Текст книги "Оправдан будет каждый час..."
Автор книги: Владимир Амлинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
На фотографии среди думских социал-демократических депутатов есть и мой дед: курносый человек, вьющиеся светлые волосы, пенсне, глаза под ним чуть косят, лицо одновременно простоватое и вместе с тем интеллигентное, вдумчивое.
Когда он ушел навсегда, я болел, был простужен и проснулся в тревоге: яркий свет, чьи-то резкие отрывистые голоса, необычные для меня хозяйские движения чужих людей – все это разорвало, разбило мой температурный хрупкий сон. Мать и отец склонялись надо мной, шептали: «Тихо, тихо… все спокойно… Спи, сынок».
– Где деда? – спросил я утром.
– Он вернется… он скоро вернется.
Но до этого еще далеко, Мой дед еще полон сил, планов, ему часто приходится выезжать в Англию по заданиям Совета Народного Хозяйства. К нему в дом приходит молодой ученый-биолог… Приходит в основном осенью и зимой, так как все лето проводит в экспедициях. Учитель этого биолога – профессор Скадовский – близкий товарищ деда. Но еще у этого молодого биолога странная слабость к беспризорным. И общественная нагрузка в трудовой коммуне № 3, воспитательская группа, которую он, кажется, воспринимает с необыкновенной, может быть, даже с излишней серьезностью и рвением, так что она уже стала главной в его жизни, постепенно оттесняя на второй план науку.
Но деду это даже нравится. И они подолгу говорят о беспризорных, дед вспоминает малолеток-преступников, с которыми сталкивался на пересылках, на каторге. Конечно, они существовали отдельно от политических, но он их видел, наблюдал, они ему были не безразличны.
В доме на Новокузнецкой бывают интересные люди: ученые, партийные работники, сюда часто приходит с Зинаидой Николаевной Райх Есенин – с ним дружила семья деда,– потом появляется Мейерхольд, снова с Зинаидой Николаевной, поэт Павел Васильев, композитор Крейн (отец драматурга Александра Крона), знаменитый в ту пору баритон Доливо. Он пел: «Дайте нам грогу стакан! Джесси, нам грогу стакан, последний – в дорогу…»
У Василия Анисимовича и его жены, изгнанной с четвертого курса Томского мединститута за революционную пропаганду, была единственная дочь Марина, Маша.
Вот я вижу фотографию уже более поздних времен, Моя мать со своей ближайшей подругой, дворянской дочкой, красавицей Натальей Михайловной Стекольниковой.
Моя мать курносенькая, с гладко уложенными прекрасными каштановыми волосами (конечно, на фотографии не видно, что они каштановые, но я-то знаю, я еще помню ее такой, сейчас они седые), с чистым выпуклым лбом, задумчивым и словно чего-то ожидающим взглядом. Вот такую ее и полюбил отец.
Но это опять же впереди. Сейчас рядом с ним маленькая, подвижная, легкая девочка, любительница коньков, музыки и книг. «Детство. Отрочество. Юность», «Детство Никиты», «Детские годы Багрова-внука», «Детство Темы». Вот ее библиотека, плюс Майн Рид, Рай дер Хаггард и «Месс-Менд» Мариэтты Шагинян (эту библиотеку конфискуют в декабре тридцать седьмого года – вместе с журналами «Каторга и ссылка», вместе с бесценными письмами к деду его товарищей по Петропавловке, Усолью, по жизни и борьбе).
Не знаю, может быть, они придумывали, мои родители но вроде бы мать была любительницей картин чужого детства. Этот книжный репертуар в первой части нравился моему отцу. Он отдыхал от своей шумной и темной коммуналки на Большой Татарской, от буйного, неухоженного детства беспризорников, вспоминал о собственном не очень-то веселом детстве. Здесь, в этом доме в Замоскворечье, он каким-то образом прикасался к другому, непохожему детству. И когда дед и бабка уходили в гости или в театр на новый сногсшибательный спектакль Вахтангова, Таирова или Мейерхольда, он оставался допоздна в тихом, совсем небуржуазном, но все же уютном доме – с традициями и укладом.
Когда они приходили, он возвращался в свою обкраденную квартиру, благо она была в трех остановках отсюда.
Однажды он услышал, почувствовал, что за ним идут. Идут на расстоянии двадцати—тридцати метров. Идут упорно, медленно, прячась в летней тьме совершенно не освещенной улицы, где, еще больше затемняя слабый лунный свет, колышутся на теплом ветру липы.
Отец ускорил шаг, почти побежал. Они тоже ускорили шаги. Тогда он остановился, повернулся к ним и резко сказал:
– Что вам надо?
Он их не видел, только слышал их дыхание, чувствовал их секундную нерешительность.
Вдруг один выступил, быстро, словно шарик, подкатился к отцу. Отец приготовился. У него была финка на всякий случай, реквизированная у одного из беспризорных. Он нащупал ее в кармане, освободил от кожаной перчатки, в которую она была завернута. «Воспитание, конечно, дело благородное, но опасное»,– высмеивая самого себя, свое прекраснодушие и некоторый идеализм, подумал он.
– Да нет, вы не бойтесь,– услышал отец вроде бы знакомый голос.
Он промолчал, не ответил.
– Это я, Ванька, ну Рудольф, Рудя.
Отец продолжал стоять, не отвечая, никак не реагируя на этот голос. И вот, как первый раз ночью в окне, неприятным повтором, воспоминанием об обмане и предательстве выплыло из тьмы, забелело знакомое широкоскулое лицо.
– Значит, так, Илья Ефимович. Я ни в чем не виноват. Потом все объясню… Завтра все ваши книжечки да картинки будут у вас. Только одно условие: ребята, которые это сделали, сами к вам хотят прийти… Я их уговорил. Так вы уж не привлекайте. Потому что они сами так решили.
Он разговаривал взросло и без обычного блатного налетца.
Отец сказал: пусть приносят… Только без всяких предварительных условий, я уж сам решу, как поступить, А сделок не надо. Если и виноваты, то пусть будут наказаны.
Он подумал, что, возможно, поступил неправильно, слишком жестко разговаривал, да и книги были нужны позарез. Но душа еще не отошла от обиды.
– Ладно, я им скажу. Пусть сами решают,– проговорил Рудя, повернулся и ушел.
На следующий день рано утром пришли Рудя и еще двое. В больших бумажных мешках (где они только их взяли, украли, конечно), в ящиках принесли они книги, а в школьном, дореволюционного вида старинном ранце – рукопись с аккуратно сложенными иллюстрациями сросшихся близнецов, бородатой женщины по фамилии Альма де Парадеда, человека с двумя головами – образом ужасных аномалий, уродств, от которых можно начать заикаться, потерять дар речи. И, продержав эти рукописи и иллюстрации несколько месяцев, они вроде бы действительно лишились этого дара, потому что глядели в пол и молчали. Выступал же только Рудя.
– А получилось вот как,– рассказывал он.– Я пришел от вас и, конечно, не мог скрыть того, что видел, подробно им все изобразил. Они говорят, такого не может быть. Мы, говорят, все видели, а такого не видели. Значит, надо нам посмотреть. Я говорю: нельзя. А они: раз нельзя, так нельзя. На том и разошлись. Так я говорю?
– Так,– поддакнули оба.
– Ну вот, они об этом разговаривали, а потом сделали. Так или не так?
– Так,– ответил один из них.
– Я, конечно, на них попер. Но вы ведь знаете наших… Это не мы, у нас и понятия нет, не по адресу обращаешься. Ну, подрались мы немножко, а толку что? Вот все и пропало. Ну, а потом поняли ребята, что обижать вас нельзя.
– Ну и что ж будем делать? – сказал отец. Сказал, конечно, сурово, но уже знал, и они знали, понимали, что он простил их.
Ведь это очень важно – простить вовремя, не растягивать муку несвершившегося, да и ненужного уже возмездия.
Дальше судьба Руди видится как бы в кадрах документальной хроники. Вот он уже выпускник ФЗУ, потом поезд мчит в Магнитогорск – в этом поезде Рудя,– на Магнитке он что-то еще вытворяет, но обходится, постепенно берется за ум, за дело, становится бригадиром, потом уезжает в Челябинск, поступает в институт, из Челябинска в Москву приходят открытки: Рудя-студент, Рудя-выпускник, Рудя-молодожен, Рудя-отец. И на всех открытках: «Вы мой крестный, мой учитель».
Приезжает в Москву, приходит к нам в гости, играет со мной, совсем маленьким, что-то рассказывает, но что – мне не вспомнить. Война, он на фронте… Судьба милостива к нему, без ран и контузий он удачно плывет по этой огненной реке… И вот уже близко-близко победа, Румыния, порт Констанца. Здесь он и гибнет, в этом шумном румынском городе, уже взятом нами. Чья-то так называемая шальная пуля. Пущена просто так, на всякий случай, наобум, вослед поражению.
«Сквозь тяжелую бронзу почти грозовой тучи вдруг прорывается снежный ураган. Я гляжу в старое университетское окно во двор. Пушит снег. Сгорбленной походкой движется восьмидесятилетняя Павлова, профессор палеонтологии.
Все тает – снежинки, люди, настроение. Надо брать скорее от этой жизни, надо формировать свои чувства и мысли в творчество, то, что истлевает не так быстро, как наши эмоции».
Это из дневника отца тридцать восьмого года.
В записях тех лет (от тридцать седьмого до войны) пропуски, обрывы… Отец теперь многого не доверяет страницам тетради. Он помнит обыск в квартире деда, помнит, как хватали не только бумаги Василия Анисимовича, но и отцовские рукописи, записки… Дом политкаторжан пустел, брали по алфавиту. Как отец мог писать, читать лекции, ходить в кино, гулять с маленьким сыном, работать над докторской? Как мог жить?
Я не спрашивал никогда. Но я знал – несмотря на неотвязное ожидание, он работал в те годы на износ, сознательно, а может, и бессознательно отвлекая свой мозг и душу от этого…
В конце тридцатых годов молодой преподаватель университета отказался от радужных перспектив в «альма матер» отечественной биологии и перешел в медицинский институт. В этом институте отец создал и возглавил кафедру общей биологии.
Я уже писал, что от тридцатых годов вплоть до пятидесятых люди науки представлялись в кинематографе эдакими «Антонами Ивановичами, которые сердятся», чудаками в пенсне, со всклокоченными бородками. Ученые старого образца. Но время отлепило наклеенные бороды, обнажило твердые скулы готовые к ударам, сняло пенсне с зорких глаз. Даже в хорошем фильме «Депутат Балтики» Тимирязев – Черкасов, похожий на Дон Кихота, чуть утепляет своего героя, придает ему научную «специфику».
Много мужества понадобилось этим чудаковатым профессорам для того, чтобы отстаивать свои принципы, для того, чтобы охранить науку от конъюнктурщиков и напористых, не видящих перспективы прагматиков.
Несомненно, были черты как бы родовой общности ученых первых поколений революции, создававших свой научный и поведенческий стиль на переломе эпохи, рвавшихся мыслью из XX века к далекому будущему, но психологически, этически, фразеологией, привычками как бы оставшихся в XIX веке,
Возьмем старейших из них, учителей. Вот Иван Петрович Павлов (кинохроника), быстро едет на велосипеде. Вот он среди студентов, что-то доказывает, мальчишески порывисты движения старых рук.
Вот и их игры – это чаще всего городки, а не теннис, как у современных научных работников.
Вот удивительное, самоистязающее упорство в опытах, в опытах на самих себе. Так, Павлов, уже тяжело больной, вдруг буквально приказывает своим домочадцам сделать для него четырехкамерную ванну. Это опасно, может быть, даже смертельно для пожилого человека. Тяжелейшая процедура. Но он настаивает. И выдерживает ее, выглядит помолодевшим, оживленным, уверенным в себе, «Вот видите, мой эксперимент удался». Даже и здесь, в быту, он проверял подспудные физические резервы человека.
Мой отец работал вместе с Дмитрием Петровичем Филатовым. Дмитрий Петрович вышел из семьи, давшей русской науке Н.Ф. и В. П. Филатовых, Д. Н.Крылова, А. М. Ляпунова. Он был другом И. М. Сеченова. Продав – формально, за абсолютный бесценок, пять копеек за десятину – свою землю крестьянам, Филатов пошел на драматический разрыв с женой, восставшей против его научных занятий. По сути дела, он стал отшельником, все существование которого, весь быт были предельно скромны – только занятия, университет, экспедиции, поражающее людей посторонних самоистязание. Он был непреклонно тверд в своих взглядах. Удивительно, что у него не было врагов. Его уважали все, ибо он был бескорыстным и глубоко идейным человеком. Безукоризненная нравственная позиция этого старого ученого оказала влияние на весь стиль, дух школы академика ВАСXНИЛ Кольцова. Под руководством Кольцова и Скадовского отец в тридцать третьем году окончил аспирантуру в МГУ, защитил диссертацию на тему «Влияние физико-химических факторов на развитие основных продуцентов планктона».. Как писали оппоненты, эта работа имела «серьезный народнохозяйственный эффект». В тридцать четвертом году его утверждают в звании доцента.
Я уже упоминал профессора Скадовского. Сколько раз в своей жизни я слышал это имя! Сергей Николаевич Скадовский. Именно онбыл научным руководителем звенигородской экспедиции, под его началом отец развивал новое в то время физико-химическое направление в биологии. Результаты этих исследований, опубликованные в его научных работах тридцать второго – тридцать седьмого годов, «представляют, по мнению специалистов, выдающийся научный интерес для раскрытия закономерностей, лежащих в основе взаимоотношений между физико-химическим режимом водоемов и биологией фитопланктона. Его работы вместе с исследованиями школы С. Н. Скадовского легли в основу физико-химического направления в биологии, значение которого трудно переоценить».
Сергей Николаевич Скадовский, в отличие от суховатого, всегда корректного и сдержанного Кольцова, не был метром. Он не просто работал со своими учениками, но и существовал вместе с ними. В его доме усталые и голодные молодые биологи получали тарелку супа и кусок мяса, здесь они спорили допоздна, до хрипоты не только о своих специальных проблемах и делах, но и о многом, что делалось в науке вообще, что происходило в стране, что трогало, волновало, настораживало. Споры были ожесточенные, яростные, но всегда удерживался уровень корректности, уважения к оппоненту, к иному мнению, чужому взгляду.
Признание правоты точки зрения, не совпадающей с твоей, было важным принципом этой среды, этой школы, не только ее основателей Кольцова и Скадовского, но и младших учеников. Потом, когда все уставали от споров, Сергей Николаевич Скадовский, чуть-чуть похожий на чеховских героев, именно как чеховский герой, садился за фортепьяно. Правда, репертуар уже был нечеховский. «Поэма экстаза» Скрябина.
Этих людей как-то не очень интересовали поездки за границу – кроме тех, что были нужны д е л у,– дачи, автомобили. Было бы неверно говорить, будто все они воспарили над бытом. Нет, быт притягивал некоторых, притягивал, но не подавлял. Бытовые излишества и амбиции им были чужды. И мой отец, уже известный ученый и немолодой человек, никогда не отдыхал в роскошных санаториях или в домах отдыха с номерами «люкс», а постоянно из года в год – на академической турбазе в Прибалтике, где он мог грести на лодке по реке Лие-лупе, часами в одиночку бродить в лесу.
Сегодня иной раз не отличишь молодого ученого от преуспевающего официанта, бармена в каком-нибудь ресторане или заведующего секцией промтоварного магазина. Определенная стилевая однотипность: тонкие большие очки с затемненными стеклами, дубленки, белые финские сапоги, терпкий парфюмерный запах «Мальборо», ограниченный, стабильно изысканный ассортимент летних и зимних курортов, горные лыжи на Цахкадзоре, летом – Пицунда или Рижское взморье.
Могут возразить, что я сгущаю краски. Что ж, это мое право, и я встречал, конечно, совершенно иных, и внешне и внутренне, молодых ученых, таких немало, преданных истово и бескорыстно своему делу, но все же в целом, и это отмечают сами ученые, новые научные поколения сильно превосходят в практицизме своих предшественников… И потому как приятно сегодня встретить старого профессора с безукоризненной учтивостью, спокойствием, доброжелательством манер, может быть, чуть-чуть парящего над нами – в микрокосмосе или макрокосмосе идей, занятого более вечными проблемами, чем подготовка к симпозиуму в Австралии, в Париже, в крайнем случае в Софии, а уж в самом скромном варианте – в нашем солнечном гостеприимном Ташкенте. Тех, старших, было намного меньше, не такой гигантский конвейер по выработке ученых, кандидатов и докторов наук, не такой мощный поток часто однотипных и повторяющих друг друга диссертаций, захлестывающих ВАК. Истоки этих течений науки были глубже, а может быть, и домашнее.
В научных школах тех лет были свои особенности, свой стиль, своя атмосфера, свои шуточки и воспоминания. И я мысленно вижу своего отца, поющего песню в лодке на Днепре после удачных опытов, хорошей конференции. Трое молодых ученых плывут на лодке по Днепру, что-то рассказывают и хохочут, среди них отец. Об этом вспоминает в своей книге академик Дубинин.
О Н. К. Кольцове я уже писал. Николай Константинович Кольцов был одним из первооткрывателей науки о водорослях, создателем и первым директором Института экспериментальной биологии. Он и его ученики заложили основы физико-химического направления в биологии и молекулярной генетике. Кольцов еще в 1928 году выдвинул гипотезу о молекулярном строении хромосом, разработал первую схему их строения. Его работы значительно обогатили экспериментальную зоологию, цитологию, генетику.
В 1948 году в своем докладе на сессии ВАСХНИЛ Т. Д. Лысенко говорил: «Академик Н. К. Кольцов утверждал: «Химически генонема с ее генами остается неизменной в течение всего овогенеза и не подвергается обмену веществ, окислительным и восстановительным процессам». В этом абсолютно неприемлемом для грамотного биолога утверждении отрицается обмен веществ в одном из участков живых развивающихся клеток. Кому не ясно, что вывод Н. К. Кольцова находится в полном соответствии с вейсманистско-морганистской идеалистической метафизикой».
Еще дальше пошел академик Митин: «…в качестве другого ярого защитника вейсманизма и автогенеза выступал у нас также (евгенист и проповедник расовых теорий в биологии) профессор Н. К. Кольцов… Он преподносил в своих писаниях под флагом науки реакционнейший и сумасшедший бред».
Этот русский ученый обладал высочайшим авторитетом. Кольцов в известном смысле был максималистом, человеком увлекавшимся и несколько остывавшим к своим ученикам, но он необыкновенно ценил талант, научную дерзость, соотнесенную с совокупностью фактов, с реальностью.
Сегодняшняя отечественная гидробиология во многом обязана профессору Кольцову.
Представляю себе, что все эти люди были чужды и непонятны – даже человечески, житейски – Лысенко и его сподвижникам, чей простецкий, жесткий, псевдонародный и авторитарный стиль был противоположен их демократическому и интеллигентному стилю с пресловутым «В спорах рождается истина».
Очевидно, Лысенко была ближе звонкая, притягательная формула «Истина принадлежит тем, кто ее делает».
Формулы формулами, но истина советской биологии рождалась трудно – из опытов, поисков, беспощадного самоанализа, прозрений, ошибок, труда, борьбы с врагами истины, то есть теми, кто присвоил себе статус ее абсолютных носителей и владельцев.
Сегодня Т. Д. Лысенко или, скажем, О. Б. Лепешинская с ее детскими «опытами» выглядят устрашающими анахронизмами, но в то время они считались единственными, кто говорил от имени истины, подлинной материалистической классовой науки.
Известно, что разгром генетики Т. Д. Лысенко планировал еще в конце тридцатых годов, чуть ли не накануне войны. Уже тогда был выведен из научного спора, из работы руководитель Института генетики Николай Иванович Вавилов, но у него оставалось много последователей, друзей, коллег, учеников.
В те годы работал академик Иван Иванович Шмальгаузен, выдающийся продолжатель классического дарвинизма, его отечественной школы, созданной трудом братьев Ковалевских, Мечникова. Он был любимым учеником академика А. Н. Северцова, чья школа эволюционной морфологии животных во многом имела такое же значение, как школа Ивана Петровича Павлова в области физиологии.
Иван Иванович заведовал кафедрой дарвинизма Московского университета. Его работа «Факторы эволюции» вызвала живой интерес отечественных и иностранных биологов.
Он стал одним из объектов многочисленных нападок Т. Д. Лысенко и его группы. Все противники Лысенко, даже не противники, а те, кто позволял себе хоть в чем-то не согласиться с ним, будь то директор Тимирязевской академии академик Немчинов или доцент МГУ профессор Алиханян, объявлялись менделистами-морганистами. Обвинение звучало зловеще, фамилии Менделя и Моргана становились символами вредоносной лженауки.
И словно бы забылось, что И. П. Павлов поставил в Колтушах перед своей Биологической станцией памятник Грегору Менделю (памятник впоследствии тайно убрали). Мендель не занимался эволюционной теорией. Он был трудолюбивейшим исследователе оставившим две работы, посвященные культуре гороха и ястребинки.
Первая сыграла значительную роль в теории гибридизации, была использована Иваном Владимировичем Мичуриным; в ней Мендель показал некоторые закономерности наследования, многократно проверенные на самоопылителях.
Мичурин не раз говорил о целесообразности применения генетики не только в садоводстве, но и в полеводстве. Он считал, что молодые биологи обязаны заниматься генетикой, потенциальные возможности которой огромны.
Война закрыла кампанию подавления советской генетики, зачеркнула все счеты и споры.
Через три года после войны, когда стране были так необходимы опыты советских генетиков, состоялась сессия ВАСХНИЛ «О положении дел в мичуринской биологии» с докладом Т. Д. Лысенко.
Еще до войны на Всесоюзном съезде колхозников-ударников, где Лысенко публично восхвалял фальсифицированные урожаи на опытной станции в Горках, он получил сталинское «браво» – высочайшую поддержку, вексель на абсолютную истину, власть в мичуринской биологии.
Сессия готовилась странным образом. Многие ученые, в том числе и мой отец, просто не были приглашены на эту сессию, другие, имеющие еще более прямое отношение к генетике, узнали о ее созыве лишь в канун открытия и, естественно, не присутствовали. Круг был продуман и избирателен. Сама эта сессия видится мне поучительной драмой, которую следует вспомнить сегодня, когда общество так напряжено в поисках истины, реального прогресса, преодоления косности, воинствующей фальши, агрессивного рутинерства.
Вот отрывки из нескольких выступлений – они дадут представление об атмосфере дискуссии.
Извращая и упрощая до примитивности взгляды противников, Т. Д. Лысенко в своем докладе утверждал:
«Резко обострившаяся борьба, разделившая биологов на два непримиримых лагеря, возгорелась, таким образом, вокруг старого вопроса: возможно ли наследование признаков и свойств приобретаемых растительными и животными организмами в течение их жизни? Иными словами, зависит ли качественное изменение природы растительных и животных организмов от качества условий жизни, воздействующих на живое тело, на организм.
Мичуринское учение, по своей сущности материалистическо– диалектическое, фактами утверждает такую зависимость.
Менделистско-морганистское учение, по своей сущности метафизическо-идеалистическое, бездоказательно такую зависимость отвергает.
…В поспедарвиновский период подавляющая часть биологов мира вместо дальнейшего развития учения Дарвина делала все, чтобы опошлить дарвинизм, удушить его научную основу. Наиболее ярким олицетворением такого опошления дарвинизма являются учения Вейсмана, Менделя, Моргана, основоположников современной реакционной генетики.
…Отвергая наследуемость приобретаемых качеств, Вейсман измыслил особое наследственное вещество, заявляя, что следует «искать наследственное вещество в ядре» и что«искомый носитель наследственности заключается в веществехромосом», содержащих зачатки, каждый из которых «определяет определенную часть организма в ее появлении и окончательной форме».
В подтверждение того, что наши отечественные менделисты-морганисты нацело разделяют хромосомную теорию наследственности, ее вейсманистскую основу и идеалистические выводы, можно привести немало примеров.
Профессор биологии Московского университета М. М. Завадовский в статье «Творческий путь Томаса Гента Моргана» пишет: «Идеи Вейсмана нашли широкий отклик в среде биологов, и многие среди них пошли путями, подсказанными этим богато одаренным исследователем». «…Томас Гент Морган был среди тех, кто высоко оценил основное содержание идей Вейсмана».
О каком «основном содержании» здесь идет речь?
Речь идет об очень важной, с точки зрения Вейсмана и всех менделистов-морганистов, в том числе и профессора Завадовского, идее. Эту идею профессор Завадовский формулирует так: «Что раньше возникло – куриное яйцо или курица?» И в этой острой постановке вопроса,– пишет профессор Завадовский,– Вейсман дал четкий категорический ответ – яйцо».
Профессор биологии, генетик Н. П. Дубинин в своей статье «Генетика и неоламаркизм» писал: «Да, совершенно справедливо генетика разделяет организм на два отличных отдела – наследственную плазму и сому. Больше того, это деление является одним из ее основных положений, это одно из крупнейших ее обобщений».
Не будем дальше удлинять список таких откровенных, как М. М. Завадовский и Н. П. Дубинин, авторов, высказывающих азбуку морганистской системы воззрений…
…Исходя из ненаучного, реакционного учения морганизма о «неопределенной изменчивости», зав. кафедрой дарвинизма Московского университета академик И. И. Шмальгаузен в своей работе «Факторы эволюции» утверждает, что наследственная изменчивость в своей специфике не зависит от условий жизни и потому лишена направления.
«Неосвоенные организмом факторы,– пишет Шмальгаузен,– если они вообще достигают организма и влияют на него, могут оказать лишь неопределенное воздействие… Неопределенными будут, следовательно, все новые изменения организма, не имеющие еще своего исторического прошлого. В эту категорию изменений войдут, однако, не только мутации, как новые «наследственные» изменения, но и любые новые, т. е. впервые возникающие модификации».
…Шмальгаузен пишет: «При развитии любой особи факторы внешней среды выступают в основном лишь в роли агентов, освобождающих течение известных формообразовательных процессов и условий, позволяющих завершить их реализацию»…
…В нашей социалистической стране учение великого преобразователя природы И. В. Мичурина создало принципиально новую основу для управления изменчивостью живых организмов.
Мичурин сам и его последователи-мичуринцы буквально в массовом количестве получали и получают направленные наследственные изменения растительных организмов.
…В противовес менделизму-морганизму, с его утверждением непознаваемости причин изменчивости природы организмов и с его отрицанием возможности направленного изменения природы растений и животных, девиз И. В. Мичурина гласит: «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача!»
На основе своих работ И. В. Мичурин пришел к следующему важнейшему выводу: «При вмешательстве человека является возможным в ы н у д и т ь каждую форму животного или растения более быстро изменяться, и притом в сторону, желательную человеку…»
Свои взгляды отстаивает профессор И. А. Раппопорт:
«Ген является материальной единицей с огромным молекулярным весом порядка сотен тысяч и даже миллионов единиц. Гены имеются в ядре клетки в совершенно определенных точках, которые называются хромосомами. Эти единицы стали известными нам в результате настойчивых и трудоемких экспериментов. Мы убедились, что можно искусственно перемещать единицы из одной хромосомной системы в другую. Мы убедились, что эти наследственные единицы – гены – не являются неизменными, а, наоборот, способны давать мутации…
…Мы сейчас находимся на грани крупных открытий в области генетики. Многие из вас помнят факт открытия существования фагов – мельчайших вирусов, паразитирующих на бактериях. Многие ученые отрицали существование фагов до последних дней, несмотря на большое количество фактов. Теперь колоссальное развитие микроскопической техники позволяет нам видеть фагов дизентерийной клетки, фагов холерных, фагов, вызывающих различные кишечные заболевания домашних животных…
…Ген – это единица еще более таинственная, еще более далекая от возможности наглядного показа, но, во всяком случае, это – единица материальная, в отношении которой имеется возможность прийти к большим практическим успехам. И мне кажется большой практической ошибкой стремление нацело и огульно отказывать советской генетике в огромных успехах…
…Мы не должны идти по пути простого обезьянничания, но мы обязаны критически и творчески, как учил нас В. И. Ленин, осваивать все, созданное за границей. Мы должны бережно подхватывать ростки нового, чтобы росли новые кадры, которые смогут двигать науку вперед».
Из речи академика М. Б. Митина:
«…Дубинин достоин того, чтобы стать нарицательным именем для характеристики отрыва науки от жизни, для характеристики антинаучных теоретических исследований, лженаучности менделевско-моргановской формальной генетики…
…Теория Вейсмана – Менделя – Моргана получила также выражение в работах Серебровского, Дубинина, Жебрака и ныне разрабатывается в работах Шмальгаузена. «Труды» академика Шмальгаузена и в настоящее время являются центральными работами, представляющими и выражающими менделизм-морганизм у нас на современном этапе.
…Основное значение нынешней сессии должно состоять в том, чтобы покончить, наконец, с этой непомерно затянувшейся дискуссией, разоблачить и разгромить до конца антинаучные концепции менделистов-морганистов и заложить тем самым основу для дальнейшего развития мичуринских исследований… в биологии.
…Академик Т. Д. Лысенко – Мичурин нашего времени – внес огромный вклад в развитие биологической науки и в практику социалистического сельского хозяйства…»
Академик Е. И. У ш а к о в а: «Многие из вас хорошо помнят 1934, 1935, 1936 и 1938 гг., когда особенно яростно шла дискуссия по поводу основных вопросов дарвинизма, которые ставились академиком Т. Д. Лысенко. В эти годы позиции противников, казалось, были довольно сильны, ряды их были достаточно многочисленны, и они дружно ополчились против творческого дарвинизма, идея и разработка которого была поставлена на очередь дня Т. Д. Лысенко. Морганисты-менделисты не скупились при этом на самые недостойные выражения, клевету, запугивания молодых кадров ученых тем, что мировая наука не потерпит того, что Т. Д. Лысенко отрицает ген – носитель вещества наследственности. Тех, кто разделял учение Т. Д. Лысенко, его теорию, называли невеждами, недоучками. Эти слова всегда были в арсенале мракобесов, чтобы давить все свежее, все творческое. Практика, однако, показала, на чьей стороне была правда жизни и революционная теория. Несмотря, однако, на сравнительно большой срок, истекший с тех лет, в наших вузах с кафедр генетики продолжается пропаганда мракобесия. Иначе это назвать нельзя».