Текст книги "Жили мы на войне"
Автор книги: Владимир Малахов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
ГРАНАТА
Всем хорош был солдат Джанбеков. Волосы и глаза, как смоль, лицом смугл, брови вразлет, а про фигуру и говорить нечего: высокий, стройный. Всегда подтянут, характером спокоен, рассудителен. По-восточному мудр, хвастать не любил, хотя, наверное, немало мог бы порассказать. Рядом с другими наградами на его груди красовалась медаль «За оборону Сталинграда». А это, согласитесь, немало: иному ордену ровня.
При всяком удобном случае мы его на глаза начальства выставляли – пусть думают, что у нас все такие.
Но была у Джанбекова слабость. Он мне о ней рассказал потом по секрету перед одной операцией.
Фашисты установили на высотке пулемет и такое место выбрали, что он не давал нам головы поднять. Ну что ты будешь делать – нет житья, и только. Бывало, возьмешь пилотку, наденешь на рукоятку шанцевой лопаты да высунешь из окопа – через две минуты одни клочья останутся и от рукоятки, и от пилотки.
Решили мы тогда расправиться с этим пулеметом, подползти ночью к окопу и забросать его к чертовой бабушке гранатами. Стал я думать, кого послать. Остановил свой выбор на Джанбекове и еще одном солдате. Вызвал обоих, объяснил задачу.
– Ясно? – спрашиваю.
– Ясно, – отвечают.
Солдат повернулся, ушел, а Джанбеков остался. Переминается с ноги на ногу, голову опустил.
– В чем дело? – спрашиваю.
– Назначь кого-нибудь другого вместо меня, лейтенант, – наконец, выдавил он из себя.
Я посмотрел на него внимательно – не болен ли?
– Не болен, – говорит, – только очень прошу.
– Ну хорошо, – решаю, – пошлю другого, а ты мне объясни, что за причина.
Присели, закурили.
– Понимаешь, лейтенант, боюсь я гранаты. Не умею бросать, и сколько ни бился, научиться не могу. Выдерну чеку, прижму взрыватель пальцем, надо кидать, а я пальцы разжать не могу. Все кажется, что она рядом где-нибудь упадет и разорвет меня в клочья.
– Что же ты за всю войну ни одной гранаты не кинул?
– Не кинул.
Подивился я тогда, посмеялся, Но вскоре совсем не смешной случай произошел. Готовились мы к наступлению. Обстоятельно, солидно готовились. Подобрали у себя в тылу местность, похожую на ту, что лежала перед нашими окопами. Разведка уже выяснила огневые точки врага. Мы обозначили их на нашем полигоне и стали тренироваться. Оказался я как-то рядом в Джанбековым. Ползем. И тут мне пришло в голову задачу поставить. Кричу:
– Прямо перед тобой пулемет. Забросать гранатами.
Не скрою, с умыслом дал команду. Думал: научу Джанбекова гранаты бросать. В таких случаях, на учениях, ребята схватят камень или ком земли – что под руку попадется – и пуляют. А Джанбеков хвать из-за пазухи настоящую боевую гранату, – видно, носил все-таки с собой – размахнулся и выбросил руку вперед.
Первая мысль моя была: а говорил, не умеет гранату бросать. Потом обожгло: что же он делает, ведь так и в своих угодить можно – учение все-таки. Приник к земле, жду. Нет взрыва! Гляжу, а Джанбеков так и застыл с гранатой в распростертой руке. Как на плакате, что обычно у торговых точек военторга висели.
Подполз я к нему поближе, как можно спокойнее спрашиваю:
– Что же ты, куриная голова, и чеку у гранаты выдернул?
Пошлепал побелевшими губами Джанбеков, наконец выговорил:
– Выдернул, лейтенант.
Мне совсем скучно стало. Дело в том, что чеку обратно на место очень трудно вставить.
– Вот, – говорю, – и будешь теперь так до прихода саперов лежать, будто солдат в атаку призываешь.
– Что же делать? – спрашивает Джанбеков.
А я сам ничего путного придумать не могу. Первое, что пришло в голову, – надо людей подальше убрать.
– Встать! – командую солдатам.
Встали ребята, с удивлением глядят на Джанбекова, некоторые поближе подходить стали, обсуждают ситуацию, советы посыпались.
– Кругом! – командую. – Бегом, марш!
Убежали солдаты, остались мы с Джанбековым вдвоем. Он слезно просит:
– Уходи, лейтенант, чего вдвоем погибать. Сам виноват.
