355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Малахов » Жили мы на войне » Текст книги (страница 9)
Жили мы на войне
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:20

Текст книги "Жили мы на войне"


Автор книги: Владимир Малахов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

ВСТРЕЧА В НОЧИ

Из тыла на фронт пробраться не просто. Да еще ночью. Да когда непогода. Или когда между передним краем и, скажем, штабом полка перед наступлением столько пушек понаставят, что бредешь, как в лесу, и о снарядные ящики, словно о пеньки, спотыкаешься.

Уж не помню, по какой надобности был я в штабе, задержался там, а возвращаться ночью пришлось. Иду, падаю, непечатными словами с господом богом объясняюсь. Вдруг слышу:

– Стой, кто идет? Пароль?

Иногда такие пароли для нашего беспрепятственного прохода выдумывали, что сразу и не выговоришь. Остановился, начал язык ломать:

– Таша… – начал бойко, а конец никак припомнить не могу. – Извини, браток, концовку никак не припомню.

А часовой торопит.

– Считаю до трех, – говорит, – если не вспомнишь, будешь у меня, как миленький, на сырой матушке-земле лежать и караульного начальника дожидаться.

Досчитал солдат до трех и уложил меня, как обещал. Лежу, проклинаю того, кто заковыристые пароли выдумывает. Только замечаю: часовой вызывать караульного начальника не торопится.

– Ну, вспомнил? – спрашивает.

– Не то Ташалаз, не то Ташаваз, ей-богу, не помню, – лепечу.

– Давай, давай, шевели мозгами, – усмехается солдат. – Вспоминай географию. Город в Туркмении. Ну?

– Вот те крест, не помню, – сдаюсь, а сам на колени приподнимаюсь, жду – не скомандует ли он опять в грязь шлепнуться. Не командует.

– Ташауз, – говорит солдат. – Из какой части? Пехота? Ну, поднимайся, пехота, топай сюда да закурить готовь.

Присели на ящик, закурили. Видно, соскучился солдат, стоя на своем посту. Живой душе рад-радешенек.

– Так я пойду?

– То есть как это – «пойду?» Никуда ты не пойдешь. Посидим, поговорим, приглядеться я к тебе должен. Может быть, разведчик фашистский.

– Чего ты мелешь, какой я фашист?

Солдат затягивается сладко и, бросив на меня лукавый взгляд, улыбается.

– Я, мил человек, за двадцать шагов услышал, что ты не фашист, а свой.

До меня не сразу доходит смысл сказанного.

– Как так «услышал»?

– А вот так, услышал. Наши в чем ходят? Зимой в валенках, летом в ботинках с обмотками. А немец в чем? В сапогах. Голенища у немецких сапог не высокие, но широкие. И когда он идет, теми голенищами по икрам шлеп-шлеп. Бьет. Я эту науку еще в сорок первом познал, когда в окружении лежал в болотах и к каждому шагу прислушивался. Вздрагивал от каждого шлепка, все в плен боялся попасть. Бог миловал, уберегся. Благополучно прибыл из окружения, и с тех пор пошло: передовая – госпиталь – опять передовая. Так всю войну и курсирую.

Замолчал старый солдат, видно, вспоминал свою тяжелую фронтовую жизнь.

…Чуть-чуть обозначилась заря. Где-то вдали редкая стрельба слышна. Вспорет тишину пулеметная очередь, и опять тихо, и опять удивленно смотрят вниз, на землю, звезды, как бы спрашивая: «Люди, да что у вас там творится, очумели вы, что ли? Посмотрите, как прекрасно вокруг! Жить да жить, а вы воевать надумали».

– Видать, недавно на войне? – прервал раздумья солдат.

– Это как считать… В боях – третий месяц. Госпитали не в счет.

– Давно. На войне час – за день, день – за месяц. Месяц – за год. Так что ты по нашей, по солдатской, бухгалтерии, считай, третий год воюешь. А я вот с сорок первого. Почти с самого начала. Всю жизнь, почитай.

Опять надолго замолк. Вдруг тихо засмеялся и тут же пояснил:

– Был я веселый парень. В деревне нашей – чего скрывать? – за пустобреха считали. Вначале злился, потом присмотрелся – беззлобно, даже любовно так величают, махнул рукой. «Ладно, – думаю, – пусть люди веселятся». Девчата меня не обижали, стороной не обходили, до работы я был горяч – чего еще молодцу надо? А приврать любил – так что за беда? Еду как-то мимо правления, на крылечке мужики сидят, языки чешут. Ну, изобразил я озабоченный вид, дернул вожжи, кони рванули, а я кричу: «Что вы тут сидите? Не знаете, что плотину прорвало? Рыбу-то на мелководье выбросило, руками бери». А до плотины той километров пять будет. Гляжу – и откуда только прыть взялась – обгоняют меня мужики. Подскакивают к плотине – в полном здравии она, справно свою службу держит. Они на мелководье – там косяки молоди вес набирают. Чертыхаются, меня за грудки: «Где рыба? Опять сбрехал?» И вот через такие дела в первый день войны случился со мной нехороший случай. Был я в райцентре. И как только узнал эту страшную весть, все дела бросил, кинулся в бричку и, как до деревни доскакал, не помню. Еду улицей, кричу: «Война! Люди, война!» А они сидят хоть бы хны и хохочут. Думали, я их опять разыгрываю.

Солдат прервал себя на полуслове, тихо снял на автомате предохранитель, юркнул в темноту.

– Стой! Кто идет? Пароль? – послышалось в стороне.

– Ташауз.

– Проходи.

Через минуту он снова сидел, правда, на ящике, что стоял чуть подальше от моего.

– Ну вот. А дней через пять стоял я уже в строю, на митинге. Стоим, призывы слушаем. И, откуда ни возьмись, над нашими головами самолет появляется. Глянули наверх и ахнули. Фашист! А было это в небольшом городке. Как сейчас помню, чистенький такой, уютный. Ребята все врассыпную. Я увидел рядом канализационный колодец. Был он плотно закрыт тяжелой чугунной плитой. Я ее вмиг откинул, плюхнулся туда и крышкой этой многопудовой прикрылся. Сижу, сердце в груди, что твой тракторный двигатель, бухает. Однако пришел в себя, осторожно приоткрыл крышку и вижу: посреди площади стоит один-одинешенек политрук, который только что перед нами речь говорил и с колена целится куда-то. А вокруг него брызгами пули рассыпаются. Глянул я в то направление, куда целился политрук, и опять свою крышку захлопнул. Фашистский самолет прямо на него летел. И тут мне стыдно стало. До того стыдно, что стыд мой пересилил страх. «Там, – думаю, – человек один на один с самолетом борьбу не на жизнь, а на смерть ведет, а я тут в своей вонючей яме отсиживаюсь». Откинул я эту чугунку к чертовой бабушке, ищу винтовку, а найти не могу. Самолет сделал разворот и опять на политрука пошел. А у меня винтовки нет! Аж слезы на глазах от обиды выступили. Схватил я камни, что в этой яме валялись и ну пулять в проклятую машину. Немного успокоился, выскочил из ямы, рванулся к политруку, а он лежит уже, двумя пулями пробитый. Самолет там временем улетел. Склонился я к политруку, а он что-то шепчет. Прислушался и разобрал:

– Спокойно, ребята, спокойно. Не осилят они нас.

Отважных кровей был человек. А ребята во взводе долго вспоминали этот случай. Во-первых, все приставали, чтобы я опять голыми пальцами ту чугунку отворотил. Но сколько ни пытался – не осилил, а тогда, как фанерку, отбрасывал. Во-вторых, все просили поделиться опытом, чтоб научил я их камнями самолеты сбивать. Ну, на эту глупость я вообще внимания не обращал.

Стало совсем светло. Я было поднялся, намереваясь уйти.

– Ты куда, мил человек? Так мы с тобой не договаривались. Придется тебе посидеть, подождать нашего разводящего. У тебя, браток, надо еще документы проверить. Я ведь тебя в лицо не знаю, что ты за человек.

Я удивленно глянул на солдата, с обидой проговорил:

– Что же ты мне байки рассказываешь? И потом, если бы захотел, давно от тебя улизнул. Когда ты ушел пароль спрашивать.

Солдат хлопнул себя по коленке, охнул, сморщился от боли, сам себя упрекнул:

– Новая рана, никак еще привыкнуть не могу. Ну, а улизнуть ты никак не мог. Я ведь не один здесь. Тебя мой напарник все время на мушке держит. Так что сиди, слушай мой рассказ дальше. Вот… Вскоре мы взяли в плен первых фашистов. Холеные такие, кожа белая да гладкая. А мы что? Пообветрели в беготне по лесам, пообтрепались. Расселись они, как хозяева, и пальцами показывают – кушать, мол, хотим. Харчи в ту пору у нас были. Сварили мы им в ведре кашу, из-за обмоток ложки подоставали – пожалуйста. Они глянули на ведро, брезгливо поморщились, а один взял да и пнул его ногой. Наша миленькая каша так по траве и растеклась. Мы тоже гордость показали, не стали собирать ее.

Долго наша группа бродила по лесу, под конец наткнулась на своих. Обогрели нас, накормили, дали чуток отдохнуть. Потом приходит к нам майор.

– Ну, орлы, – говорит, – направим мы вас в отличную часть. В кавалерию. Уж больно боевые вы – один вид чего стоит.

Посмотрел я на себя со стороны – не на орлов, на мокрых куриц похожи. А майор свое:

– Встретят вас там лихие ребята, рубаки что надо. Так что уж не подкачайте.

Приходим мы в кавалерийскую часть к лихим рубакам и глазам не верим. Сидят возле костров доходяги вроде нас, носы греют и удивленно на нас поглядывают. Оказывается, им о нас то же, что нам о них говорили.

– Где же ваши кони боевые? – спрашиваем.

– Какие кони? Одна кобыла на всех, да и та раненая, – отвечают.

Вскоре комбат появился. Подтянутый, высокий и худой.

– Вот что, товарищи, – говорит, подозрительно оглядывая нас. – Давайте знакомиться. Имя, отчество ни к чему, фамилию потом узнаю. Пока главное – воинская специальность.

Подходит к одному. Серегой его звали, после каждого слова «так это» говорил.

– Вы, – спрашивает комбат, – кавалерист? Артиллерист? Танкист?

– Так это, автоматчик я.

– Где же ваш автомат?

– Так это…

– Отставить лишнее. На войне каждая секунда дорога. Потеряли?

– Никак нет, – рапортует Серега, – не выдавали еще.

– В таком случае будете минометчиком. Мне минометчики надобны.

Серега глазами хлопает:

– Товарищ комбат, ведь я же этот самый миномет ночью во сне не видел.

– Отставить разговорчики, – командует комбат. – Вот он миномет и есть. Ничего мудреного. Вот ствол, вот тренога, это – плита, это уровень. Мина три килограмма восемьсот граммов. В ствол опускается мина, после того, как она вылетит, опускай другую. Если поторопишься и сразу две мины в ствол опустишь, там, наверху, от меня знакомым ребятам привет передавай. Действуйте, товарищ боец.

Ну Серега и развернулся. Первой же миной в цель угодил. Второй, правда, промазал, а третью опять куда надо кинул.

– Братец, – кричит комбат, – ты же талант, прирожденный минометчик…

Встречался я потом с Серегой. Орден носит, газету показывал, где про него напечатано. В сапоге хранит, за голенищем. Вот оно как было-то. А с куревом, с куревом-то. Один курит, трое плачут. Крошки останутся – общую цигарку закручивают и каждому по очереди, по затяжке. А сейчас? Сейчас что! Вот ты пошел ночью на передовую и среди пушек, как в лесу, заблудился. Техника! А куришь ты что? «Беломор»! Ты подумай только, до чего дожили. Нет, так воевать можно! Так чего не воевать? Вот идет разводящий, проверит тебя – и топай себе на передовую, воюй на здоровье.

В самом деле, послышались шаги. Подошел сержант, проверил документы и отпустил меня.

Совсем рассвело. Старый солдат стоял в стороне и, как мне показалось, переживал свою ошибку. Я подошел к нему, чтобы утешить, чтобы сказать, что не обижаюсь, служба есть служба. Вдруг он поднял голову и, глядя мне прямо в глаза, устало сказал:

– Нет, лейтенант, воевать никак нельзя. В мире жить надо.

НОЧЬ ПОД БЕРЛИНОМ

Конечно, в то время мы не знали, какие немцы в ту ночь на нас лезли. Чувствовали только: не простые, не обычные. Полупьяные, обнаглевшие от отчаяния, засучив рукава и держа автоматы у живота, они не жалели патронов.

– Ишь ты, как в кино, в психическую идут, – хмурились солдаты.

Зрелище было в самом деле отвратительное. Поддерживая равнение в колоннах, перешагивая через своих убитых и раненых, они шли вперед, надеясь, видимо, подавить, испугать нас. Их крушила артиллерия, мы своими пулеметами косили ряд за рядом. А они шли.

– Одурел фашист, ей-богу, одурел. Не война, а убийство какое-то, – ворчал Заря.

– Убийство, когда ты с винтовкой, а он безоружный, – заметил Джанбеков, – а тут и ты с оружьем, и он. Тут война, бой.

Ближе к полуночи на помощь немцам подошли танки. Они плотной стеной двигались по лесной дороге. Это было страшное зрелище. Страшное не только потому, что у нас в руках были всего несколько противотанковых ружей, противотанковые гранаты да отобранные у немцев же фаустпатроны и мы не могли оказать достойного сопротивления. Самое жуткое и отвратительное было то, что немецкие танки двигались прямо по своим раненым солдатам. Мы слышали их крики, проклятья и мольбы. Кровь, как говорится, стыла в жилах.

– Ребята, да что же это они делают? – крикнул Живодеров. – Такое же нигде не увидишь.

– Зверь так не поступает, – Заря сжался, его била дрожь.

Ко мне подполз связной.

– Лейтенант, приказано отойти назад. Наша артиллерия подошла. Сейчас здесь такое начнется…

Мы отошли, и тогда на немецкие танки обрушилась артиллерия. После тяжелой в бой вступила противотанковая, она расстреливала танки прямой наводкой.

Для меня это был самый тяжелый бой. Потом нам вручили отпечатанные в типографии благодарственные грамоты: Верховный Главнокомандующий объявлял благодарность за ликвидацию группировки юго-восточнее Берлина. А еще позже я узнал, что в ту ночь мы отражали атаки армии Венка, которая рвалась на помощь Берлину и на которую так надеялся Гитлер.

Насмерть уставшие, злые и опустошенные, закончили мы бой и в небольшой деревне расположились на ночлег. Хозяева дома, как всегда, суетились, старались во всем угодить. Но я начал замечать, что уж очень суетятся и угождают немцы, кроме того, о чем-то шепчутся, испуганно косятся в нашу сторону.

– Что-то происходит, лейтенант, что-то неладное, – забеспокоился Жорка.

– Поди, узнай у хозяев, – вяло ответил я и уснул.

Жорка ушел, а через несколько минут растолкал меня.

– Проснись, лейтенант. Вот какое дело. Тут во дворе, на сеновале, немец раненый. Фельдфебель, немцы говорят. Что с ним делать?

– А что с ним делать, убивать, что ли? Пошли кого-нибудь, пусть разберется.

Через несколько минут я уже спал мертвым сном и не знал, что Жорка послал Сидорова, а потом спохватился, хотел кого-нибудь другого послать, но уже было поздно. Побежал в медсанроту и только, разузнав все, успокоился.

Ивана Сидорова солдаты прозвали Сидором Сидоровым – за прижимистость и главным образом потому, что был у него громадный вещмешок, куда больше и пузатей, чем у всех остальных. Несколько раз ребята грозились «раскурочить» этот «сидор», посмотреть, что в нем есть. А было там, по-видимому, многое. Чего не хватишься – иголки с ниткой, запасного фитиля для зажигалки, листа бумаги – все оттуда извлекалось. Носил его Сидоров за плечами, в обоз не сдавал.

– Ты же, Сидоров, всех нас демаскируешь. Уткнешь нос в землю, а «сидор» твой, как бугор, торчит.

Сидоров отмалчивался. Хотя нередко приходилось ему снимать вещмешок и дыры от пуль зашивать. Кое-кто, видимо, подозревал, что не пройдет Сидоров мимо того, что лежит без присмотра. Вот потому-то, послав Сидорова узнать о раненом, забеспокоился Жорка, побежал в санроту.

Утром я с пристрастием расспросил Сидорова.

– Да ничего особенного, товарищ лейтенант, не было. Захожу в сарай, немцы боятся, молча на сеновал показали, а сами скорей во двор. Поставил я на всякий случай автомат на боевой взвод, гранату приготовил, полез по лестнице. Ну, поберегся, конечно, думаю: «Шарахнет сейчас прикладом – и делу конец». Они ведь разные бывают, сами знаете. Одни все понимают, сразу сдаются, а другие до последнего дерутся. Ну, взял палку, надел на нее пилотку, осторожно поднимаю над лазом. «Если сейчас ударит по пилотке, я его, проклятого, всего изрешечу», – так думаю про себя. Нет, ничего, нет удара. Осмелел я, высунул голову, а он рядом лежит. В ноги ранен. Руки целые. Ну, как обычно, «Гитлер капут» твердит и протягивает мне часы. Посветил я фонариком, а они как блеснут, хоть зажмуривайся. Золотые. С крышкой и на цепочке. Немец жестом показывает – мне, мол, часы отдает. А на что мне они? Если бы что по хозяйству, взял бы. А золото – что с ним делать?

– Не взял, – подтвердил Жорка, – я бегал, узнавал, часы при немце.

– Зачем они мне? – вслух размышлял Сидоров. – Если бы по хозяйству что…

Долго сидел Сидоров молча. Молчал и я, по-новому оценивая солдата.

Потом Сидоров встрепенулся, заговорил:

– Думаешь, лейтенант, я не знаю, что ребята меня осуждают за крохоборство? Я все замечаю, все знаю. Только молчу. Переживу. Только ведь в солдатском обиходе все сгодится: и гвоздь, и веревка. Они это не понимают, а как что – Сидоров то дай, Сидоров это дай… Хозяйственный я, лейтенант, бережливый. У нас вся деревня такая, потому и колхоз наш крепкий был, гремел по району.

Вздохнул, помолчал.

– А немало нынче ночью наших полегло. Жаль ребят, скоро конец войне, – сказал Сидоров, тяжело поднимаясь.

Я думал о другом.

МОЯ ЗЕМЛЯ

– Пусть смеются. От смеха пока еще никто не умирал. И худа от смеха не бывало. Ученые вон говорят, что он полезен даже. Как витамины. Посмеялся полчаса – вроде таблетки принял, – ворчал про себя Сидоров, когда в очередной раз ребята избрали предметом шуток его вещмешок.

– Я вот вам историю расскажу, может, враз и примолкнет кто из балаболок. Может, и мешок мой оставите в покое и меня самого, потому как я при нем состою и это, видно, мне самой судьбой предписано.

Было это еще до ранения, и воевал я в другой части. Однако любители почесать языки и там водились. Ну, сперва вроде все нормально было, как всегда. Погогочут – устанут, на время примолкнут. Потом опять – и опять притихнут. Я и замечать перестал. У нас в деревне много собачонок за заборами гавкало. Никто их не боялся, и никто на них внимания никакого не обращал. Понимали: они свою собачью службу несли, пропитание зарабатывали. Так и здесь. Если к тебе звание балагура прицепилось, значит, должен ты это звание отрабатывать.

Но вот стал я замечать: в один день шутки кончились и началось что-то серьезное. Примечаю – косятся на меня ребята. У одних укор в глазах, у других осуждение, а у третьих злоба самая настоящая. Что, думаю, за чертовщина? Что я такого сделал, чтобы на меня как на труса, а может быть, даже на предателя смотреть можно было, и какое у них на то право? Однако молчу, меня ни о чем не спрашивают, и я следствие не веду.

Проходит неделя. На душе тошно, они характер свой держат, и я на объяснения не набиваюсь. Однажды вечером занимаюсь своими делами: оружие почистил, патроны проверил, было уж спать стал укладываться – и вот в этот момент замечаю, что подсылают ребята ко мне лазутчика. Был у нас один солдат. Так парень ничего, но уж очень любил не в свои дела нос совать. Вот они его и подговорили. А как ко мне подступиться – не подсказали. У него же на этот счет ума мало. То он закурить попросит, то спичек, то иголку, то нитку – одним словом, мается человек. Черной тоской исходит. Терпел я, терпел и не выдержал.

– Коробкин, – говорю, – не мучь ты себя, ради бога, присядь вот, отдышись и спокойно спрашивай. На любой твой вопрос получишь ответ.

Вижу: повеселел Коробкин. Вздохнул облегченно и уселся рядом.

– Ну, – подбадриваю, – чего хотел узнать?

Помялся Коробкин и говорит:

– Скажи, Сидорыч (так меня там звали), много добра у тебя в вещмешке?

– Много, – отвечаю. – Всего и не упомню.

Покосился он на меня, поерзал на месте и ставит второй вопрос:

– Ну, а вот, если оценить. Какая же цена этому добру будет?

– Не знаю, – отвечаю. – Иным вещам вообще цены нет.

Он даже приподнялся.

– Ну, а самая ценная вещь какая будет?

Я помолчал, раскрыл вещмешок, достал оттуда кисет и показываю.

– Вот эта.

Он как уставился на кисет, так и оторваться не может.

– Что же это такое будет, что цены ему нет?

Тут я разозлился окончательно.

– Золото, – говорю. – Понял, плешивый черт? Иди теперь и докладывай.

Он боком, боком – и деру.

Лег я на спину, хотел уснуть, только чувствую: не заснуть мне сегодня. Небо надо мной синее-синее, звезды на нем, будто впрямь кто-то взял золота в пригоршню да и бросил на синий бархат. Как оно рассыпалось в беспорядке, так и застыло навечно. Стал я рассматривать их повнимательней и соображаю, так ли, в таком ли порядке звезды у нас над Сибирью повисли. Сколько ни искал разницы, не мог отыскать. «Неужто, – думаю, – над всеми людьми одни и те же звезды?» И выходило по моим подсчетам, что одни. Мы все в одном мире, на одной земле живем. А чего только на ней не понаделали! И границ всяких, и кордонов, и окопами, и укрепрайонами друг от друга отгородились. Как завистники друг на друга поглядываем, подсчитываем, чего у кого больше, и заримся на чужое добро.

А ведь чужого добра-то и нет. Нет, не должно быть такого слова – «мое». Моя гора, моя река, мой лес – как такое может быть? Разве ты делал эту гору, эту реку, этот лес? Все, чем наделила природа человека, – все должно быть наше. И надо вычеркнуть из всех книг, из всех языков и наречий это слово «мое» и везде вместо него вставить слово «наше». Вот тогда бы и войн не было и жили бы все как добрые друзья и соседи. Ведь сколько горя и неправды, самой черной несправедливости в нашей деревне было, когда земля не «наша» была, а «моя»! С кольями, топорами друг на друга ходили. В особенности кулаки – те готовы были из-за десятины родного брата убить. Потом пришла Советская власть, пустила трактора, распахала к чертовой бабушке все межи и сказала: живите, трудитесь сообща. Другая жизнь враз образовываться начала. Спокойнее и добрее стали люди. Каждый трудился как мог, по труду и хлеб получал. Кто в беду попадал – выручали сообща. Вот так бы на всей земле. У тебя чего не хватает, а у меня излишек – бери. Чего мне не хватит – у тебя возьму, если ты в силах поделиться.

Так лежу и мечтаю. Одна мысль чуднее другой в голову лезет. «А что же, – думаю, – так у человека за душой ничего и не останется? Должно остаться. Любовь к родной земле должна остаться. Ведь вот как получается».

Считай, полпланеты от своей деревни я прошагал, видел такие земли, что встанешь иной раз, разинешь рот и любуешься дивом. А вспомнишь свои поля да леса, речку припомнишь, и защемит сердце. Там твои корни пущены, та земля потом твоим полита, и нет на свете ее милей и краше. Так бы и улетел в родные места. Иной, раз об одном только и мечтаешь, чтобы там тебя похоронили, чтобы родная земля тебя на вечный покой приняла.

Достал я из вещмешка кисет, раскрыл его, вынул щепоть земли, помял пальцами и понюхал. Сладко пахнет землица, хоть и не в родной стороне взята, а все же наша, советская. Попал этот кисет ко мне в Белоруссии. Подняли как-то нас по тревоге, и целую ночь напролет топали мы под дождем по слякоти. Устали, как черти. Только и думка была: где бы приткнуться на часок, глаза сомкнуть, да ногам передышку дать. Наконец, слышим команду. Остановились. Огляделись кругом – вроде деревня была. Но сожжена вся дотла, одни трубы торчат.

Объявили привал, стал каждый на отдых пристраиваться. А где пристроишься? Однако мне повезло. Шел я на ощупь, руки раскинул, чтоб на кол не наткнуться, и уж совсем было хотел плюнуть, от ветра за печь схорониться, да в этот момент и провалился в какую-то яму. Чертыхаюсь и лезу на свет божий, а тут из-под земли слышу голос:

– Куда же ты, сынок? Лучше места не найти.

Наклонился над ямой – оттуда голос идет. «Как же, – думаю, – в эту яму попасть?» И тут заметил – на земле полоска света лежит. Понял, что это и есть вход. Втиснулся, наблюдаю такую картину. В землянке у стенки лежак, посредине что-то, на стол похожее, стоит, а в углу печурка и труба вверх уходит. Обрадовался. Хотел ребят позвать, да сообразил, что даже еще один солдат здесь никак не поместится.

Пригляделся – вижу: старуха на лежаке сидит. Ноги на землю опустила, руками о край лежака оперлась. Видно, иначе трудно ей сидеть было. Скинул я плащ-палатку, стряхнул с нее воду.

– Ты возле печки одежду пристрой, – говорит старуха.

Какой солдат от такого откажется. Повесил я плащ-палатку на задвижку трубы, повеселел от негаданного-нежданного счастья.

– Здравствуй, – говорю, – мамаша, подвигайтесь к столу, ужинать станем.

– Не могу я, потом до лежака не доберусь, да и трудно мне за столом сидеть. Мне сюда Анютка пищу подает, – отвечает старуха.

– Ну так я тебе на сегодня заместо Анютки буду, – говорю.

Развязал вещмешок, достал, что бог и старшина послали, котелок с водой на плитку бросил. Сижу, молчу, чай дожидаюсь. Чего тут говорить, и так все ясно.

– Откуда ж вы будете? – спрашивает старая.

– Это как сказать. Вообще-то я родом из Сибири, а сейчас вот откуда и куда иду, о том говорить не положено.

– Да я не о том. Я спрашиваю, много ли вам верст пришлось пройти?

– Много, – отвечаю. – Если все километры, которые солдат за войну отмерил, сложить, в тридевятом царстве в тридесятом государстве оказаться запросто можно.

– Слушай, сынок, – спрашивает женщина, – а не доводилось тебе случайно встретить солдата по фамилии Носов?

Подумал я, повспоминал – нет, не доводилось такого солдата встречать.

– Ну, да где же на таком пространстве да среди такой толчеи встретить? Это я так, на всякий случай. Не встречал, может, встретишь еще. Всяко в жизни бывает.

– Бывает, – говорю. – А где ж он у тебя?

Старуха вздохнула.

– Если бы знать. Как проводила сыночка в сороковом году, так и не видели его мои глаза. В Бресте он, в крепости, служил. На самой границе. Может, уж и нет на земле сыночка, может, сложил свою головушку.

– А может, и жив, может, воюет, сердцем рвется, а весточку прислать не может.

– Может, и так.

Тут и чай поспел. Нарезал я хлеба, сало разделил, чайку ей в кружку налил. Она велела из чугунка картошку достать, и получился у нас не солдатский, а царский стол. Поужинали, спать собрались. Устроился я на соломе в углу, а уснуть не могу. Слышу: старая тоже не спит.

– Что же вы, мамаша, так из своего блиндажа и не выходите?

– Что ты, касатик, куда уж мне? Вот Анютка прибежит, полог отдернет, так из ямы на свет божий и поглядываю. Не долго уж мне. Видно, тут и могила моя будет. У людей забот меньше: не надо рыть. Одна думка – может, сыночек навестит, если дорога его по нашим местам проходить будет.

Долго еще вздыхала она, шептала что-то.

Чуть свет подняли нас. И дала мне старая на прощание кисет расписной, что Анютка вышивала. Насыпала туда из своей ямы земли, попросила:

– Может, встретишь где могилку сыночка, высыпь на нее эту-землицу.

Вот с тех пор и ношу я эту землю, как самое дорогое сокровище. Кто знает, может, и встречу солдата с такой фамилией, а может, его могилу. Два раза латал кисет, пуля дыру пробивала. Из вещмешка по крупицам землю доставал.

…В тот раз вызывал меня ротный, про золото спрашивал. Рассказал я ему все, отстали.

Сидоров умолк, долго молчал.

– Вот это и есть моя земля, моя память. А другой быть не должно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю