Текст книги "Пирогов"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Опыт проясняет голову, придает уверенность руке, держащей не только хирургический нож, но и перо. Пирогов теперь работал над собственной статьей. Название ей: «Анатомико-патологическое описание бедренно-паховой части относительно грыж, появляющихся в сем месте».
Неизбежно частые операции, совершаемые по поводу грыж, и неизбежно частые печальные исходы, следовавшие за операциями, делали тему своевременной и значительной.
Но не только о наиподробнейшем описании бедренно-паховой части заботился Пирогов. Хотел высказать в статье важную общую идею.
Всякий ли человек, называющий себя хирургом, имеет право без колебаний приступить к операций? Всякий ли человек, называющий себя хирургом, может быть уверен, что точно исполнит свои обязанности, сделает все, чтобы предупредить несчастный исход? Увы, не всякий…
Пирогов писал: «…Чтобы наслаждаться таковою уверенностью, для сего требуется многое; для сего требуются отличные сведения анатомические и патологические, для сего нужно, чтобы искусившаяся в исследовании частей человеческого тела рука не была приводима в сотрясание легкостью анатомико-патологических сведений: нужно, чтобы голова была ни легче, ни тяжелее руки».
Давно уже хирурги перестали быть цехом ремесленников, давно получили почетное право именоваться врачами, но, как и в далекие времена, многие из них полагаются более на ловкость рук и смекалку, нежели на глубокие научные познания. Не все в России Буши и Буяльские. В Европе же, по слухам, и знаменитости не очень-то помышляют об уравновешении руки и головы. Один в анатомический театр ни ногой – режет, как бог пошлет, да еще и подшучивает над осторожными. Другой приводит на операции анатома, дабы предупреждал, где пролегают крупные сосуды. Третий вообще объявил иные артерии (любой студент мог показать их на трупе) праздной выдумкой.
Пирогов писал решительно, словно выносил приговор: «…Мало того, ежели искусно разрезывает части хирург, надобно, чтобы он имел самые тонкие анатомико-патологические познания о тех частях, которые он разрезывает; иначе он не заслуживает имени хирурга».
«Здравствуй, милая, хорошая моя… Та-ра, та-ра, та-ра, та-ра, та-та-та…» На немецком губном органчике высвистывали под окном прерусскую песню. В лунном свете четко вырисовывался острый, долгоносый профиль. Даль! Всегда спокойный, всегда веселый, умница и всезнайка Даль!
Владимир Иванович Даль – человек удивительный. Он служил на флоте – на морях Черном и Балтийском, позже служил в армии – участвовал в кампаниях турецкой и хивинской; он был врачом, важным чиновником в столице, управляющим конторой в Нижнем Новгороде; он основал Краеведческий музей в Оренбурге, написал учебники ботаники и зоологии, оказался в числе учредителей Русского географического общества. Под именем Казака Луганского Даль вошел в литературу с повестями, рассказами, очерками. Он любил также, по собственному его признанию, «занятия ремесленные»: столярничал, резал по дереву, умел строить мосты и выделывать тончайшие украшения из стекла. К тому же всю жизнь собирал народные песни, сказки, пословицы, лубочные картинки, а главное, слова.
Универсальность натуры дружит с цельностью. Иначе она не более чем дилетантизм. Цельность всей жизни Владимира Даля – в ее неизменной цели. Пятьдесят три года из семи прожитых десятилетий он отдал работе над своим «Толковым словарем живого великорусского языка».
Даль был на девять лет старше Пирогова. Ко времени их встречи он уже успел выйти в отставку с флота (говорили, что скорой отставке помогла едкая сатира, написанная молодым офицером на адмирала), но не начал еще службу сухопутную. В этот промежуток и оказался Даль на медицинском факультете Дерптского университета, увлекся хирургией, стал искусным оператором, защитил диссертацию.
У Даля все получалось хорошо. Умел он, между прочим, смешно и на редкость точно копировать других.
Даль изменялся мгновенно. Только что шел рядом, весело высвистывая что-то на своем органчике. И вдруг весь как-то вытянулся, точно аршин проглотил, походка сделалась размеренной, настороженной, губы поджались, в больших серых глазах появилась безжизненность, мертвенная пустота. Пирогов услышал осточертевший скрипучий голос, медленную, с расстановкой речь:
– Какую рекомендацию о вашем поведении, господин Пирогов, могу я сделать высшему начальству?
Пирогов ахнул: «Перевощиков!»
В отличие от брата своего Дмитрия Матвеевича, московского математика и астронома, профессор российской словесности Василий Матвеевич Перевощиков был ученым фельдфебелем. Его и поставило правительство надзирать за нравственностью учеников профессорского института.
Как-то Пирогов не сдернул шапку, идя мимо ученого надзирателя. Посылаемые в Петербург сообщения профессоров о научных успехах Пирогова Перевощиков дополнял отныне собственными мнениями: поведение «не всегда рассудительное», «недостает ему еще твердости рассудка». Наконец получил от министра приказ объявить Пирогову, что он может навлечь на себя справедливое негодование правительства (!) и сам будет причиною своего несчастья (!). Вопросил медленно, с расстановкой, осточертевшим скрипучим голосом:
– После тех знаков неуважения к начальству, судите сами, господин Пирогов, могу ли рекомендовать вас с хорошей стороны?
– Да в чем дело, Василий Матвеевич?
– Как же! Вы ведь при мне шапку не изволили снять!
– Но я вас не заметил!..
– Тем более…
Пирогов едва сдерживал гнев.
– Вы, конечно, можете очернить меня, но я требую, чтобы вы мотивировали рекомендацию тем фактом, на котором основываетесь.
Щелкнул каблуками, повернулся, вышел…
Даль шел рядом и копировал Перевощикова.
– Могу ли рекомендовать вас с хорошей стороны?
Походка Даля из размеренной сделалась энергичной, порывистой, физиономия округлилась, лоб выдался вперед; удивительно знакомый, резковатый голос:
– Вы можете очернить кого угодно…
Пирогов хохотал.
Кондитерская Штейнгейзера славилась бутербродами и пирожками. Стол в углу заняли коллеги Пирогова по профессорскому институту.
Потеснились, освободили место для Даля и Пирогова. Заказали еще бутербродов, вина, пива. Даль говорил, потягивая из высокого стакана дрянное, дешевое винцо:
– Ах, господа, сколько интересного узнаешь, изучая народные обычаи! Возьмите врачевание: от всякой хвори свое лечение. От глазных болей двенадцать раз росою умываться, от отека овсяный кисель с воском есть, от лихорадки класть конский череп под изголовье, от оспы горох перебирать… Эгей, Пирогов! О скатерть руки утирать – заусеницы будут!
Едва светало, Пирогов стучал по лестнице стоптанными каблуками, под хозяйкиной дверью раздавалось его торопливое «ауфвидерзеен». Лекции, клиника, опыты, анатомический театр. Он жил в напряжении. Он жил среди огромной работы, которая ждала его. Он находил работу там, где другому нечего было делать. Работы всегда оказывалось гораздо больше, чем времени. Это продолжалось потом всю жизнь. Это был характер.
Он ушел в хирургию и анатомию, словно вскрыл золотую жилу. Драгоценный запас был неисчерпаем. Он разрабатывал его, не видя нужды искать что-либо на стороне. Он перестал посещать лекции по другим предметам. Рядом с похвальными оценками по хирургии и анатомии в ведомости появилось указание: «Должно ему заметить, чтобы он с большим прилежанием занимался вспомогательными науками». Он взбеленился, решил заниматься лишь избранными предметами, экзамена же на докторскую степень не держать. Профессор Мойер уговорил его не делать глупостей.
