Текст книги "Пирогов"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Один интересный эксперимент за другим. Вопросов множество! Какими путями действуют пары эфира на организм? Можно ли свести к нескольким типам многообразные явления, возникающие после введения наркоза? Зависит ли успешное применение наркоза от техники усыпления? Нужны ли изменения в конструкции аппаратов для «эфирования»? Пирогов старался, например, достигнуть обезболивания не только путем вдыхания паров эфира, но и другими способами – введением наркоза в артерии, вены, трахею, прямую кишку. Он стремительно обгонял время. Некоторые предложенные им методы введения наркоза в организм стали применять на практике лишь спустя десятилетия.
Пирогов сделал первую операцию под наркозом на неделю позже, чем Иноземцев, – 14 февраля 1847 года. Он признавался, что «медлил и неохотно приступил к употреблению этого средства в первый раз».
Так привычно сопровождать всякое деяние Пирогова эпитетом «первый». И вдруг «на неделю позже»! Обогнали! Разве Пирогов узнал о наркозе и успешном его применении позже Иноземцева? Конечно, нет. Оба узнали в одно время, из одних и тех же источников. Но Пирогов не Мортон и не Джексон. И приоритет для него никак не важнее самого открытия. Смелость настоящего хирурга не безрассудство, а уверенность. Недолгий срок – от появления первых сообщений о наркозе до применения в собственной практике – для Пирогова пора серьезных раздумий, пора приобретения и наращивания уверенности. Он рассказал потом о своих сомнениях. Как действуют пары эфира на организм? Какова степень обезболивания? Долго ли оно продолжается? Что изменяется в операции, когда больной перестает по-своему в ней участвовать – не может ответить на вопрос хирурга, изменить положение тела, выплюнуть кровь? Вот что заставляло медлить Пирогова. Он упоминал между прочим и о «предубеждениях» морального характера: «Делать операцию над человеком, находящимся в бесчувственном состоянии, есть не такая-то приятная обязанность для хирурга, особливо когда он уже успел твердой волей, рассудком и привычкой уничтожить в себе восприимчивость к неприятным впечатлениям, причиняемым криками и воплями больных».
Пирогов не мог не понимать важности, необходимости обезболивания, не мог не учитывать опыта других хирургов и вместе с тем знал, что ответ на эти вопросы и на сотни других, которые встанут перед ним завтра, сможет получить только из собственной практики. Но ему нужна была уверенность, чтобы начать. Видимо, Иноземцев обрел ее раньше Пирогова. Ничто, однако, не могло заставить Пирогова погнаться просто за первенством. И характерно: Иноземцев сделал уже свою первую операцию, на той же неделе вторую и третью, а Пирогов накануне своей первой еще раздумывает, пробует – усыпляет больную, которой назавтра собирается вырезать раковую язву, усыпляет «вхолостую», для пробы, чтобы увидеть воочию, как действует на нее наркоз. Вот на чем он «потерял» лишнюю неделю!
Зато, когда с первыми собственными шагами пришла уверенность в том, что «операция, произведенная без боли, гораздо безопаснее, чем сопровождаемая ею», Пирогов стал рьяным поборником обезболивания. Вот тут-то словно срывается с вершины стремительный, бурный ноток экспериментов, охватывающих огромный круг проблем. Вот тут-то вырывается наружу пироговская решительность и неутомимость в поиске. Триста операций под наркозом за год! Он мог, оказывается, «опоздать» на неделю, на две – и все-таки стать первым. Так получалось всегда: стоило Пирогову заняться каким-нибудь новым делом, он тотчас вырывался вперед и уже вел современников за собой.
Теперь он был уверен.
«Я уверился, – писал он, – что эфирный пар есть действительно великое средство, которое в известном отношении может дать совершенно новое направление всей хирургии».
Поездка из Петербурга на Кавказ была в пироговские времена непростым и нелегким делом. Собираясь в дальний путь, профессор хирургии и член-корреспондент Академии наук Николай Иванович Пирогов выбрал не щегольскую коляску, не барский экипаж, а простой сибирский тарантас – неказистое сооружение из окованного листовым железом кузова, укрепленного на длинных рябиновых жердях. Не лакированный блеск нужен был Пирогову и не подушечное удобство, а надежность. Он торопился к цели и не мог позволить себе тратить время на дорожные происшествия.
Сидеть в тарантасе было неудобно. Лежали на бурках. Ехали втроем: Пирогов, его ассистент Неммерт и фельдшер Калашников. В тарантасе было тесно: везли ящики с инструментами, эфир, Пирогов прихватил тридцать сконструированных им приборов для «этернзации» – он собирался раздать их военным врачам.
Делали остановки только для продолжения работы. В Москве Пирогов присутствовал на операциях у Иноземцева, ставил опыты с Филомафитским. Сибирский тарантас упрямо катился на юг.
Цель поездки Пирогова на Кавказ – «испытать эфирование при производстве операций на поле сражения».
На Кавказе шла долгая война с горцами. Давно известно, что бранное поле – самое широкое поле деятельности для хирурга. Нигде нельзя было испытать действие эфирных паров в таких масштабах, как на фронте. И нигде не было обезболивание столь долгожданным, нужным и благодетельным средством. Еще Багратион говаривал, что легче пробыть шесть часов в бою, чем шесть минут на перевязочном пункте. Пирогов это понимал: «Уже тотчас при введении эфирования в хирургическую практику казалось очевидным, что нравственное его влияние на страждущее человечество там преимущественно необходимо, где стекаются в одно и то же время тысячи раненых, жертвовавших собой для общего блага».
Сибирский тарантас катился на юг.
Благоухали дикими травами необозримые степи. Их перемежали цепкие красноватые лозы виноградников. Мягкая, веселившая глаз зелень сменилась грустной охрой. Путешественники переправлялись через мутноватые, скатывавшиеся с гор реки. Горизонт все круче полз вверх, словно кто-то из баловства выше и выше подымал один край ковра. Наконец пейзаж стал совсем отвесным – обернулся скалами и ущельями. Преобладал уже суровый серый цвет.
Для русских литераторов Кавказ был свободой или тюрьмой, иногда смертью. Сюда убегали от Петербурга. Сюда ссылали. Здесь могли убить. Своей или «чеченской» пулей. Для читающих людей существовал Кавказ пушкинский, лермонтовский, бестужевский.
Чир-Юрт, Сулак, Кой-Су – названия хранили память о Полежаеве. Университетский знакомец Пирогова, поэт, самим царем отданный в солдаты, искал в этих краях свое бессмертие. В Москве Полежаев просидел год в каземате. Год под землей, в каменном мешке. Закованный в колодки, сочинял стихи и ждал, что его прогонят сквозь строй. Его «помиловали» – отправили на Кавказ, под пули. Полежаев три года участвовал в военных операциях. По каменистым тропам таскал на себе тяжелые орудия. Штурмовал аулы, похожие на орлиные гнезда. Пули оказались добрее государя императора: они не сразили поэта. На сером камне и высоком походном барабане, в горской сакле и казацкой избе он творил свой подвиг – писал стихи. С театра войны он прислал книжку стихотворений, несколько поэм. В одной из них он провидел свое бессмертие:
В глухой, далекой стороне
От милых сердцу я увяну…
В угодность злобному тирану,
Моей враждующей судьбе!
…Что ж будет памятью поэта?
Мундир?.. Не может быть!.. Грехи?..
Они оброк другого света…
Стихи, друзья мои, стихи!..
На полежаевском Кавказе рядом с романтикой величественной природы и волнующим чувством опасности жили будни солдатчины: потные, облепленные пылью люди грызли сухари, размоченные в болотной жиже, зашивали худые сапоги, помирали под пулями и от поноса. Стремительные горные реки не радовали глаз, когда надо было переходить их вброд. Горные вершины не манили, когда надо было с тяжелым ружьем и ранцем карабкаться вверх по камням.
Полежаева отозвали с Кавказа и убили унижениями, чахоткой, розгами – после наказания из его спины еще долго вытаскивали прутья.
Через год после смерти Полежаева его помянул еще один воспитанник Московского университета, Михаил Лермонтов. В поэме, названной, как и полежаевская, «Сашка», Лермонтов обратился к его костям, «покрытым одеждою военной»:
…Жди, авось придут,
Быть может, кто-нибудь из прежних братий.
Как знать? – Земля до молодых объятий
Охотница…
Это было пророчество. Следующим убили Лермонтова. Пирогов проехал и лермонтовский Пятигорск и полежаевский Чир-Юрт.
От Чир-Юрта сибирский тарантас сопровождали драгуны. Пирогов въезжал в глубь Кавказа. Одновременно он въезжал в новую для себя область – военную медицину. Ему еще предстояло внести в нее неоценимый вклад. Впрочем, такой вклад Пирогов вносил во всякое дело, за которое брался.
К осаде Гиргибиля Пирогов и его спутники не поспели. Вместе с войсками они двинулись под Салты. С полюбившимся тарантасом пришлось расстаться – он не подходил для узких горных дорог. Ехали верхом. Следом тянулись вьючные лошади с багажом.
Пирогов сравнивал аулы с гнездами ласточек. Аул Салты стоял поперек ущелья. Скалистые уступы и пропасти защищали его со всех сторон. Пирогов отмечал, что «строившиеся умели пользоваться местностью и имели в виду оградить себя от нападения неприятеля». Осада Салтов тянулась почти два месяца. Все это время Пирогов жил в солдатской палатке без пола. Осаждающие тайно сделали подкопы, заложили мины. Сильные взрывы послужили сигналом к приступу. Бой за аул был жесток и труден. Сакли с бойницами вместо окон, расположенные на террасах, одна над другой, узкие переулки, в которых не разминуться двоим, подземные ходы. Выстрелы сверху, снизу, сбоку. Каждую саклю приходилось брать отдельно. После решающего штурма Пирогов перевязывал раненых и оперировал несколько суток подряд, с семи утра и до часу ночи.
Генералы прославляли взятие Салтов, как замечательную стратегическую победу. В истории Салты остались благодаря тому, что здесь впервые был применен наркоз на поле сражения. Не генералам, а Пирогову обязаны Салты славой.
Пироговский лазарет под Салтами размещался в шалашах. Солнце протискивалось сквозь сплетенные из ветвей стены, плотными лучиками упиралось в земляной пол – под ногами сверкали россыпью зеркальные осколки. Раненых укладывали на скамейки, сложенные из камней. На камни настилали солому. Ее не успевали менять, она пропитывалась кровью. Под голову раненым подкладывали сложенную амуницию. Пирогов оперировал, стоя на коленях. Поздно ночью он с трудом распрямлял согнутую целый день спину. От холодного каменистого пола мучительно ныли колени.
Пирогов сделал под Салтами сто хирургических операций с наркозом. Случалось, десять операций следовали одна за другой. Его поражала тишина. Молчащая операционная – тогда это казалось чудом. За спиною хирурга собирались зрители. Пирогов не гнал их. Они разносили славу «замирательных капель» по всему кавказскому театру. С перевязочных пунктов, где даже герой Багратион страшился провести несколько минут, уходил страх. «Отныне, – говорил Пирогов, – эфирный прибор будет составлять, точно так же как и хирургический нож, необходимую принадлежность каждого врача во время его действий на бранном поле».
Темир-Хан-Шура, Турчидах, Салты, Кумых, Дербент, Баку, Шемаха, Нуха, Тифлис. Пока профессор Пирогов продолжал свое путешествие по Кавказу (все в том же тарантасе, растянувшись на бурке между громоздкими ящиками с багажом) и продолжал изучение действия паров эфира, акушер Симпсон в далеком Эдинбурге обнаружил, что в качестве обезболивающего средства можно с успехом применять еще одно вещество – хлороформ.