Я его успокаиваю, как могу.
– Ты, – говорю, – брось хреновину пороть. Вдвоем придумаем что-нибудь, а один, как пить дать, погибнешь.
Помолчали.
– У меня рука затекла. Не выдержу, – говорит.
– А ты опусти руку, чего как Чапаев на тачанке.
– Боюсь, – отвечает. – Не слушается рука, так подальше от головы и тянется.
– Вот что, – наконец решаюсь я, – бросай гранату к чертовой бабушке, никого из наших впереди нет. Головомойку, конечно, получим, зато живы останемся.
Он с трудом откинул руку назад, сильно замахнулся, а гранату выпустил в последнюю долю секунды. И закрутилась она, милая, совсем рядом, можно сказать, под носом.
До сих пор помню: вертится, как волчок, словно выискивая, куда нас побольнее ужалить. Я прижался к земле, голову обхватил руками, только что маму на помощь не зову. А может, и звал… Только вдруг чувствую: что-то тяжелое навалилось на меня и прижало к земле. И тут – взрыв!
«Все!» – мелькнуло в сознании. Полежал немножко, стал в себя приходить. Замечаю, зеленая трава в ноздрях щекочет, букашка какая-то по пальцу ползет. «Убило, что ли? – размышляю. – Должно убило, раз букашка. По мертвецам обычно разная живность ползает». Прошло еще несколько секунд.
– Джанбеков, – тихо так спрашиваю, не надеясь ответ получить. – Ты жив, Джанбеков?
Он пошевелился, отвечает:
– Кто его знает? Может, жив.
– Жив! – уже кричу я. – Если ты отвечаешь, а я слышу, значит, оба живы!
– Может, ранены? – говорит Джанбеков. Щупаем руки, ноги, головы – нигде не больно и крови нет.
– Ты чего на меня навалился? – сердито говорю я. – Аж дохнуть нельзя было.
– Извини, лейтенант, боялся, что из-за моей глупости погибнешь.
Приподнялись мы, посидели на земле и поплелись к своим.
– И как это не задело нас? – все удивлялся Джанбеков.
Подумал я и объяснил.
– Баллистику надо знать. Вот если бы ты чуть подальше бросил, обязательно хлестнуло бы. А так мы в «мертвой зоне» оказались. Знаешь, что такое «мертвая зона»?
– Откуда? – оправдывался Джанбеков. – У меня пять классов только. – И вздохнул: – Еще не привелось поучиться.
ТРУС
– Я вам вот что скажу, ребята: нет ничего паскуднее на земле, чем эта самая война.
Так начал свой рассказ старшина Матухин, все чаще заглядывавший в последнее время в наш взвод. То ли слушатели ему понравились, то ли дорожка частенько стала вблизи пролегать. Сядет на ящик или просто на бугорке пристроится, вытащит свой знаменитый цветастый кисет, завернет немыслимых размеров козью ножку и начнет неторопливую беседу.
Так было и в этот раз.
– Я не только про убитых говорю, про тех, кто без рук-ног остается. Иногда она, злодейка, такое коленце с человеком выкинет, что хоть стой, хоть падай. Правда, все от самого человека зависит. Есть хилые на вид, а душой крепче железа. Бывает, на вид богатырь, при виде которого все девки враз по ночам спать перестают, а возьмет война в переплет – и окажется он внутри как трухлявый мох между старых бревен. Встречал я такого человека, и оказался им мой земляк, из одной деревни, с одной улицы. Да ладно бы, случись это в первые месяцы войны – куда ни шло. А то мы фашистов уже из Белоруссии гнали. Там, в одном селе, и произошла эта встреча.
К тому времени стал я уже старшиной. Ну, а нам, старшинам, не всегда впереди шагать положено, иной раз и в хвосте плестись приходится. Вот и тогда я замешкался с хозяйством, вдруг вижу: возле повозок паренек лет пятнадцати круги дает. Как карп на крючке перед тем, как на берег его вытащат. Ну, думаю, мальчонок пропитание добывает. Полез я в мешок, достал булку хлеба, банку «второго фронта»[3]3
Так солдаты называли американские мясные консервы.
[Закрыть], сунул ему в руки. Он взял, а не уходит.
– Что, – спрашиваю, – мало? Дал бы больше, да ведь солдаты тоже есть хотят.
Малец обиделся, положил продукты на повозку, даже рукой об руку ударил, словно крошки стряхнул. Гордый, видать, парень.
– Не затем я к вам пришел, – говорит, – товарищ старшина. Не возьму я ваш хлеб, и консервы ваши мне тоже без надобности.
А какое там без надобности! В чем душа держится. Оболочка-то есть, а содержания никакого.
– Ладно, – уговариваю, – не обижайся на пустые слова, не подумавши на свет их пустил. Бери, в хозяйстве пригодится.
– В хозяйстве, – отвечает, – сгодится, тем более что мне еще двух сестренок до конца войны тянуть надо. Только пришел я к вам по делу.
И рассказал, что года два назад, когда наши отступали, появился у них в деревне мужик. Обосновался у бабы, которая мужа перед войной схоронила. Известно ведь, что бабий ум что коромысло: и выпукло, и вогнуто, и на два конца. Видно, раскинула она этим «коромыслом», и вышло, что со всех концов ей выгодно в доме хозяина иметь. Деревенские партизанский отряд сколотили, к ним отставшие от частей красноармейцы примкнули и начали немца тревожить. В деревне думали, что мужик этот здоровый тоже к партизанам подастся, так как по всем признакам в прошлом он военным человеком был. Ан, нет. Проходит месяц, другой, потом и дальше время потянулось, а он живет себе и ни о каких боевых действиях не помышляет. Прислали партизаны к нему гонца. «Так и так, мол, нехорошо получается. Люди воюют, а ты от немцев под бабьей юбкой хоронишься». Выслушал мужик упреки и отвечает: «Вы меня не троньте, я особое задание имею и выполняю его». Подивился народ: «Что за задание такое странное на его долю выпало? Однако у военных всякое бывает», – подумали и оставили в покое, тем более что с немцами он не якшался, стоило только им в деревне появиться, он как сквозь землю проваливался.
– Может, у него в самом деле какое особо секретное задание? – сказал я мальцу.
– И мы так думали, – ответил тот, – но вот в чем закорючка. Когда наши солдаты в деревне появились, у него по всем статьям это задание закончиться должно. Ведь так?
– Ну, так.
– А он, как и при немцах, куда-то нырнул и ни вашим солдатам, ни нашим мужикам не показывается. Тут мы и решили вам рассказать. Вот за этим я и пришел, а вовсе не за хлебом.
Такое вот дело возникло передо мной. Что ж, взял с собой двух солдат, сказал мальцу, чтобы он нам тот дом показал. Подходим. Дом, скажу вам, неплохой – пятистенник. Во дворе – порядок. Скотины, правда, не видно, но на плетне крынки вверх дном торчат. В сенцах – подойник.
В кухне у печки хозяйка ухватом шурует.
– У вас, – говорю, – всю войну человек скрывался. Так?
Зыркнула хозяйка на меня глазами, поставила ухват в угол, руки о передник вытерла.
– Так, – отвечает. – Было такое.
– А что это за человек и куда он подевался? – Спокойно так и культурно разговор веду.
– Что это за человек – не знаю, а ушел он вместе с вашими, – не моргнув глазом, отвечает хозяйка.
– Что же он эти два года у вас делал? – спрашиваю. – И почему к своим не пробирался, и в партизаны не шел?
– А вот это вы у него спросите, – говорит. – Мне он не докладывал.
– Как же так? Два года вместе прожили, ночные разговоры вели, и ничего, выходит, тебе о нем не известно?
– Насчет ночных разговоров – так это вас не касается, – поет она свою песенку. – Что было промеж нас, у нас и останется, а что касается того, зачем он здесь, говорил: особое задание выполняет.
Тут повел я глазами к столу и вижу: на блюдце окурок лежит и дымок от него вверх вьется. Ну, думаю, поймал я тебя, чертова баба.
– Кто курил?
– А малец, – спокойно отвечает.
– Где же он, твой малец? И что же у вас ребятишки с пеленок табаком балуются?
– А у нас парней до самой свадьбы мальцами кличут. Огород копает он.
Приказываю я одному из солдат доставить этого мальца. И вот минут через пять вваливается он в дверь. Ничего себе малец, головой потолок подпирает.
– А ну, – приказываю, – выверни карманы.
Тот вывернул – ни крошки табачной не вывалилось.
– Кисет есть? – спрашиваю.
– Некурящий я, – басит детина.
– С тобой ясно, – говорю. – Иди копай свой огород, хотя тебе в самый раз винтовку в руки брать. – Поворачиваюсь к женщине: – Где постоялец?
– Ищите. Найдете – весь ваш будет, – отвечает хитрющая баба.
Весь дом мы обшарили, одежонку мужскую нашли – и все. Вышли во двор – тоже ничего подозрительного. Что за черт, думаю, не под землю же он, в самом деле, проваливается. Вижу: в углу двора собачья будка. Пес в ней злющий, как волк, ни минуты не молчит, так с цепи и рвется. И что бросилось мне в глаза: пес не велик, а будка большая. Кликнул я хозяйку:
– Уведи своего барбоса от греха подальше.
– А я, – говорит, – сама его боюсь. Он и меня покусать может.
– Застрелю, – предупреждаю.
– Стреляй. Мне что, жалко его, что ли?
Я, конечно, стрелять в собаку не стал. Она свою службу несет, а об остальном не думает. Позвал мальца, он и отвел собаку в сторону. Свернули мы будку, глянули – лаз под ней.
– Что там? – спрашиваю хозяйку.
– Схрон, – отвечает. – При немцах жито ховали.
– Хорошо, – говорю. – А ну, отойдите подальше.
Отошли. Смотрят на меня. Вынул я, не торопясь, гранату, стер с нее пыль, а сам на хозяйку поглядываю. Вижу, стала она белее полотна, но молчит. Откинул я крышку…
– Стойте! – завопила женщина. – Не кидайте свое смертоубийство!
Подбежала к схрону, упала на колени, голову туда сунула и, плача, кричит:
– Андрюшенька, миленький, вылезай, родной. Прикончат они тебя враз, гранату наладили.
Через несколько минут показался из лаза мужик, волосы, как у попа, борода лопатой, а кожей белый. Вылез и бух на колени! Мне аж противно стало.
– Не бейте меня, я тоже русский, – кричит и протягивает мне красноармейскую книжку и капсулу-жетон. Посмотрел я документы и глазам не поверил. Пригляделся к мужику – мать честная, а ведь верно – Андрей Первухин, из нашей деревни.
– Андрей, ты ли это? – спрашиваю.
Он поднял голову, видно, узнал меня, потому что бросился головой оземь, катается по траве, волком воет.
– Пропащая моя голова, Василий! – голосит. – Погиб я, сукин сын, в дезертиры подался!
Через некоторое время утих, всхлипывает только.
– Вставай, – говорю, – Андрей, чего уж тут. Слезами горю не поможешь.
Поднялся он, закурить попросил. Пока цигарку сворачивал, весь табак раструсил, пришлось еще дать. Присели мы.
– Как же ты? – спрашиваю. – Разве так можно? Чего теперь в деревне нашей скажут?
Молчит, голову опустил.
– Струсил я шибко. Одолел страх. А теперь, видно, ответ держать надо, – глухо так проговорил, наконец.
– Видно, так, – отвечаю.
– Испаскудил я свою душу. Как жена, мать переживут – не знаю. Ты уж, будь добр, не отписывай им про меня. Пусть думают: погиб в честном бою, либо без вести пропал.
Отправил я его, куда следует, но пообещал, что домой писать о нем не буду.
В этом году дали мне после ранения отпуск, заглянул к своим старикам и встретил на улице Груньку – жену Андрея.
– Что, Василий, – спрашивает, – не встречал ли ты там, на фронте, моего-то? Третий год ни похоронки, ни письмеца нет.
– Откуда? – отвечаю. – Разве на фронте возможно такое?
– Оно конечно, – вздохнула Груня. – В такой толпе человек – что иголка в стоге сена. Может, объявится еще со временем.
– Может. На войне всякое происходит.
…Старшина долго ковырял носком сапога землю.
– Самое страшное, ребята, в этой войне то, что она у слабого человека может испоганить душу. Вот этого бойтесь.
ШЕРШЕ ЛЯ ФАМ[4]4
Шерше ля фам (фр.) – ищите женщину.
[Закрыть]
Чего греха таить, мы все были немножко влюблены в нее. Когда в минуты отдыха кто-то затягивал негромко:
Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой», —
нам казалось, что это песня о ней, хотя звали ее совсем не Анюта и никогда она не была медсестрой.
Она была связисткой. Одевалась, как все, – шинель или телогрейка, на голове – ушанка. За спиной вечно болталась катушка с проводом. Ни для кого не было секретом наше отношение к связистке. Когда ее хотели найти, непременно звонили нам.
– Любушка у вас? – ревниво вопрошал голос из комбатского узла связи, вкладывая в эти слова двоякий смысл: и то, что нашу девушку звали Любой, и то, что она была нашей любимицей. Начальник связи был бесцеремонен. Он прямо приказывал:
– Шерше ля фам!
Услышав такое в первый раз, наш связист от неожиданности открыл рот, долго думал, потом, прикрыв ладонью трубку, просиял:
– Товарищи, фриц по ошибке в нашу связь врезался. Сейчас все его секреты выведаем.
Такое бывает не часто. Я вырвал трубку и стал слушать, хотя наперед знал, что ничего не пойму. Но трубка молчала, а мне говорить по-русски не хотелось, чтобы не демаскировать себя. Я только сопел от напряжения.
– Какого черта! Пулеметчики, пропали вы, что ли? – вдруг услышал я на чистейшем русском языке.
– Кого вам? – спросил я без всякого энтузиазма.
– Я вам по-русски говорю: шерше ля фам. – Это был голос начальника связи. Он совсем недавно пришел в наш батальон, и мы еще не знали всех его странностей. Одна из них состояла в том, что в целях маскировки всех своих связисток и связистов он звал на французский манер: ля фам. Где он вычитал это, бог знает, только когда ему кто-то из подчиненных был нужен, всегда говорил: шерше ля фам. Не взирая на то, была «ля фам» женщиной или мужиком. Постепенно к таким странностям старшего лейтенанта мы привыкли, тем более что после французской речи следовала отнюдь не изящная нижегородская брань.
Любушка, как всякая женщина, чувствовала наше отношение к себе, и это ей явно нравилось.
– Здравствуйте, мальчики! – кричала она, появляясь на пороге, и замирала на мгновение, давая себя разглядеть. – Ой, как у вас накурено! А разбросано-то, разбросано как! Безобразие! А ну всем наводить порядок!
Привычным движением откинув назад катушку, она первой хваталась за наши солдатские пожитки. Тут уж каждый спасал свое добро, как мог, потому что твердо знал: после такой уборки наверняка понадобится неделя для наведения настоящего, солдатского порядка. Хитрый Заря торопливо подходил в девушке и, по-отцовски обняв, говорил:
– Да успокойся ты, Любушка, посиди, отдохни. Мы на тебя полюбуемся, а порядок… через минуту будет.
Мы заталкивали под нары пожитки, и такая уборка всех устраивала. Посидев минут пятнадцать и выложив новости, она вскакивала и, отбросив катушку за спину, кричала из дверей:
– Я пошла, мальчики. Будьте живы!
И убегала так же внезапно, как и появлялась. Так было и на этот раз.
– Будьте живы! – И убежала в ночь.
Через сутки позвонил начальник связи. На этот раз разговор шел по-русски.
– Любушку не видели? – хмуро спросил он.
– Видели прошлой ночью, – почуяв что-то неладное, с тревогой ответил я.
– Прошлой ночью, – вздохнул связист. – Прошлой ночью я сам ее видел. Куда она пошла – не сказала?
– На правый фланг.
– До того, как это случилось, или после?
– Кажется, после.
– А вы сказали ей, что там произошло?
Мы не сказали по простой причине: сообщение о том, что немцы потеснили наш правый фланг, пришло уже после того, как она ушла.
– Худо, – выдохнул начальник связи, – совсем, братцы, плохо.
Мы молчали. Хуже быть не могло. Люба ушла на нейтралку[5]5
Нейтралка, нейтральная полоса – территория, пролегающая между боевыми порядками противников.
[Закрыть].
– Шерше ля фам, – горько усмехнулся связист и впервые перевел эту фразу на русский язык: – ищите женщину, как говорят французы.
Трубка умолкла. В землянке повисла тяжелая тишина.
– Ну что же, шерше так шерше – делать нечего, – бодрым голосом прервал молчание рядовой Поделкин и, будто это дело решенное, начал торопливо собираться. Я добавил:
– Джанбеков! Тоже пойдешь.
Это была хорошая пара. Спокойный в любых обстоятельствах Джанбеков и горячий бесшабашный Поделкин. Дождавшись, когда станет смеркаться, они уползли. Мы стали ждать.
Под утро, когда все переволновались вконец, стоявший в наряде солдат услышал какие-то непонятные звуки и поднял тревогу. Мы были почти уверены, что возвращаются Поделкин с Джанбековым. Двое солдат мигом перелетели через бруствер и поползли навстречу этим звукам. Через полчаса мы уже принимали на руки незнакомого раненого солдата. Вслед за ним в окоп спрыгнула Люба, потом Поделкин и Джанбеков. Но, боже мой, это была совсем другая Люба! В землянке она пыталась улыбнуться, но улыбка оказалась какой-то жалкой, вымученной. Не крикнула она свое обычное «Здравствуйте, мальчики!», не охнула, увидев обычный беспорядок, не схватилась за первую попавшуюся вещь. Лицо ее почернело, глаза ввалились, волосы прядями спадали на лоб.
– Извините, ребята, – прошептала она потрескавшимися губами. – Я немного посплю.
И приткнулась на нарах. Мы скатали шинель, осторожно подложили ей под голову, другой шинелью накрыли, отставили в дальний угол коптилку и вышли на воздух. Раненого солдата уже увезли в медсанбат.
– Братцы, что я вам скажу, – услышал я голос Поделкина. – Ни за что не поверите. Любушка-то наша так ругаться умеет, как ни мне, никому из вас и во сне не приснится.
Джанбеков недовольно крякнул и проворчал:
– Болтает, болтает, а чего болтает, сам не знает. Не слушайте его, ребята.
Поделкин и ухом не повел.
– Ползали мы на нейтралке полночи – ничего примечательного не заметили. Джанбеков, правда, одного фашиста прихлопнул – зазевался тот и вылез из окопа.
Джанбеков заерзал, плюнул в сердцах и отвернулся.
– А дальше никаких приключений не было. Тоскливо нам стало. Погибла, думаем, наша Любушка. Хотели уж домой возвращаться, но тут где-то в стороне автомат заработал. Прислушались – вроде наш ППШ. Что, думаем, за оказия? Разведчики наши с задания возвращаются, что ли? Решили подсобить. Развернулись на сто восемьдесят градусов и продвигаемся на животах. Джанбеков, как кошка, в темноте словно днем видит. Пригляделся он и толкает меня в бок. «Видишь, – говорит, – из той воронки кто-то огонь ведет». Мать честная, уж не Любушка ли наша? А крикнуть нельзя: немцы вмиг обнаружат и тогда нам несдобровать. Совсем уж близко воронка, и тут вот, ребята, услышали мы, как Люба фашистов кроет. Будто из двух автоматов строчит – из одного пулями, из другого – словами. Нашенскими, солдатскими, ей-богу!
– Зачем врешь, зачем болтаешь? – вскипел Джанбеков. – Врет он, ребята. Кричать кричала, ругаться – нет.
– Так я же и говорю – кричала. Она не в себе была… Ввалились мы в воронку и видим: стоит наша Любаша, в одной руке автомат, в другой – граната, а к чеке ее Любушка зубами тянется. «Вы у меня попляшете, фашисты проклятые!» – кричит. Гляжу – дело серьезное. Поднимет на воздух и себя и нас – потом разбирайся, кто виноват. «Любаша, – кричу, – что ты! Это я, Поделкин, а это Джанбеков! Видишь, как всегда, воды в рот набрал». А Любаша в таком состоянии, что не понимает нас. Тут и Джанбеков в разговор вступил: «Успокойся, – говорит, – девка. Свои мы». Постепенно дошло до сознания Любаши, кто мы. Как она заплачет, как бросится к нам и ну целовать. Посидели мы, покурили в рукава. «Что же ты, Любаша, к своим не пробиралась?» – спрашиваю. Посмотрела она на меня так, что лучше бы я и не спрашивал. «А раненого тут оставить, так, что ли?» – отвечает. Вот какая наша «ля фам»! – с гордостью заключил Поделкин. – Пусть поспит, много ей пришлось пережить, бедняжке.
– Ну, а дальше? Как вам к своим удалось пробиться? – спросил Силкин.
А Поделкин уже входил в свою роль бесшабашного парня.
– Дальше легко пошло, паря, – он стукнул Силкина по плечу. – Джанбеков раненого на спину взвалил, и с криком «ура» и пением наших замечательных песен мы благополучно прибыли в расположение своей родной роты для прохождения дальнейшей службы. Вот так, Силкин!
Поделкин поднялся и зашагал к землянке, бросив на ходу:
– Не забудь к орденам представить, лейтенант. Кончится война, наши героические поступки по орденам считать будут.
Любушку в самом деле вскоре наградили медалью «За отвагу». А через двое суток после этого случая она опять появилась в дверях блиндажа и, как ни в чем не бывало, зазвенел ее веселый голосок:
– Здравствуйте, мальчики! Ой, как накурили, а беспорядок-то какой!..
И все так же звонил время от времени начальник связи и говорил:
– Шерше ля фам.