Иван Филиппович Мойер [ портрет] был главным учителем Пирогова в Дерпте. Талантливый хирург, он изучал медицину в Геттингене, Павии, Вене. Среди его наставников были славившиеся во всей Европе Скарпа и Руст. В 1815 году Мойер стал профессором Дерптского университета. Получивший известность как отличный оператор, он не создал из своей кафедры цитадели науки. Мойер, по определению Пирогова, был «талантливый ленивец». Скорее он относился к людям, которые не умеют увлекать других; он сам нуждался в том, чтобы его увлекали. Это было не под силу практичным, расчетливым буршам, приезжавшим в Дерпт не за наукой, а за докторским дипломом, цветной корпорантской шапочкой и обеспеченной невестой из добротной бюргерской семьи. Увлечь Мойера сумели нетерпеливые, жадные до знаний ученики профессорского института Федор Иноземцев [ портрет], Николай Пирогов [ портреттого периода].
Рядом с Пироговым и Иноземцевым Мойер раскрылся как талантливый педагог.
Он стал охотно проводить время в клинике, часами заниматься в анатомическом театре. Мойер не только передавал ученикам знания и навыки – он воспитывал их. Отличительная черта Мойера – благородство. Он проповедовал верность делу, благородные отношения между людьми. Он рассказывал:
– Послушайте, что случилось однажды с Рустом. Я приехал к нему в Вену из Италии, от Скарпы. Руст показал мне в госпитале одного больного с опухолью под коленом. «Что бы тут сделал старик Скарпа?» – спросил он у меня. Я ответил, что Скарпа предложил бы ампутацию. «А я вырежу опухоль», – сказал Руст. Подлипалы и подпевалы уговаривали его показать прыть перед учеником Скарпы, и Руст тут же приступил к операции. Опухоль оказалась сросшейся с костью, кровь брызгала струей, больной истекал кровью; ассистенты со страху разбежались. Я помогал оторопевшему оператору перевязывать артерию. И тогда Руст сказал мне: «Этих подлецов я не должен был слушать, а вот вы не советовали мне начинать операцию – и все-таки не покинули меня, я этого никогда не забуду».
Мойеру не нужны были подлипалы и подпевалы. Он радовался, что появились ученики. Гордился ими. Не боялся, что вырвутся вперед. Однажды после трудно проходившей, затянувшейся литотомии, которую делал Мойер, Пирогов сострил: «Если эта операция кончится удачно, я произведу камнесечение палкою». Передали Мойеру: он не обиделся – смеялся от души. Может быть, подумал с улыбкою, что Пирогов, дай срок, и впрямь сумеет такое сделать. Мойер уже поручал ему сложные операции: перевязки артерий, вылущение кисти руки, удаление рака губы. В двадцатилетнем Пирогове профессор видел не просто ученика – наследника. Отношение Мойера к Пирогову сродни отношению Жуковского к Пушкину. Это отношение побеждаемого учителя к побеждающему ученику.
Жуковский, приезжая в Дерпт, от городской заставы поворачивал прямо на кладбище, долго сидел у родной могилы. В его альбомах часто встречается рисунок: белый, занесенный вьюгами холмик, следы на снегу, склонившаяся возле памятника мужская фигура в плаще. На дерптском кладбище спала вечным сном Мария Андреевна Протасова – великая любовь в жизни Жуковского.
Поэт писал:
Зачем, зачем разорвали
Союз сердец?
Вам розно быть! вы им сказали —
Всему конец.
Мария Андреевна была племянницей Жуковского, дочерью Екатерины Афанасьевны Протасовой, сестры поэта по отцу. Екатерина Афанасьевна действительно сказала: «Вам розно быть», – но не в ее силах было разорвать союз сердец». Этот союз, «неразрешенная Любовь», сохранился – внешне почти не проявляемый, не высказываемый, лишь угадываемый в стихотворениях Жуковского и некоторых письмах Марии Андреевны. Союз сохранился и после того, как Мария Андреевна вышла замуж за дерптского профессора хирургии Мойера. Разорвала союз смерть. Мария Андреевна внезапно умерла в 1823 году, совсем молодой, оставив Мойеру малолетнюю дочку Катеньку.
Приезжая в Дерпт, Жуковский проводил вечера у Мойеров.
Читал невесело стихи:
Смертной силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью пользуйся, живущий…
Слушая игру Мойера на фортепьяно, задумчиво рисовал в альбоме мрачные замки на суровых скалистых берегах.
Мойер играл самозабвенно. Песнь скорби и отчаяния сменялась весельем народного празднества, ожесточенные звуки решительной битвы – торжественным победным гимном. Мойер играл Бетховена. Композитор и хирург были добрыми знакомыми – они близко сошлись в Вене. Мойер слышал, как играл сам Бетховен, и это жило в музыке.
Бетховенские сонаты спорили с Жуковским. Слушая их, хотелось не только «пользоваться жизнью», а сражаться, добиваться своего, идти вперед. Когда приезжал Жуковский, когда Мойер садился за фортепьяно, Пирогов бросал книги, проводил вечера в гостиной.
Пирогову казалось, что в доме Мойера он свой человек. Наверное, для этого были основания. Некоторое время он вообще жил в семье профессора, опекаемый «добрейшей Екатериной Афанасьевной». Но «свой» «своему» рознь.
Пирогов был свой, потому что был любимый ученик, наследник, будущее, которому отдавал себя Мойер. В Пирогове с избытком жило то, чего не хватало Мойеру: горение, страстность, одержимость в работе. Человека справедливого (а Мойер был справедлив) часто влечет к тем, в ком находит он качества, недостающие ему самому. Пирогов поражал всех трудоспособностью. Не мог не поражать и Мойеров. Человек, позабывший о празднике и работавший всю рождественскую ночь напролет. – событие для умеренного, благовоспитанного семейства. Люди, живущие спокойно и аккуратно, большей частью иронически-доброжелательно относятся к одержимым. Наверное, профессор порой охотно отвлекался от Бетховена и от Жуковского, чтобы поговорить с Пироговым о хирургии. Ведь она была делом его, Мойера, жизни, а лучшего собеседника, чем Пирогов, ему не найти. Мойер чувствовал, что он продолжается в Пирогове, и продолжается блистательно. Мойер любил Пирогова-продолжателя. Семейство доброжелательно относилось к одержимому. «Опекать» бездомного, голодного юношу, которого жизнь научила знать цену тарелке супа и охапке дров, было нетрудно. И Пирогову, не привыкшему, чтобы интересовались его делами, давно отвыкшему от уюта и пылающего очага, казалось, что он свой в доме Мойеров.
Но было еще одно понятие «свой» – человек своего круга. «Родство по кругу» – большая сила в человеческих отношениях. Иногда решающая. В мойеровской гостиной собирались поэт Жуковский и будущий прозаик граф Соллогуб, сыновья историка и придворного историографа Карамзина и сыновья фельдмаршала, графа Витгенштейна, поэт и профессор Воейков и поэт Языков, который в Дерпте жил под крышею, а вырос в родовом симбирском имении и воспитывался в Петербургском кадетском корпусе. Все это были люди одного круга – «свои» люди. У них были свои темы для бесед, свои правила поведения, свои манеры.
А Пирогов был мальчик из чиновно-купецких Сыромятников, не окончивший пансион для детей «благородного звания» и прошедший сквозь прокуренный разночинный 10-й «нумер» в университете. В этом смысле он казался, наверно, провинциальным в мойерской гостиной, хотя приехал в Дерпт из древней столицы. Он был дельным человеком, но не думал о красе ногтей. Ему приходилось думать о том, чтобы сапоги были целы, а не о том, чтобы они сверкали. Он таскал поношенный сюртук, не следил за чистотой манжет и говорил за столом о вскрытиях и трупах. Он жил делом, думал о деле, говорил о деле и не считал нужным сопрягать свое дело с, кем-то выдуманными внешними формами. Это вошло в привычку, стало характером, своего рода стилем. Быть, а не казаться. Он делал удачный эксперимент и бежал к Мойеру рассказывать. Он не считал при этом нужным терять время и давать крюк, чтобы надеть чистую сорочку; тем более что потом он бежал делать новый эксперимент. Другое дело его препараты или его иллюстрации к работе. Они были красивы, изысканны, артистичны, безошибочно точны. Это была не «внешность». Так нужно было для дела.
Такой Пирогов поражал, вызывал восхищение, но не мог быть принят в «свои».
Он больше помалкивал в мойеровской гостиной, слушая, как хозяин играет Бетховена или как Жуковский читает Пушкина. И лишь когда десятилетняя Катенька, от раннего сиротства и всеобщего обожания уже державшая себя барышней, твердила неприязненно, что господин Пирогов «режет» телят и овечек, и Жуковский морщился: «Жестоко», – не выдерживал:
– Можно ли оспаривать право ученого делать вивисекции после того, как люди убивают и мучают животных для кулинарных целей? Теленок, который ждет моего завтрашнего опыта, принесет человечеству более пользы, чем его собрат, съеденный нынче за обедом.
Теленок с печальными глазами томился в станке, ждал своей участи. Останется он жить или умрет – это зависело не только от искусства Пирогова. Путешествие в область неведомого редко обходится без жертв. Гибнущие на трудном пути дарят свою жизнь науке.
Николай Пирогов особенно интересовался операциями на сосудах. Избранное им направление было важным и перспективным. И теперь, почти через полтораста лет, оно остается одним из ведущих в хирургии. Пирогов изучал главным образом вопросы, связанные с перевязкой больших артерий. В конце 1829 года медицинский факультет Дерптского университета предложил список тем для научных сочинений. Выбор Пирогова свидетельствует о его интересах, оценка работы – о его познаниях. Сочинение Пирогова на тему «Что наблюдается при операциях перевязки больших артерий?» удостоено золотой медали.
Руководители медицинского факультета признали сочинение «превосходнейшим» и выразили надежду, что работа юного автора «сможет заслужить признание широкой публики».
Научные занятия ученика профессорского института Николая Пирогова лежали в русле основных исследований русской хирургической школы. Последователи Ивана Буша Илья Буяльский и Христиан Саломон успешно оперировали на сосудах. Буяльский, «исторгая людей из челюстей смерти», перевязывал «со счастливым успехом» не только артерии бедренную и плечевую, но также «самые большие стволы артерий, как то сонных, подключичных, крыльцовых, даже безымянных и подвздошных». Первым в России произвел перевязку внутренней подвздошной артерии Саломон.
С необходимостью перевязывать сосуды часто сталкивались хирурги, военные врачи. Эта операция была основным способом лечения аневризм.
Учение об аневризмах – расширениях артерий, возникающих в результате изменения или повреждения стенки сосудов, – не было «белым пятном» в медицине. Еще в начале века Буш назвал аневризмы болезнью, составляющей предмет хирургии. Аневризмам посвящена диссертация Буяльского. Защищенная в 1823 году, она тотчас привлекла внимание специалистов Европы и Америки. Практические результаты операций Буяльского по поводу аневризм были для того времени блестящими. Его коллега Саломон говорил: «Если б мне пришлось подвергнуться операции аневризмы, то я во всем свете доверился бы только двоим: Эстли Куперу и Буяльскому».
Петербургские предшественники Пирогова близки ему не только темами изысканий. Они обладали многими качествами, которыми, по его мнению, должны были обладать хирурги истинные. Они «заслуживали имени хирурга». Подводя жизненные итоги, они приходили к тому, с чего смело начал их юный современник. Знаменитый атлас Буяльского назывался не «анатомическими таблицами» и не «хирургическими», а «Анатомико-хирургическими таблицами, объясняющими производство операций перевязывания больших артерий».
В своих «Таблицах» Буяльский перечисляет артерии, перевязываемые «смелыми операторами». Но не все. Для одной делает исключение: «…умолчу только о начальственной брюшной, которую также Эстли Купер осмелился перевязывать».
Профессорский кандидат Николай Пирогов осмелился на большее. Всесторонние исследования, связанные с перевязкой брюшной аорты, сделал темой своей докторской диссертации; к тому же раскритиковал серьезнейшие ошибки знаменитого Эстли Купера.
Диссертация Пирогова «Является ли перевязка брюшной аорты при аневризме паховой области легко выполнимым и безопасным вмешательством?» – это творческая смелость, стремительный полет мысли, научная обстоятельность. Все в ней новаторство: и постановка задач, и методы их решения, и полученные ответы – теоретические и практические выводы.
Ответить на вопрос, ставший заглавием диссертации, означает для Пирогова изучить все изменения в организме, которые происходят под воздействием операции. Никто до Пирогова не ставил такой всеобъемлющей задачи. Купер, в 1817 году впервые перевязавший аорту, не вскрыл даже грудной полости умершего больного и объяснял причину его смерти нарушением кровообращения в «поврежденном члене» (левом бедре). Пирогов отметил узость такого взгляда, приводящую к «явственным парадоксам». Купер не увидел главного – серьезных нарушений кровообращения именно в грудной полости: они-то и вызывали тяжелые расстройства дыхания, сердечной деятельности.
Пирогов отыскивал причины паралича задних конечностей у животных после перевязки брюшной аорты. Не страшась авторитетов, опроверг мнение другого видного ученого, французского физиолога Легаллуа. Юный диссертант изучал явления всесторонне. Точке зрения Легаллуа, основанной на единственном (!) опыте, противопоставил обобщенные выводы, полученные в результате целой серии экспериментов.
И тут Пирогов действовал по-новому: брал для опытов различных животных – кошек, собак, телят, овец. Выяснилось, что они по-разному реагируют на одно и то же вмешательство. Это потребовало сравнительного изучения проблем, дополнительных объяснений. Задача стала еще шире. Диссертация Пирогова – пример экспериментального метода исследования в хирургии. Тогда это было новостью.
Выводы молодого ученого были одинаково важны и для теории и для практики. Он первый изучил и описал топографию, то есть расположение, брюшной аорты у человека, расстройства кровообращения при ее перевязке, пути кровообращения при ее непроходимости, объяснил причины послеоперационного паралича. Он доказал, что перевязывать брюшную аорту нужно не моментально, а путем постепенного стягивания сосуда, и с важными для хирурга подробностями сообщил, как лучше всего проделать эту операцию. Он предложил два способа доступа к аорте: чрезбрюшинный и внебрюшинный. В те времена, когда всякое повреждение брюшины грозило смертью, второй способ был особенно необходим. Эстли Купер, в первый раз перевязавший аорту чрезбрюшинным способом, заявил после выхода в свет диссертация Пирогова, что, доведись ему делать эту операцию вновь, он избрал бы уже иной способ – внебрюшинный.
Диссертация Пирогова была защищена 31 августа 1832 года. Это первое его путешествие в страну неведомого. Он разобрался в картах накопленных знаний и показаниях навигационных приборов эксперимента. Он точно проложил курс теории. Его руки уверенно держали штурвал практики. Он оказался отличным мореплавателем.
Пирогов ласково погладил теленка по влажной, потемневшей от пота шее: «Еще поживешь, сосунок!» Ополоснул в тазу руки. Вышел на улицу, хлопнув дверью. Тотчас вернулся, дал служителю двугривенный, кивнул на теленка:
– Накормите его получше.
…У Штейнгейзера Пирогов взял большую кружку пива, полдюжины бутербродов. Откинулся на стуле, окунул нос в теплую пену и только тут почувствовал, что устал.
За соседним столиком рассказывали о том, как накануне ночью был наказан Фаддей Булгарин. Печально известного редактора «Северной пчелы» Пирогов встречал в доме Мойера. Фаддей поражал развязной наглостью. Слухи о нем ходили разные. Друзья по секрету советовали держать при Булгарине ухо востро, а язык за зубами.
Однако на днях Булгарин сам накликал на себя беду: будучи в гостях, насмехался над университетскими порядками. Корпорации решили устроить в Карлово, на булгаринской даче, «кошачий концерт». Несколько сот студентов, вооруженных тазами, горшками, плошками, выстроились перед домом Фаддея, потребовали извинений. Булгарин струсил, униженно просил пардону.
Бурши рявкнули громко:
– Poreat calumniator! – Да погибнет клеветник!
Ушли.
Пирогов хмыкал в кружку: Булгарин был ему противен, раздражал кичливым нахальством, неумеренной болтовней. Не знал Пирогов, что через два десятка лет придется ему один на один столкнуться с наглой Фаддеевой клеветой. Пока посмеивался. Вспоминал заодно, как студенты «выбарабанили» Перевощикова – целую лекцию колотили по столам кулаками. Когда же вдобавок выбили стекла в профессоровой квартире, ученый фельдфебель запросился обратно в Казань. Без Перевощикова жить сразу стало легче. Тем более что во главе профессорского института каким-то чудом поставлен был профессор Иоганн Эрдман – человек начитанный и ученый, специалист в физиологии, патологии, фармакологии, диетике, истории медицины, а также в науке о проявлениях, симптомах болезней – семиотике.
Пирогов снова хмыкнул (в клочковатой пене появилась темная проталина): то-то была физиономия у ненавистного Перевощикова, когда целый час гулкими африканскими барабанами гудели вокруг столы! Жаль, нет Даля, уж он бы изобразил незадачливого профессора! Даль отправился на турецкую войну полевым лекарем – оперировал в мрачных палатках под Шумлой или под Силистрией.
Пирогов завернул в платок знаменитый штейнгейзеровский яблочный пирожок, сунул в карман.
– Кельнер, получите.
…Буйная, свежая зелень заполонила парк. На переброшенном через густую аллею мостике-арке латинская надпись: «Отдых возобновляет силы».
Студенты развлекались: жгли костры, устраивали факельные шествия. Собирали корпоративные пирушки – комерши. Привозили в специально подготовленную за городом квартиру целую фуру провизии и бутылок. На столах дымилась жженка. В огромных мисках налит был крепчайший напиток – «дубина». О нем говорили: «Единственная дубина, которой бурш разрешает сбить себя с ног». Для «сбитых с ног» отводилось особое помещение – пустая комната, устланная свежей соломой.
Пили и пели, курили длинные трубки с огромными «головами» для табака, на которых вырезаны были подписи членов корпорации, клялись на шпагах следовать правилам чести и всегда быть бравыми буршами.
Пирогов на комерши не ездил, хоть и приглашали, – раз или два заглянул из любопытства. Не было у него потребности ни в отдыхе, ни в развлечениях. Он отдыхал и развлекался работая. По собственным его словам, бросился в работу очертя голову.
Готовился к докторским экзаменам, заканчивал диссертацию, писал сразу несколько статей. А тут еще новое увлечение – фасции. Роль этих оболочек, покрывающих отдельные мышцы или группы их, была неясной. Между тем, как вскоре выяснил Пирогов, фасции связаны с пролеганием кровеносных сосудов и могут служить отличным путеводителем для хирурга. Фасциями до тех пор почти никто не занимался. Пирогова ждало новое путешествие в страну неведомого.
Он жил прямо в клинике. Мойер выхлопотал для него и Иноземцева просторную комнату.
Отношения с соседом не ладились. Хоть и роднила их одинаковая страсть к своему делу, очень они были разные – Федор Иноземцев и Николай Пирогов.
Это был тот случай, когда даже внешняя разница подчеркивает разницу внутреннюю. Иноземцев был красив, элегантен, изысканно одет. Неказистый Пирогов пять лет таскал привезенный из Москвы, ношенный уже сюртучишко и не особенно следил за чистотою белья, считая, что при вскрытии трупов оно все равно пачкается. За этими внешними приметами чувствуется не только характер, но и разные взаимоотношения со временем. Иноземцев распределял время, ему хватало времени на все. Пирогов все свое время отдавал работе.
Их отношения с первого дня знакомства сложились как соревнование. Это было неизбежно. На «пятаке» мойеровской клиники – всего два хирурга из профессорских кандидатов, и оба талантливы. Соревнование не всегда приводит к сближению, чаще разъединяет. Отягощенное завистью, перерастает в соперничество.
Иноземцев был старше и опытнее. До зачисления в профессорский институт он уже оперировал. Пирогов завидовал. В науке до щепетильности справедливый, он поставил Иноземцева головою выше себя, однако тотчас решил – догнать. Иноземцев чувствовал на затылке торопливое, горячее дыхание Пирогова. Можно было лезть на стену или сдерживать бешенство, не меняясь в лице, улыбаясь все так же спокойно, чуточку высокомерно, – преимущество уплывало между пальцами. Можно было злиться, выходить из себя, но поневоле приходилось поражаться, глядя на этого одержимого, для которого ничего не стоило работать день и ночь, для которого и не существовало ничего, кроме работы.
Встречаться с Иноземцевым в обществе Пирогов не любил. В двадцать лет хочется «блистать», а это слово было всегда не в ладах с пироговской внешностью. Чтобы «блистать», нужны ловкость, изящество, умение поддерживать разговор. Он не умел быть не самим собой, говорил о том, что его занимало. С досадой наблюдал, как девицы (нож в сердце!) весело смеялись, окружив Иноземцева, но не мог ничего поделать – бубнил свое о трупах, препаратах, операциях; Мойер и Эрдман слушали с интересом, кивали головами.
Иноземцевских гостей Пирогов тоже не любил. Они раздражали его звонкими голосами, табачным дымом, шелестом сдаваемых карт, щелканьем извлекаемых пробок. Для Иноземцева комната была местом отдыха после работы, для Пирогова – рабочим кабинетом. Он и жалованье-то все тратил на подопытных телят и баранов. В конце месяца сидел без копейки. Обедать бегал к Мойеру. Дома глотал пустой кипяток. Как-то взял из жестянки Иноземцева три куска сахару. Тотчас спохватился – да поздно! Сахар таял, густые дымчатые струи расползались в кипятке. Иноземцев, придя домой, открыл коробку, вскинул брови, промолчал. На жестянку повесил замочек.
Пирогов никак не мог позабыть этого сахара. Даже через полвека писал: «Повинюсь еще и в воровстве… О позор!»
Докторант присылал на дом к декану сахар, чай, несколько бутылок вина, торт и шоколад. Для угощения профессоров. Следом являлся сам. Так в Дерпте сдавали экзамены на степень доктора медицины.
Профессорский кандидат Пирогов нарушил традицию. Он попросту явился сам, не выслав вперед установленного оброка. Деканше, фрау Ратке, пришлось подать господам экзаменаторам свой чай да еще стать свидетельницей полного успеха этого несносного «герр Пирогофф».
Экзамены сдавали в два круга. В первом предлагали по два вопроса из десяти научных дисциплин, во втором – из двенадцати. В списке экзаменаторов – известные имена физика Паррота, минералога Энгельгардта, физиолога и эмбриолога Ратке, фармаколога и терапевта Эрдмана, хирурга Мойера.
В списке нет имени Вахтера. Он не был профессором, зато был одним из истинных учителей Пирогова. Доктор Вахтер преподавал анатомию, к тому же оперировал, неизменно приглашая Пирогова в ассистенты. Лодер в Москве читал анатомию всем студентам. Вахтер не поленился прочитать целый курс с демонстрацией на трупах и препаратах одному Пирогову, – чудак и острослов Вахтер, живший «в контрах» чуть ли не с целым светом, первым увидел в Пирогове ПИРОГОВА.
Кроме устных экзаменов, требовалось выступить с публичной лекцией, а также представить несколько историй болезни и две письменные работы. Темы, избранные Пироговым, – «О кровохаркании» и «Об удалении щитовидной железы». Во второй работе – хирургической – чувствуется глубина познаний и уверенность специалиста. Здесь сформулированы некоторые общие принципы. Пирогов перенес их потом в начало своей диссертации. Он писал: