355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Пирогов » Текст книги (страница 8)
Пирогов
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Пирогов"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

VI. ПЕТЕРБУРГ. АКАДЕМИЯ
1841—1854

В шесть часов сторож шел с колокольчиком по коридорам – звонил подъем. В жилых комнатах – «камерах» – начиналась торопливая возня. Студенты наскоро плескали в лицо водою, тут же, возле умывальников, пили натощак из бачков ледяной квас, натягивали мундиры и строились попарно – идти к завтраку. Раньше завтракали в спальнях – служитель клал каждому на тумбочку полфунта пеклеванного. Кто побогаче, припасал еще патоки в зеленом граненом стакане и кусок масла на клочке газеты. Прочие же обходились хлебом да кружкою кипятку. Ели, сидя на койках. При Клейнмихеле завтраки стали лучше – французская булка и чай с молоком, зато приходилось шагать строем в столовую; прежде чем сесть на лавки, «согласно и с достойным благоговением» петь молитву.

С переходом в военное ведомство Медико-хирургическая академия стала армией. Николаевской армией, с хорошо продуманной и разработанной палочной системой внизу и с единственным генералом, одним ударом разрешающим научные и административные проблемы, наверху.

Клейнмихель не церемонился. Он явился в академию по окровавленной дорожке, протоптанной Сочинским; каратели с поднятыми шпицрутенами устрашающим напоминанием маячили за его спиной. Студентов сажали под арест за малейшую провинность. Распорядок дня до последней минуты, форма одежды до последней пуговицы, расположение имущества в комнатах до последнего гвоздя – все до мелочей предусмотрено было начальством. Во избежание нарушения установленного порядка студентам запрещалось иметь собственные вещи. Белье и одеяла, платье и книги, даже перья и карандаши были казенными, единообразными, занесенными в инвентарные списки. Известные ученые, почтенные академики и профессора, составлявшие славу российской науки, заносили в протоколы своих конференций: «Слушали предписание Господина Директора Департамента Военных Поселений, Генерал-Адъютанта и кавалера графа Клейнмихеля о представлении его сиятельству копий протоколов конференции…»

Властители Медико-хирургической академии сменяли один другого – Клейнмихель, Веймарн, Анненков, Игнатьев, – все генерал-адъютанты, все в равной степени далекие и от медицины, и от хирургии, и от того, что определяют обычно словом «академический». Генерал-властители меж министерскими и штабными делами решали судьбы медицинского образования.

Профессора (в одно время с Пироговым в академии, не говоря уже о крупнейших ученых-медиках, преподавали и основатель эмбриологии Бэр, и естествоиспытатель-эволюционист Горянинов, и химик Зинин) читали курс и пеклись о процветании отечественной науки. Лучшие из учеников жадно внимали своим наставникам, готовились принять из их рук эстафету. Среди лучших были химик и композитор Бородин, анатом Лесгафт, физиолог Павлов. На яркий свет пламени, зажженного в академии, пришли и Сеченов, и Боткин, и Бехтерев. На этом пламени в бурно кипящих тиглях творчества оседало густое, тяжелое золото открытий.

Наука, горение, творчество – и рядом тупой, словно навсегда установленный порядок-распорядок: подъем, молитва, завтрак, занятия, молитва, обед, занятия, молитва, ужин, прогулка «не в дальнем от академии расстоянии», поверка; плац, барабан, гауптвахта, шляпы треугольные, шпаги без темляков; все, что на голом теле, казенное, а посидишь в холодной или попробуешь палки, узнаешь, что и голое тело казенное; исподнее – инвентарь; простыни, подушки, одеяла – инвентарь; сны – разрешались свои, смотри какой хочешь, только не проспи побудку… В шесть часов сторож топал с колокольчиком по коридорам – звонил подъем.

Профессор Пирогов приезжал в академию к восьми. Вставал затемно: путь от Литейного проспекта до Выборгской был не близок. Во время ледохода случалось часа по два пробираться на лодке между льдинами – Нева против академии широка.

Пирогову не приходилось жаловаться на отсутствие интереса к его лекциям. В аудитории встречало его не менее трехсот человек. Собирались не только медики. Приходили студенты других учебных заведений, инженеры, чиновники, военные, даже дамы.

О Пирогове писали газеты и литературные журналы. «Отечественные записки» сравнивали его успех с успехом Анджелики Каталани, замечательной итальянской певицы.

Пирогов не блистал цветистостью речи. Слог его был прост и ясен. Дикция предельно четка. Ему было чтосказать, он умел большие мысли выразить в немногих словах. Ни одного слова он не тратил впустую. Оттого фразы были весомыми, плотно ложились одна к другой, как кирпичи под рукой хорошего каменщика. Он не рассказывал о том, что можно было показать. Он берег слова для выражения мыслей, не для пространных описаний. Многочисленные препараты, опыты на животных, вскрытия продолжали, дополняли и заменяли фразу.

Дома Пирогов репетировал лекции. Он любил повторять: «Ораторами становятся, поэтами рождаются». Пирогов связал обе части латинской пословицы: он смог стать необычным и сильным оратором, потому что родился поэтом.

Не менее важными, чем в аудитории, были лекции у постели больных. Свою задачу Пирогов видел не только в том, чтобы изложить курс, но и в том, чтобы научить слушателей мыслить.

Клиническое мышление, то есть умение точно определить болезнь, оценить состояние больного и выбрать лечение, воспитывается в госпитальной палате. Здесь на бесчисленных примерах Пирогов доказывал, что одинаковая болезнь не означает одинаковых больных. Одинаковых больных нет – есть люди, страдающие одной болезнью.

Задача теоретической лекции в аудитории – изучение общих признаков болезни и ее влияния на человеческий организм; задача лекции в госпитальной палате – изучение тех разнообразных изменений, которые наблюдаются в каждом отдельном случае. Клинически мыслить – значит уметь подойти к фактам с теорией и обогатить теорию новыми фактами. У самого Пирогова способность осмыслить, обобщить факты, выстроить их в систему, переработать в теорию развита была потрясающе.

Он связывал прижизненные изменения с точными данными вскрытий. Патологическую анатомию, имеющую дело с мертвыми, сделал надежной основой возвращения больных к жизни. Именно поэтому хирург и анатом Пирогов смог быть наставником и терапевтов: возле его стола в анатомическом зале врачи учились на своих ошибках диагностике и лечению.

Пирогова иногда упрекают в том, что за полтора десятилетия работы в академии он не создал «своей школы», не выпестовал под своим крылом некоторого числа достаточно именитых наследников. Многие видные ученые отметают подобные упреки. Пироговской школой, говорят они, стала вся последующая русская хирургия.


Казалось, Пирогов въехал в столицу на торжественном белом коне. В аудиторию и операционную к Пирогову ломился народ. Повсюду разговоры об его искусстве. Кто знает, наверное, были семьи, где дети играли в Пирогова. Президент Петербургского общества русских врачей поднес тридцатилетнему профессору диплом почетного члена этого общества. Больше того, деятельность Пирогова в академии началась и была высоко оценена еще до переезда его в Петербург. Пироговское предложение об организации госпитальной хирургической клиники было горячо поддержано конференцией Медико-хирургической академии, отметившей, что такая клиника принесет обучающимся «величайшую пользу», особенно если руководить ею будет сам Пирогов, «известный не только в России, но и за границей своими отличными талантами и искусством по оперативной хирургии». Это предложение положило начало целой системе клиник – учреждений, где лечение больных сочетается с научными исследованиями и педагогической работой.

Казалось, Пирогов легко и окончательно «покорил» Петербург. Но это только казалось.

Третьего марта 1841 года руководство академии донесло генералу Клейнмихелю о том, что «надворный советник Пирогов вступил в назначенную ему должность профессора». В хирургическом отделении Второго военно-сухопутного госпиталя, отданном Пирогову «во владение», его встретили муки больных, преступность начальства, смерть, смерть, смерть.

Было от чего прийти в ужас!..

Сырое каменное здание с холодным коридором. Дощатая стена, отделявшая коридор от улицы, промерзала зимой насквозь. Огромные палаты на шестьдесят-сто коек без какой-либо вентиляции. Чтобы проветрить помещения, открывали двери в ледяной коридор. Тогда в палаты несло из расположенных тут же отхожих мест. Госпиталь стоял на болоте, среди полузасыпанных, превращенных в гниющую свалку прудов и рытвин, в которых, не высыхая, зеленела густая зловонная жижа. Полы в хирургическом отделении были ниже уровня улиц.