Симпсон доложил о своем открытии 10 ноября 1847 года. Хлороформ показался многим соблазнительнее эфира: усыпляющее его действие было сильнее, сон после него наступал быстрее, для его применения не требовалось специальных аппаратов – платок или кусок марли, смоченный в хлороформе, мог заменять маску.
Против Симпсона, который использовал хлороформ для обезболивания родов, восстали церковники. «Это противно священному писанию, – твердили они. – Там сказано: «В муках будет рожать Ева детей». Научные аргументы в расчет не принимались, но находчивый акушер побил неприятеля его же оружием. Он заявил: «Мои противники забывают 21-й стих второй главы книги Бытия. Там упоминается о первой в истории хирургической операции. И что же? Творец, прежде чем вырезать у Адама ребро для сотворения Евы, погрузил его в глубокий сон». Этот довод решил спор.
Хлороформный наркоз зашагал по свету еще быстрее, чем эфирный. Русские хирурги приняли его на вооружение всего через месяц после доклада Симпсона. В конце декабря 1847 года, на обратном пути с Кавказа, за хлороформ взялся Пирогов. Взялся опять-таки с пироговским размахом. К началу 1849 года он уже подвел итоги трехсот операций под хлороформом, а еще через пять лет их число выросло до двух с лишним тысяч. И ведь чтоважно: Пирогов не только сделал эти две тысячи операций, но и проанализировал. Да еще сопоставил для сравнения с итогами подобных же операций, произведенных без наркоза, для чего разобрал архив Обуховской больницы за двадцать лет! И окончательно вывел: «Итак, и наблюдение, и опыт, и цифра говорят в пользу анестезирования, и мы надеемся, что после наших статистических исчислений, сделанных совестливо и откровенно, ни врачи, ни страждущие не будут более, увлекаясь одними предположениями и предрассудками, восставать против нового средства, столь важного в нравственном и терапевтическом отношении».
Кавказскими трудами Пирогов не только доказал возможность и пользу применения наркоза на поле сражения. И другими весомыми слитками обогатил он золотой фонд военной медицины.
Пирогов первый заговорил о «сберегательном лечении».
Прежде считали: раз повреждена кость – значит, ампутация. Пирогов стал заменять ампутации резекциями, иссечениями суставов. Несколько резекций локтевого и плечевого суставов Пирогов сделал на поле боя.
Сложный перелом прежде тоже означал ампутацию. Пирогов применял неподвижную крахмальную повязку.Он говорил, что покой может спасти конечность. Чтобы испытать, хороша ли крахмальная повязка, Пирогов после непрерывных многочасовых операций сам сопровождал караваны; на трудных горных тропах сравнивал, изучал транспортные средства, наблюдал за состоянием раненых в пути.
И еще одно важное правило «сберегательного лечения» вывел на Кавказе Пирогов – рассечения ран. Он расширял входное и выходное отверстия огнестрельных ран, чтобы «доставить свободный выход скопившемуся в глубине раны гною, излившейся крови и омертвелой клетчатке». Первичную обработку ран он считал главным условием для их счастливого лечения.
К пироговскому «Отчету о путешествии по Кавказу» приложена «Таблица операций, произведенных нами и другими хирургами в России с помощью анестезирования». Известны, таким образом, имена людей, которых оперировал Пирогов. Сотни имен. Сотни судеб.
Вот счастливая судьба. № 521 – Герасим Губа, рядовой. Его имя упоминается еще и в корреспонденции о работе Пирогова на Кавказе, напечатанной в одном из журналов того времени. Рядового Ашперонского пехотного полка Герасима Губу ранили под Гиргибилем. Пуля попала в локоть. Сустав нагноился. Герасим лежал в госпитале в Темир-Хан-Шуре. Ему было плохо. Он боялся, что рука пропала – отрежут. Герасиму шел всего двадцать шестой год. У Герасима была одна надежда: говорили, приехал из Петербурга «чудесный доктор», который все может. Герасим ждал его, старался не помереть. Держался неделю, две, три. В бреду, правда, стонал.
Когда рядовому Губе дали наркоз, он заснул быстро и спал глубоко. Пирогов не стал ампутировать руку. Он произвел резекцию – удалил локтевой сустав. В Темир-Хан-Шуре Пирогов сделал четыре такие операции» Четырем рядовым: Зюзину, Ткачеву, Хурдею и Губе.
…Поздней осенью сибирский тарантас катился обратно на север. Шли дожди. Колеса вязли в грязи. Неподалеку от Тифлиса пришлось заночевать в поле. Грязь была такая глубокая, что лошади стали. На Военно-Грузинской дороге лежал снег. Кавказ остался позади. Шалаши, палатки, аулы, стрельба, баталии. Солдаты. Герасим Губа, сотни, тысячи его товарищей. Они долго смотрели вслед неказистому тарантасу, увозившему «чудесного доктора».
В длительном и нелегком путешествии профессор Пирогов, и без того не больно следивший за своей наружностью, вовсе пообтрепался. Проезжая по пути с Кавказа Белокаменную, великий хирург удивил московский ученый мир непонятным одеянием, лишь отдаленно напоминавшим засаленный сюртук, и перевязанными бечевкой ботами на собачьем меху.
В Петербурге он наскоро переоделся и поехал докладывать военному министру об итогах кавказской экспедиции.
Он говорил:
– Россия, опередив Европу нашими действиями при осаде Салтов, показывает всему просвещенному миру не только возможность в приложении, но неоспоримо благодетельное действие эфирования над ранеными на поле самой битвы…
Военный министр князь Александр Иванович Чернышев недовольно разглядывал стоявшего перед ним профессора хирургии. Холодно цедил слова. Коротким кивком головы закончил аудиенцию. Ни одобрения, ни благодарности.
Назавтра Пирогова вызвал генерал-адъютант Анненков, попечитель, распекал за нерадение к установленной форме. От имени министра сделал резкий выговор. Подумать только, до чего дошел Пирогов: не в том мундире на доклад явился!
Дома с Пироговым случилась истерика. Он рыдал. Не похоже на Пирогова? Но он сам так и пишет: «…Со мною приключился истерический припадок со слезами и рыданиями». Наверное, от безысходности, невозможности бороться – с этим сильному человеку мириться труднее всего. Пушкин говорил о себе: «Суровый славянин, я слез не проливал, но понимаю их». Говорят, Пушкина отливали водой, когда узнал он, что произведен в камер-юнкеры. Пирогов был из тех же «суровых славян». Насмешка часто заменяла ему слезы. Его истерика словно страшная, искаженная насмешка. Другой бы, наверное, просто тихо заплакал от обиды.
Пирогов был горд. К тому же знал себе истинную цену. Истинную, потому что никто не вычитал из нее за всякую ошибку таких высоких штрафов, как он сам. Чернышев и Анненков оценивали Пирогова по другому курсу. И указывали ему «его место». Мундирная пуговица перевешивала операции на поле боя, «сберегательное лечение», сотни трудных верст, намотанных на колеса простого сибирского тарантаса. Для человека, умеющего и привыкшего думать и действовать, страшнее всего, когда ему не велят думать и требуют, чтобы он не действовал, а поступал «как положено». Пирогов не мог не думать и не действовать. Он обязан был думать и действовать. Призвание для Пирогова важнее и выше гордости. Но думать и действовать он должен был в вотчине Чернышева и Анненкова, потому что, кроме Чернышева и Анненкова, там лежали сотни больных людей, которые ждали Пирогова. Значит, надо было переступить через себя. Проглотить оскорбление. Затаить обиду. Выхода тут не было. И смириться было невозможно. Пирогов ломал себя, взорвался истерикой, рыдал.
Фаддей Булгарин, скверный беллетрист, издатель пакостной газетенки и доносчик из Третьего отделения, прожил долгую, полную мерзостей жизнь. Он много успел. Острием своего продажного пера он бил в спину и Пушкину и Пирогову.
Когда затевали гнусность – донос, клевету, травлю, – приглашали Булгарина. Он мастерски справлялся с грязными делами и мастерски превращал любое дело в грязное. Ядовитые укусы булгаринской клеветы были болезненны и опасны. Люди привыкают опираться в споре на понятия, не вызывающие сомнения. Труднее всего доказать, что белое – не черное или что сладкое – не горькое. Булгарин лгал устрашающе неправдоподобно, его было трудно опровергать. Пирогова он обвинил в плагиате.
Булгаринская клевета не случайный эпизод. Она некрасивый и неожиданный финал истории отношений Пирогова с руководящим советом профессоров – конференцией Медико-хирургической академии.
Эти отношения не могли быть безоблачными. Само появление Пирогова в академии создавало повод для конфликта. Запретив выбирать профессоров из «своих» и водворяя на кафедру молодого дерптского профессора, Клейнмихель ломал устои. И все же конференция дружно проголосовала за Пирогова – его достоинства были бесспорны. Своевластный попечитель мог с таким же успехом предложить всякого другого кандидата. И приказать проголосовать «за».
Конференция без оговорок отдала Пирогову кафедру и клинику, однако старые профессора поглядывали на «новичка» настороженно: как-то поведет себя? Он повел себя не как «свой», а по-своему. Скоро выяснилось, что академии он нужен не меньше, чем ему академия, и что он не собирается склонять голову перед уставом чужого монастыря.
Избрание на должность не нарушало прежде покоя конференции. Профессора сами подыскивали себе смену из своих. Делалось это полюбовно. Часто по-семейному. Профессор Буяльский был племянником профессора Загорского. Профессор Наранович – племянником профессора Буяльского. Профессор Хоменко – двоюродным братом профессора Савенко. Профессор Калинский – зятем профессора Пелехина.
Среди профессоров было много дельных, способных людей. Пирогов не отрицал заслуг каждого из них. Он отрицал самый принцип патриархальных, семейственных выборов «по сговору». Не умилился благосклонностью конференции, вопреки традиции принявшей его в свои ряды. Уверенно занял место за общим столом и принялся взрывать неприемлемую традицию изнутри. «Пришлый», «чужак», Пирогов не захотел быть «приятным исключением». Он утверждал себя как правило. Насмехался: семейственность в академии дошла до того, что профессоров, кажется, стали избирать лишь из числа бывших семинаристов одной губернии. Иронически называл их «черниговцами». Выборам по родству, по взаимному соглашению противопоставил свою неподатливую мерку: «Если бы кто-нибудь, например, добивался какой-нибудь должности и если бы даже спасение его жизни и чести зависело от достижения этой должности, я буду всеми силами ему противодействовать без всякого желания вредить ему, как скоро я буду убежден, что он не имеет ни малейшей способности к исполнению предстоящих ему обязанностей».
Даже доброжелатели ставили в укор Пирогову случай с Прозоровым. Прозорова выбирали профессором ветеринарной терапии и патологии. Пирогов вначале отдал за него свой голос. Но через месяц сообщил конференции, что берет свой голос обратно: избрание Прозорова не пойдет на пользу делу.
Смешно упрекать Пирогова в «переменчивости», доказывать, что на него повлияли враги Прозорова, выдвигавшие другого кандидата. Пирогов – человек, и ему свойственно было ошибаться. Пусть он неверно оценил значение Прозоровских трудов (наверное, так оно и есть – Прозоров немало сделал для своей науки). Пусть даже (хоть это и не похоже на Пирогова) поддался чьей-то «обработке». Не в этом суть!
Пирогов не мог не понимать, что вся эта история тотчас обернется против него. Что он сам дал оружие противникам и пищу сплетням. И все же поступил так, а не иначе. Во имя пользы дела он привык публично признавать свои ошибки. Хотя в данном случае само признание было скорее всего ошибкой. Пирогов ошибся почетно, утверждая правильный принцип.
Да, речь шла о принципе. Столкновения Пирогова с конференцией всегда возникали при избрании на должность. Некоторые были склонны объяснять эти столкновения борьбой партий. Но странно, «партии» вдруг исчезали, когда обсуждались научные вопросы. «Противник» Пирогова профессор Наранович одобрительно отзывался об итогах его поездки на Кавказ. Другой «противник», профессор Саломон, не одобрял пироговской идеи Анатомического института – и терпел поражение. Конференция поддерживала доклад Пирогова о снабжении госпиталей медикаментами. Но Пирогов неизменно оставался в меньшинстве, когда старался «быть полезным академии в выборе новых наставников». Тут мерки не совпадали. Иные же – из тех профессоров, что не с идеями Пирогова боролись, а с самим Пироговым, – имели в день выборов случай «отыграться». И спасти себя. Чувствовали – несдобровать им, если Пирогов получит возможность выбирать коллег себе по плечу.
В 1848 году Пирогов снова скрестил шпаги с большинством конференции, на сей раз при избрании Шипулинского. Шипулинский был зятем Буяльского. Профессор Буяльский к тому времени ушел из академии. Он отслужил свой срок, жаждал продолжать работу, но начальствующий генералитет убрал его в отставку. Буяльский мог еще многое сделать – через двадцать лет после ухода из академии он издал великолепный атлас «Фотографические рисунки вытравленных артерий и вен почек человеческих». Буяльского вынудили сидеть не у дел и наблюдать, как его должности одна за другой переходят к Пирогову.
Буяльский был близко знаком с Булгариным. Незадолго до дня выборов в булгаринской «Северной пчеле» начали появляться восторженные заметки о заслугах Шипулинского. Пирогов высказал мнение, что к невоздержанным панегирикам приложил руку сам Шипулинский. Это послужило поводом. Булгарин выступил в поход. Он повел «кампанию» по всем правилам булгаринской тактики. Посыпались клеветнические фельетоны и «письма», в которых все – труды Пирогова, его научные заслуги, его операции, его характер, взгляды, семейная жизнь, – все обливалось ложью, пересыпалось грязными намеками.
Большинство биографов считает, что травлю Пирогова возглавлял Буяльский. Слишком много косвенных улик: Буяльский – конкурент Пирогова, проигравший сражение, тесть Шипулинского, приятель Булгарина (кстати, в булгаринских фельетонах содержались медицинские экскурсы). Слишком много косвенных улик – и ни одной прямой. Надо быть особенно осторожным. Обстановка благоприятно сложилась как раз для тех, кто любит ловить рыбу в мутной водице. Из-за широкой спины Буяльского удобно было стрелять тем, для кого гонорар от десятка больных, «переметнувшихся» к Пирогову, был дороже славы всей русской науки. Разговорами о «личной обиде» изгнанного Буяльского легко было прикрывать тех, кто выживал из академии Пирогова.
Венец «антипироговского творчества» Булгарина – шулерски состряпанный фельетон, в котором «доказывалось», будто Пирогов «заимствован» часть своего «Курса прикладной анатомии» из сочинения английского анатома Чарльза Белла.
Пирогов не считал нужным защищать свою честь ученого перед неучем, защищать свою честь человека перед подлецом. Он потребовал суда над клеветником. И снова подал в отставку.
Объясняя этот шаг, Пирогов не унизился до перечисления обид. Он говорил только о принципе, он обнажил суть своих разногласий с конференцией. Он написал прошение-трактат о наставнике молодежи.
Не только ученость. Главное – высокие нравственные достоинства. Чистая душа и открытое сердце – вот пропуск на кафедру. Избрание в профессора не по достоинству, а по рекомендации, для продвижения по службе, за выслугу лет – выстрел в завтрашнее поколение. Как оценить нравственный облик кандидата? Одним лишь нелицеприятным разбором его поступков, идей, стремлений? Но конференция избегает смелого и откровенного суждения о достоинствах избираемых. У конференция свое мерило – послужной лист. Чистый послужной лист – свидетельство высоких моральных качеств. Не мудрено, что твоим соседом за столом конференции сказывается профессор, запятнавший себя связью с продажным журналистом и пригласивший его для «защиты научных истин».
Пирогов признал себя побежденным: «Я не мог, несмотря на все старания, быть полезным академии в выборе будущих наставников». Пирогов просил разрешения покинуть академию.
Булгарин не сел на скамью подсудимых. Но суд над ним состоялся. Его осудила История. И кто бы ни были противники Пирогова, призвав в помощники Булгарина, они подписали себе обвинительный приговор.
Отставку Пирогова не приняли. Но ему было уже не до отставки. Он понял, что не имеет права уходить, – он нужен.
Пришла холера.
Умершие от холеры похожи на атлетов. Их окоченевшая мускулатура резко очерчена, рельефна. Руки, крепко сжатые в кулаки, чуть согнутые в коленях ноги, напряженные, как перед решающей схваткой, тела – позу холерного трупа анатомы уподобляют позе гладиатора.
Их было множество, этих «гладиаторов», погибших в бою со страшным врагом – холерой. Только в Петербурге и окрестностях умерло шестнадцать с половиной тысяч человек. Пирогов не успевал вскрывать трупы.
Холера, издавна бушевавшая в странах Востока и Юга, для России была болезнью новой, неведомой. Она явилась к нам впервые в 1823 году и затем на протяжении ста четырех лет возвращалась еще семь раз. Самым страшным был третий визит холеры. Он тянулся четырнадцать лет (с 1847 по 1861 год) и унес в могилу около полутора миллионов человек.
Пирогов познакомился с холерой в Дерпте. На его руках умер товарищ по профессорскому институту – Шрамков. Он проболел всего шесть часов. Пирогов был при нем неотлучно. Уже потом, дома, к Пирогову пришел страх. Ему казалось, что он заболевает. Он чувствовал, как подступает тошнота. Он знал, что нельзя распускаться, нужно взять себя в руки. Принял теплую ванну, напился чаю, уснул. Проснулся здоровым и – Пирогов есть Пирогов! – отправился в лазарет вскрывать холерные трупы.
В то время прибыли в Дерпт два известных французских врача, изумились, застав Пирогова за этой работой. Принялись выспрашивать, еще больше изумились познаниям Пирогова, выводам, которые он делал. Исписали записные книжки от корки до корки и, очень довольные, пригласили Пирогова в Париж.
Это было в начале тридцатых годов, во время второй холерной вспышки. Болезнь захватила тогда пятьдесят шесть губерний, впервые пришла в Москву, в Петербург. Матвей Яковлевич Мудров опытным врачебным взором тотчас увидел в новой болезни народное бедствие, бросился по городам создавать комитеты для борьбы с холерой, исцелять страждущих. Заразился и умер.
Холеру 1847 года встретил Пирогов. Он столкнулся с нею, когда она только начинала свое путешествие по России. В отчете о поездке на Кавказ Пирогов обронил: «Мы ехали навстречу холере». Мимолетная, небрежная фраза потрясает бесстрашием. Кавказская экспедиция принесла ему немало наблюдений. И хотя цель ее была иной, в отчете нередко попадаются упоминания о холере. Эти заметки беглы и разнообразны. Они подобны карандашным зарисовкам. Планомерное изучение болезни Пирогов провел в Петербурге.
Сотни трупов, сотни поверженных «гладиаторов». Они лежали на столах в Анатомическом институте, громоздились вокруг жестяных печей, заполняли чердаки и сени. И каждый под ножом Пирогова раскрывал хотя бы крохотную частичку секрета холеры. Пирогов стремился как можно полнее исследовать и описать все те изменения, какие происходят в организме больного. Его труд – «Патологическая анатомия азиатской холеры. Из наблюдений над эпидемиею, господствовавшею в России в 1848 году» с патологоанатомическим атласом этого заболевания – широкое, скрупулезно выписанное полотно, где каждый мазок положен на свое место, каждая деталь продумана и завершена.