дайте же человеку опомниться. Он не виноват. Могла быть авария.
– Кто ставил аккумуляторы? Кто проверял?
Нюра коротко ответила:
– Я.
– Ну что ж, – скривив губы, усмехнулся Толь Толич, – выясним. Посоветуемся коллегиально. – И, неодобрительно покачав головой, исчез.
Торопясь к Дерябину, Серафим Михайлович на минутку задержался возле Багрецова, сказал ему несколько успокаивающих слов, стараясь не смотреть на ласковые Нюрины руки, что гладят его по лицу и нежно обнимают… Нет, никогда и ничего Поярков не спросит о Нюре. Да и зачем, когда многое становится понятным.
Стыдясь своего эгоизма, он побежал к Дерябину. Разве можно думать о чем-то личном и постороннем, когда надо спасать человека.
Строгий и сосредоточенный стоит у пульта Борис Захарович. Ведь сейчас от его искусства зависит не только целость изумительной конструкции, но, возможно, и жизнь человека, если он не погиб раньше.
В таких условиях трудно быть спокойным.
На пульте одна за одной вспыхивают цветные лампочки. Это значит, что телемеханические устройства «Униона» готовы принимать команду.
Вращающееся зеркало радиолокатора уставилось в зенит. На темном экране рядом с пультом управления светится голубая жемчужина.
Больше всего беспокоило Бориса Захаровича, что неожиданно проникшие в центральную кабину вредные излучения в какой-то мере могли повлиять и на человека и на приборы, которые будут нечетко принимать команды с земли.