Госпитальные начальники воровали в открытую. Подрядчики везли к ним на дом казенные продукты: больные голодали. Аптекари фунтами сбывали лекарства на сторону, больным не давали даже простейших средств или всучали подделки (бычью желчь вместо хинина, какое-то масло вместо рыбьего жира). Пирогов годами добивался лишнего флакона ляписа. Великому хирургу пеняли за большие издержки йодной настойки и предписывали «приостановить ее употребление». Ему приходилось доказывать, что больным нужно выдавать именно такое количество лекарств, какое он выписал, и что зола при всем желании аптекаря никак не может заменить наркотических средств. Из-за преступного небрежения госпитального начальства, сообщал Пирогов в одном из рапортов, больные целые дни оставались без лекарств, целые дня не имели клюквенного сока для питья, ляписа для прижигания язв. Пирогов тратил силы в неравной борьбе: не кучка преступников была перед ним – весь уклад тогдашней жизни, Россия Сквозник-Дмухановских, Ляпкиных-Тяпкиных, Чичиковых и Кувшинных рыл. Власть в госпитале предержащие крали не стесняясь; проигрывали в карты – и не беднели, копили деньгу – и приобретали. В госпитальной хирургической клинике «не было приспособлений», чтобы сделать больному ванну. Даже на десятом году работы Пирогов доносил, что все лекарства он получает в меньших, чем надо, количествах, причем в отчетах это не указывается.

Следуя мудровскому совету – лечить не только ножом, но и чистой простыней, мягкой подушкой, свежим воздухом, диетой, Пирогов указывал: «Всякий врач должен быть прежде всего убежден, что злоупотребления в таких предметах, как пища, питье, топливо, белье, лекарство и перевязочные средства, действуют так же разрушительно на здоровье раненых, как госпитальные миазмы и заразы».

Одно тащило за собой другое.

Злоупотребления то и дело отворяли дверь госпитальной заразе, за ней шли рожа, гангрена, пиемия, или гнилокровие, а за ними – смерть, смерть, смерть.

В первый же день по вступлении в назначенную ему должность Пирогов увидел в палатах молодых солдат-гвардейцев, которым гангрена разрушила всю брюшную стенку. Это были пациенты бывшего главного доктора госпиталя, действительного статского советника и кавалера Флорио. Пирогов видывал его еще в прошлый приезд – перед дерптской профессурой. Флорио делал обход: вертя на палке свою форменную фуражку, шел из палаты в палату, притопывал ногою, громко распевал с итальянским акцентом: «Сею, сею, Катерина! Сею, сею, Катерина!» Все болезни Флорио объявлял лихорадкой, на каждом шагу прописывал пиявиц, ординаторов высмеивал и бранил нецензурно, по адресу больных, особенно женщин, отпускал непристойные шутки. Флорио ушел, но в госпитале хозяйничали его наследники.

Заразные больные день-деньской сами готовили «фербанд» – перевязочный материал: щипали корпию из грязного белья, из рваных подолов и рукавов надетых на них рубах. Фельдшера перекладывали повязки и компрессы с гноящихся ран одного больного на раны другого. Служители с медными тазами обходили десятки коек подряд, не меняя губки, обтирали раны. Уже негодные к употреблению, пропитанные гноем и кровью зловонные тряпки складывали в ящики, стоявшие тут же в палатах или в примыкавших к ним каморках. После просушки тряпки эти снова пускали в дело, даже продавали в другие больницы.

Госпитальная зараза уносила больных, сводила на нет работу хирургов, одним взмахом уничтожала результаты мастерски сделанных операций. Самому Пирогову пришлось давать объяснения комиссии по поводу смерти после обычного кровопускания десяти солдат, лежавших в глазном отделении. Пирогов объяснял: «Причину смерти должно искать не в операции, а в распространившейся с неожиданной силой миазме». На глазах Пирогова появлялись в палатах страшные, роковые кровати: стоило одному больному умереть на такой кровати от послеоперационного заражения, и всякий, кого клали на нее, был уже заранее приговорен к смерти. Всё это считали неизбежным, естественным – и в петербургских больницах, и в парижских госпиталях, и в берлинской «Шарите», по свидетельству современников, превратившейся в «морильню». Пирогов не захотел примириться с неизбежностью нелепой смерти. Он стремился побороть неотвратимое, понять необъяснимое, «не мечтать, а стараться проникнуть посредством наблюдения и опыта при постели больных сквозь этот таинственный мрак».

Оставались еще десятилетия до открытия общепризнанных средств борьбы с раневой инфекцией, а Пирогов уже говорил о заражении ран через инструменты и руки хирурга, о перенесении заразы с одной раны на другую через предметы, с которыми соприкасаются больные. Он говорил о заразительности, «прилипчивости» многих заболеваний. Вскоре после прихода в академию он отделил больных пиемией, рожей, гангреной от остальных и разместил в особом деревянном флигеле. Больше того, он считал нужным «отделить совершенно весь персонал гангренозного отделения – врачей, сестер, фельдшеров и служителей, дать им и особые от других отделений перевязочные средства (корпию, бинты, тряпки) и особые хирургические инструменты». Пирогов запретил обтирать раны общими губками и приказал взамен поливать их из чайников (мера, введенная во Франции лишь через двадцать лет), боролся с изготовлением перевязочного материала из грязной ветоши и самими больными. Он требовал соблюдения гигиенических правил, поддержания чистоты, мытья рук. Первый упрек Пирогов, как всегда, обратил к себе: ведь и он, по восемь-девять часов не выбираясь из госпиталя, делал в одном и том же платье и перевязки, и операции, и вскрытия. Когда домашние заметили ему, что обшлага его фрака дурно пахнут, он признал с жестокой горечью: «Я сам был переносчиком заразы».

Как же она передается, страшная госпитальная зараза? Пирогов не переставал об этом думать. Ему не свойственно отбивать одну мысль от другой жирными самодовольными точками. Он предпочитал вопросительные знаки. Всякая мысль была для него продолжением предыдущей и началом следующей. Его идеи жили с ним долгие годы: подобно дереву, росли, развивались вглубь, ввысь, вширь. Со временем «обрастал мясом» и ответ на вопрос: «Как же передается заражение?» Раньше Пастера и Листера заговорил Пирогов о живых возбудителях: миазма (термин «микроб» появился позже) «есть органическое, способное развиваться и возобновляться». Он советовал даже с помощью микроскопа исследовать чистоту перевязочного материала. Теория всегда шла у Пирогова рядом с практикой. Размышления о госпитальной миазме вызвали к жизни целую систему приемов противогнилостного лечения и профилактики в хирургии; в итоге «хирургические казни»: пиемия, гангрена, рожа, а вместе с ними и неизбежная их страшная спутница – смерть – начали отступать.

По утрам Пирогов обходил палаты. За ним следовали врачи и студенты, а также десять фельдшеров со свечами в руках и полотенцами через плечо. Торжественное шествие! Но не триумфальный марш. Война Пирогова с госпитальной администрацией – упорный бой за каждую позицию, жестокая схватка в каждой траншее. Нужно было немало сил духовных, чтобы не уйти с поля сражения, не выбросить белый флаг.

За восемь лет до Пирогова в госпитале служил его старый приятель – Даль, назначенный в Петербург после турецкой и польской кампаний. Он быстро завоевал в столице славу отличного хирурга. Особенно удавались ему глазные операции. Но храбрый на полях сражений, у операционного стола смело вступавший в схватку со смертью, Даль не выдержал постоянной борьбы с госпитальным начальством – махнул рукой на медицину: «переседлал из лекарей в литераторы», по замечанию Пирогова. Впрочем, литераторам приходилось не легче, чем лекарям. В России «всякое звание и место требует богатырства», – писал Гоголь: слишком много любителей бросать бревно под ноги человеку.

Пирогову мешали даже бороться со смертью. Хотя при создании клиники предусматривалось, «чтобы он в своих действиях относительно пользования больных не был зависим от старшего доктора», подлинной свободы Пирогов не видел. Инвентарь, инструменты, лекарства, дрова, свечи, даже само здание – все находилось во владении воров, взяточников, неучей, никак не сочувствовавших пироговскому делу.

Кем был Пирогов для тех, кто крал хлеб и мясо из госпитальных мисок и сыпал в кружки больным золу вместо лекарства? Если в погоне за истиной видели они погоню за должностью, в масштабности – карьеризм, в большом новаторстве – мелкое чиновничье политиканство, – словом, если мерили Пирогова на свой аршин, то опасным соперником. Если же понимали, чувствовали, что «своим аршином» Пирогова не измерить, то и того хуже – страшным врагом. Страшным непримиримостью, упорством в борьбе, способностью сделать гласным то, о чем другой сочтет за благо умолчать. Нужно было богатырство, чтобы четырнадцать лет вершить великое дело, слыша, как сопят за спиною враги, ждут, ищут случая опорочить, вымазать дегтем, избавиться.

Так возникло дело об умопомешательстве профессора Пирогова. Старший доктор госпиталя Лоссиевский вручил под расписку ассистенту Пирогова Неммерту секретное предписание, в котором значилось: «Заметив в поведении г. Пирогова некоторые действия, свидетельствующие об его умопомешательстве, предписываю Вам следить за его действиями и доносить об оных мне». Несмотря на риск (бумага была секретной), Неммерт передал предписание Пирогову. Пирогов явился к попечителю академии, очередному генерал-адъютанту, и пригрозил отставкой, если делу не дадут хода. Провокация была неумной, наглой – пахло скандалом. Лоссиевскому приказали просить прощения. Он явился к Пирогову в парадной форме, плакал, подымал руки к небу. Пирогов ни слова не сказал о своих обидах, только показал господину старшему доктору мерзейший хлеб, розданный в тот день больным.

Известным оправданием Лоссиевскому может служить хотя бы доля искренности: ему и впрямь мог показаться не вполне нормальным человек, который бескорыстно добивался лучшего и не крал там, где плохо лежит.

Преемник Лоссиевского доктор Брунн действовал осмотрительнее, коварнее, злее. Он, как психолог, изучал характер Пирогова, приглядывался к «промашкам» в его поведении, сопоставлял его поступки с «мнением света» – искал уязвимые места, по которым можно нанести удар потяжелее и побольнее.

А Пирогов с точки зрения лоссиевских и бруннов был уязвим.

Прежде всего потому, что смелость новатора никогда не уживается с боязнью риска и желанием спокойной жизни. В то время когда многие из коллег Пирогова предпочитали не выходить из круга привычных операций, на которых уже набили руку, знаменитый профессор, не заботясь о репутации, храбро шагал в неведомое.

Конечно, Пирогов рисковал. Хирург рискует, даже когда сотый раз делает операцию, известную уже сто лет. Пирогов слишком часто делал первым то, чего вообще не делали до него. Однако риск Пирогова строился на убежденности в научной правоте и практической ценности предлагаемой операции. Подкреплялся теорией и экспериментом. Многие коллеги Пирогова не только боялись – не хотели творить новое. Или не могли – по недостатку знаний. А для Пирогова многое из того, что казалось коллегам безрассудной дерзостью, было результатом долголетних раздумий.

В 1847 году Пирогов впервые в России удалил зоб. Операция была по тем временам необыкновенно смелой. Даже после нее Французская академия наук не сняла запрета оперировать на щитовидной железе. Надо полагать, нашлись в то время медики, упрекавшие Пирогова в безрассудстве. А ведь он теоретически разработал операция на щитовидной железе еще в профессорском институте в своей преддиссертационной работе. Между задумкой и риском лежало целых шестнадцать лет (и не даром потерянных!), а недоброжелатели из коллег видели только, что опять этот Пирогов полез с ножом в «запретную зону».

Он лез. В эти годы Пирогов предложил немало оригинальных операций. Среди них одна из самых знаменитых – новый способ ампутации, «вылущивания» стопы. Операция состоит в том, что, удаляя стопу, оставляют часть пяточной кости, которую приращивают затем к костям голени. В итоге кости голени удлиняются на несколько сантиметров, приращенный к ним пяточный бугор служит больному опорой при ходьбе. Операция Пирогова и практически ценна, особенно во времена, когда протезирование только развивалось. Главное же, она была теоретически очень важной. Тогда уже знали кожную пластику – сам Пирогов блестяще делал операции на лице – в частности, ринопластику. Теперь Пирогов доказал возможность приживления костей, доказал, «что кусок одной костя, находясь в соединении с мягкими частями, прирастает к другой…». Пироговская ампутация стопы положила начало всей костнопластической хирургии.

Каждый мерят коллег на свой аршин. Пирогов – тоже. Многие из коллег Пирогова не понимали или не хотели понять, а оттого и простить ему не могли его новаторство, творческую смелость, попирание шаблонов. Пирогов же именно эти качества в соединении с другими, не менее существенными, делает мерилом ценности хирурга.

Многие из коллег Пирогова оценивали деятельность хирурга по проценту операций с благоприятным исходом. У Пирогова результаты операций были не хуже, чем у всех прочих. Но ему мало подсчитывать проценты. Когда не знали антисептики и асептики, когда в госпиталях свирепствовали рожа и гнилокровие, благоприятный исход слишком часто зависел от случайности. Поэтому для Пирогова не менее важно другое – что сделал сам хирург,чтобы исход был благоприятным. Важны познания хирурга в анатомии и физиологии, его умение распознавать болезнь и наблюдать больного, его техническая подготовка и творческая инициатива.

Завистники, терявшие из-за Пирогова славу, и завистники, терявшие из-за Пирогова практику, выворачивали, ставили с ног на голову его взгляды и высказывания. По их милости в сплетнях охочей до клеветы светской черни складывался мрачноватый образ Пирогова – знающего и умелого (не отнимешь!), но безжалостного «резуна», думающего не столько о больных, сколько о рискованных и жестоких опытах для подтверждения своих теорий. Примеры? Их было нетрудно найти. Сам Пирогов, как всегда, честно свидетельствует: «Любовь к моей науке и к моему призванию, отчасти же и любовь к славе… увлекали меня нередко к действиям, которых благоразумие, при моем положении, требовало бы избегать».

Он мог предложить деньги больному, обнаруженному где-нибудь на рынке или в уличной толпе, так как считал, что клинические наблюдения над таким больным принесут пользу науке. («Ставит опыты над людьми!» – ползли слухи.) Он брался оперировать ребенка. (Шептались: «Находит удовольствие в детском крике и плаче».) Он приказывал: «Резать!» – там, где другой, думая не о больном – о себе, перепуганно мямлил и юлил. («Бездумный себялюбец!» – бросал ему в спину коллега.) Завистники и клеветники распускали слухи; точно хоругвь, поднимали над толпою его ошибки. Тем более что искать пироговские ошибки было не трудно, проповедники «благополучных исходов» прятали концы в воду, а Пирогов и печатно и устно трубил о своих промахах.

На клевете и построил свою провокацию преемник Лоссиевского, старший доктор госпиталя Брунн. Однажды Брунн самовольно выписал больного накануне операции. Пирогов водворил его обратно в клинику. Больной все-таки исчез, по городу же полз слушок, будто Пирогов хотел оперировать его насильно. Последовал приказ генерал-попечителя: профессору Пирогову оперировать только с разрешения госпитального начальства. Таким образом, и «в действиях относительно пользования больных» Пирогова попытались подчинить бруннам и лоссиевским. Это означало гибель клиники. Пирогов подал очередное прошение об отставке. Сколько раз вынуждали его прибегать к этой мере! И всякий раз отставку не решались принять. Слухи слухами, но, если доходило до дела, бежали лечиться к Пирогову!

Он не опровергал слухов. За него кричало дело. Война с «казнями хирургическими» и кознями начальническими – война во имя людей. Учение исцелять не болезнь вообще, а больного – исцелять человека. Тяжелые отравления от ежедневного десятичасового труда в зараженном воздухе палат и мертвецких – истинное самопожертвование. Длинные очереди бедняков у дверей его квартиры – он лечил их бесплатно да еще денег давал на лекарства. И куда как убедительно рядом с громким голосом Дела звучит тихая речь одного из бесчисленных «свидетелей защиты» – неимущей прислуги, которую семь месяцев безвозмездно лечил Пирогов: «Сколько раз, бывало, на своем извозчике, да еще одну не отпустит, а с фельдшером отправит меня домой».

«Закоренелый эгоист, холодный и без сердца» видел во сне тяжелых своих больных и просыпался в холодном поту от дурных предчувствий. Не в силах превозмочь скорбь, «беспощадный экспериментатор» обрывал письмо к любимой невесте словами:

«…Более писать не могу, я расстроен и болезнью и неприятностями: на этой неделе я потерял нескольких больных совсем неожиданно».

Пирогов не умел «подавать себя», жить напоказ, звонить в колокола. Быть может, более всего он не умел горевать публично. «Насмешка у меня нередко заменяет слезы», – говорил он о себе.

Он сам признавался, что горд и самолюбив. Но было нечто неизмеримо большее, перед чем отступало самолюбие и смирялась гордость, – его дело, его призвание. «Оставайся верен твоему призванию… Терпи, борись, идя вперед и дорожи твоим призванием так же, как жизнью». Он расшвыривал бревна, которые кидали ему под ноги, и шел вперед, вперед.

Какие инструменты нужны хирургу? Думать об этом заставляла практика. Удобный инструмент – это операция, сделанная и хорошо и быстро.

Пирогов видел за границею тщательно подобранные хирургические наборы Грефе и Лангенбека. Инструменты в наборах были сконструированы изобретательно, но эгоистично. Это были инструменты только для Грефе или только для Лангенбека. Конструируя, хирург имел в виду одного себя.

Оперировать в клинике Грефе разрешалось лишь тем, кто соблюдал два основных правила: оперировал по способу Грефе и обязательно инструментами его изобретения. Пирогов вспоминал: «Грефе был доволен, но он не знал, что все эти операции я сделал бы вдесятеро лучше, если бы не делал их неуклюжими и мне несподручными инструментами».

Вскоре после приезда в столицу Пирогова назначили Директором технической части петербургского завода медицинских инструментов.

Еще Петр повелел: «При Главной аптеке в Аптекарском огороде выделывать лекарские инструменты». И выделывали. Нашлись в народе умельцы, которые и в этом деле сумели «блоху подковать». Кстати, не где-нибудь, на этом заводе крепостной Семен Бадаев открыл в начале прошлого века новый способ приготовления стали, так и названной «бадаевской». Сталь отличалась многими ценными свойствами, улучшающими качество инструментов. Мастеровые люди работали по-каторжному – в сутки пятнадцать с половиной часов, служили по-солдатски и двадцать пять лет, и тридцать, и сорок, биты и пороты бывали по-мужицки, а создали завод на славу; Пирогов говорил о нем: «Единственное в этом роде, сколько известно, не только в Европе, но и в целом свете заведение».

Создавая новые виды инструментов или совершенствуя старые, Пирогов не повторял эгоистическую ошибку своих маститых учителей. Он видел перед собой не данного хирурга, а данную операцию. Идея Пирогова состояла в том, чтобы изготовлять инструменты, которыми любой хирург мог бы хорошо и быстро сделать ту или иную операцию. Не орудия для мастеров, а орудия, которые помогают стать мастером.

Пирогов знал, как важно для успеха операции иметь под рукой то, что надо. Он заново составляет комплекты – наборы инструментов. Он критикует прежние наборы: главная их беда – отсутствие «многих инструментов, нужных для таких операций, малейшее промедление которых угрожает опасностью жизни». При Пирогове завод изготовлял наборы, рассчитанные на самый разнообразный уровень медицинской помощи: фельдшерские и лекарские карманные, ординаторские, батальонные, полковые, корпусные, госпитальные, а также акушерские и ветеринарные. И в каждом строго соблюдался основной принцип: все нужное, ничего лишнего.

Река отделяла Выборгскую сторону и академию от пироговского дома. Река отделяла Аптекарский остров от Выборгской. Пирогов успевал всюду. Если звало дело, ему было всегда рукой подать.


Он был бесстрашно неуемен. Словно не хватало ему клиники, полутора тысяч больных, нескончаемой борьбы с грязью, с воровством, с Лоссиевским и Брунном. «Почитая первой и священной обязанностью посвящать мое искусство на службу страждущему человечеству, я готов употребить и остальное от других моих занятий время на исполнение предлагаемой мне Вами должности консультанта по части оперативной хирургии при больницах: градской, Обуховской и Св. Марии Магдалины…»

Обуховская больница для чернорабочих, Мариинская для бедных, а вскоре к ним прибавились еще и Петропавловская и Детская больницы и Максимилиановская лечебница, – по сравнению с этими заведениями, где «умер ли больной от чахотки, от кровотечения, от затека, лишь бы умер», даже Второй военно-сухопутный госпиталь казался раем. А он и их взвалил на плечи, взвалил безвозмездно, единственно во имя священной своей обязанности.

И во имя священной своей обязанности не стал парадным консультантом с медлительной походкой, важным безразличным лицом и холодными пальцами, а снова полез в борьбу. Боролся насмерть за жизнь, потому что не мог равнодушно «присутствовать при мучениях больных, которых страдания не хотят облегчать из незнания дела и из скупости». Он дрался до последнего и оставил больницы, лишь навсегда покидая Петербург. Он не мог уйти победителем, но не был и побежден, – нельзя победить человека долга, стоящего у знамени. Пирогов имел право подвести итог: «Я 12 лет безвозмездно служил в звании консультанта. Не мне судить, в какой мере я удовлетворил все требования этого звания; одно только знаю верно, что я всегда готов был явиться в госпиталь по первому призванию. Оставляя эту должность, мне ничего больше не остается, как… пожелать моим преемникам, чтобы они также охотно подвизались для общей пользы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю