Текст книги "Бродский: Русский поэт"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
На празднование в Стокгольм приехали его друзья – Лев Лосев, Томас Венцлова, Маша Воробьева, Вероника Шильц, Кейс Верхейл, Джованни Буттафава, Марго Пикен. Бродский искренне жалел, что до этого момента не дожили его отец с матерью. Увы, проживи они еще три-четыре года, и всё могло бы пойти по-другому. Во-первых, в декабре 1987 года родителей на церемонию обязательно бы уже пустили; во-вторых, неизбежно бы и сам Иосиф вскорости не один раз побывал бы на родине. Но прошедшего не воротишь. И остался лежать нобелевский кот с книжкой под мышкой на прибалтийских берегах со стокгольмской ратушей в изголовье, внимательно вглядываясь в сторону родного Санкт-Петербурга. Когда празднования утихли, Иосиф Бродский подвел итоги: «В моем лице победили как минимум пятеро. Это Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Оден и Фрост. Без них я бы не состоялся как писатель, как поэт. Без них я был бы гораздо мельче».
Впрочем, о своих славных предшественниках он говорил и в нобелевской лекции. Эта блестящая речь подтверждала значимость литературы для жизни вообще, для каждого человека в частности:
«Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную – но не стихотворение, скажем Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия – разнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию – невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает „точку-точку-запятую с минусом“, превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу. Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую „лица необщим выраженьем“. В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь…»
И уже как окончательный вывод: «Язык и, думается, литература – вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации».
Иосиф Бродский кроме своего поэтического и, шире, литературного творчества был великим пропагандистом самой литературы. Пожалуй, никто до него из нобелиатов так страстно и логично не доказывал первичность искусства и литературы:
«При всей своей кажущейся демократичности и осязаемых практических выгодах для писателя утверждение это вздорно и представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу, истории. Только если мы решили, что „сапиенсу“ пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика – мать этики; понятия „хорошо“ и „плохо“ – понятия прежде всего эстетические, предваряющие категории „добра“ и „зла“. В этике не „все позволено“ потому, что в эстетике не „все позволено“, потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий незнакомца или, наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно совершая выбор эстетический, а не нравственный. Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание – всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, ее переживающего, лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее – хотя, возможно, и не счастливее».
За одну нобелевскую лекцию ему можно было дать Нобелевскую премию. Я уже не говорю о постоянной пропаганде русской литературы в его выступлениях. В этих выступлениях он часто был несдержан; к примеру, речь на выпускной церемонии в колледже Маунт-Холиок, где поэт иронизировал над всеми либеральными догмами, до сих пор не опубликована, считается реакционной и даже расистской.
Иосиф Бродский явно не желал быть тихим и незаметным литератором. В чем-то он был близок Владимиру Маяковскому. Он считал, что поэзия должна широко внедряться в любое общество любыми средствами. Предлагал томики стихов ведущих поэтов размещать наряду с Библией в номерах отелей, рекомендовал чтение стихов на станциях метро. Собственно, об этом же он говорил в своей нобелевской речи: «Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихосложение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков и алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом… Над человеком, читающим стихи, труднее восторжествовать, чем над тем, кто их не читает. Конечно, это чертовски окольный путь из Санкт-Петербурга в Стокгольм, но для человека моей профессии представление, что прямая линия – кратчайшее расстояние между двумя точками, давно утратило свою привлекательность».
Фотокорреспондент Александр Стефанович сумел побывать на церемонии вручения Нобелевской премии, хотя и не имел права на аккредитацию как советский журналист – посольство не разрешило. Он снимал церемонию на дешевую мыльницу и записывал выступления на купленный плеер. К тому же Стефанович привез из России в подарок Бродскому галстук Пастернака, который был на нем в шведском посольстве. Стефанович рассказывает: «Я привез Бродскому галстук Пастернака. По легенде Евгения Рейна, этот галстук был на Пастернаке, когда он в шведском посольстве узнал, что ему присудили премию. На фотографиях видно, как Иосиф снимает свой галстук и надевает новый – Пастернака. Он же очень обрадовался подарку, сказал: „Я в этом галстуке буду ‘нобелюху’ получать“». Все-таки «нобелюху» получать пришлось в другом, официальном наряде, пришлось влезть в непривычный и неудобный фрак, но галстук Пастернака поэт хранил при себе. Интересно: когда и кому из русских писателей будет подарен галстук Бродского?
В своих заметках Александр Стефанович отметил резкое недовольство советского посольства выступлением поэта: «Новый вариант речи был более полемичным. В частности, Иосиф вставил такую фразу: „Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже, а Мао Цзэдун, так тот даже стихи писал, но список их жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного“. С официальной советской точки зрения в 1987 году эта фраза была вызывающей. На следующий день это отметили все газеты… Надо сказать, что советские дипломаты и журналисты лекцию проигнорировали. Я был в академии единственным человеком из нашей страны. Вероятно, поэтому на следующий день меня пригласил к себе советский посол Борис Дмитриевич Панкин, бывший редактор „Комсомольской правды“. Он был огорчен: „Зачем Иосиф это сделал? Я в каждой шифровке пишу в Москву, что не надо нам повторять прежних ошибок. Неужели истории с Пастернаком и Солженицыным ничему не научили? Присуждение премии Бродскому можно было записать себе в актив, особенно в эпоху перестройки. А он такое про Ленина“».
Интересно, что в этом юбилейном интервью Стефановичу Иосиф Бродский еще собирается приехать в Россию:
«– Хотели бы вы приехать на родину?
– Хотел бы.
– Тогда, надеюсь, мы скоро увидим вас в России…
– Честно признаюсь, я этого немного боюсь. А что касается надежды, то замечательный английский мыслитель Фрэнсис Бэкон сказал: „Надежда – это хороший завтрак, но плохой ужин“.
– Вы жили в Ленинграде, в Питере, совсем недалеко от того дома, где жил когда-то Нобель. Когда вы проходили мимо, никаких параллелей не возникало?
– (Улыбнувшись.) Абсолютно никаких!
– Я думаю, что когда-нибудь на том доме, где вы жили, тоже появится мемориальная доска с надписью об этом.
– Мемориальные доски появляются только после смерти человека. Так что чем позже это произойдет, тем лучше.
– Какую линию в русской поэзии вы продолжаете, кто были ваши учителя?
– Этот список довольно большой, начиная с Кантемира, – Державин, Баратынский, Александр Сергеевич, конечно, Вяземский. В двадцатом веке для меня наиболее существенными были Цветаева, Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Заболоцкий, Клюев. Из послевоенного поколения – Слуцкий. А учителем моим всегда был Рейн…»
А тем временем и в Ленинграде, и в Москве начались вечера поэзии нобелевского лауреата Иосифа Бродского, организованные Яковом Гординым, Евгением Рейном, Михаилом Козаковым. Постепенно то в одном журнале, то в другом стали появляться его стихи. Границу приоткрыли, и начиная с лета 1988 года Бродский уже стал выступать на литературных вечерах вместе с приехавшими из России писателями. 18 сентября, через 16 лет разлуки, к нему в Нью-Йорк прилетел Евгений Рейн, они проводили совместные вечера поэзии.
Стремительно росла мировая известность, еще стремительнее таяли нобелевские денежки. Многие знакомые подтверждают, что не привыкший к большим деньгам поэт щедро раздаривал свою премию всем нуждающимся. Выстроилась целая очередь. Посыпались и просьбы: помочь получить грант, написать рецензию или предисловие. До конца жизни Бродский был погружен в эту благотворительную суету. При его тяге к одиночеству, естественно, этот шум вокруг собственной персоны его угнетал. Чем больше он становился знаменит, тем больше было к нему претензий. А самого поэта угнетала явная бесцеремонность иных случайных знакомых, бывших друзей и даже бывших доносчиков. В Германии к нему на вечер пришел Шахматов, в свое время заложивший Иосифа по полной программе и чуть не доведший его до тюрьмы. Может быть, одной из причин отказа Бродского приехать в Петербург и была боязнь погрузиться в бесцеремонную толпу просителей и нахлебников. К тому же почти все бывшие друзья, от Наймана до Кушнера, были откровенно раздражены мировой славой и признанием поэта. Пожалуй, лишь немногие были искренне рады его успехам: к таким можно отнести Якова Гордина, Льва Лосева, Геннадия Шмакова, Михаила Барышникова, Глеба Горбовского, Евгения Рейна.
Летом 1989 года Иосиф Бродский был реабилитирован на родине. С тех пор начались настойчивые, регулярно повторяющиеся приглашения приехать в Россию, в родной Петербург. Может быть, эта настойчивость пугала Бродского. Если он и мечтал вернуться в родной город, то как бы невзначай, никому не говоря, инкогнито. Рассказывают, что однажды, когда они с Михаилом Барышниковым были в Стокгольме, Иосиф увидел паром, отправляющийся в его родной Питер, и внезапно спросил Барышникова: «Миша, а у тебя паспорт с собой?» Им обоим вернули в 1990 году русское гражданство и русские паспорта. Но они посмотрели друг на друга и решили не торопиться. А жаль. Думаю, он рано или поздно таким образом и навестил бы Петербург, где его к тому же избрали почетным гражданином города. Тогда и визы никакой не надо, сел на паром или на машину через Финляндию, и гуляй себе по Невскому, пока какого-нибудь знакомого не встретишь. Но что ушло, то ушло. Скорее всего, дал бы Бог ему жизни побольше, приехал бы обязательно с любимой женой Марией и дочуркой Нюшей, показал бы им свою родину…
ШВЕДСКАЯ НИША
Иосиф Бродский обожал Швецию по разным причинам. Прежде всего она напоминала ему его родину, его питерские места. Приезжая в Швецию, он как бы приезжал в свою родную Прибалтику. Я бывал в Стокгольме, видел дома, где останавливался Бродский, специально заходил в те помещения, где он жил, смотрел в окна. Та же балтийская вода, те же улицы, та же местность. Будто и не уезжал. Разве что чуть почище и понаряднее, поуютнее.
Еще в 1972 году, сразу же после своего изгнания, Иосиф Бродский писал:
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности,
за каковое речение-жречество
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ему предстояло посетить немало незнакомых местностей, но тянулся он всегда лишь к двум: к Венеции, где бывал каждый январь и которая кроме чарующей красоты и эстетства (что Бродский всегда любил) также напоминала ему родной Питер своими набережными. Вторым родным местом была Швеция.
Впрочем, и изумительную «Набережную неисцелимых», посвященную Венеции, Бродский написал именно в Стокгольме, в гостинице «Рейзен», смотря в окно примерно на такую же набережную. Тут и Питер, и Венеция, всё сразу. Как он писал о Стокгольме: «Главное – водичка и все остальное – знакомого цвета и пошиба. Весь город – сплошная Петроградская сторона. Пароходики шныряют в шхерах и тому подобное». По сути, он никогда, до своей смерти, не выезжал из своего Петербурга-Ленинграда, хранил его в себе и окружал себя питерскими приметами.
Еще подробнее он высказался своему шведскому другу Бенгту Янгфельдту: «Последние два или три года я каждое лето приезжаю более или менее сюда, в Швецию, по соображениям главным образом экологическим, я полагаю. Это экологическая ниша, то есть ландшафт, начиная с облаков и кончая самым последним барвинком, не говоря про гранит, про эти валуны, про растительность, практически про все – воздух и так далее и так далее. Это то, с чем я вырос, это пейзаж детства, это та же самая широта, это та же самая фауна, та же самая флора. И диковатым некоторым образом я чувствую себя здесь абсолютно дома, может быть, более дома, чем где бы то ни было, чем в Ленинграде, чем в Нью-Йорке или в Англии, я уже не знаю где. <…> Это просто, как бы сказать, естественная среда, самая известная среда, которая известна для меня физически».
Как считает Янгфельдт, шведская «экологическая ниша» во многом заменила Иосифу Бродскому родину, посетить которую у него не было надежд. Пожалуй, Швеция стала не только воспоминанием о детстве, а улучшенным вариантом оного. «Ужасно похоже на детство, – пишет он своему давнему ленинградскому другу Якову Гордину, – но не на то, которое было, а наоборот, – то есть детство, каким оно могло бы состояться». Он и свое расписание жизни приспосабливал к питерской местности. На время занятий в Америке, которая так и не стала ему родной, затем в январе в Венецию, потом опять занятия, и ближе к лету в Лондон и Швецию, можно сказать, к себе домой.
В 1975 году он написал свое первое шведское стихотворение «Шведская музыка», посвященное писательнице Кароле Хансон:
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?
<…>
так довольно спички, чтобы разжечь плиту,
так стенные часы, сердцебиенью вторя,
остановившись по эту, продолжают идти по ту
сторону моря.
Впрочем, Швеция у него всегда была связана с музыкой.
Первый раз он приехал в эту страну в 1974 году по частным делам, затем в 1978 году с чтением стихов. Тогда же познакомился с Янгфельдтом и своими русскими переводчиками. В 1976 году в Стокгольме вышла книга стихов Иосифа Бродского «Остановка в пустыне» в переводе на шведский язык. Позже она была переиздана в 1987 году. Интересно, что на обложку поместили фотографию поэта с православным крестиком на шее. Еще до Нобелевской премии он приезжал на книжную ярмарку в Гётеборг, там и произошла его первая встреча с будущим другом и будущим нобелиатом, шведским поэтом Томасом Транстрёмером. Читали стихи почти четыре часа. А вокруг были та же трава, тот же прибалтийский мох. С 1988 по 1994 год Бродский бывал в Швеции практически каждое лето. То в Стокгольме, то в окрестностях города, то на острове Торе. Я специально съездил на Торе, чтобы увидеть эти места как бы глазами Бродского, тем более я и сам северный человек по рождению. Конечно, остров Торе – это наш Валаам, ему там легко дышалось и писалось. Ведь дело не только и не столько в «экологической нише», о которой часто пишут бродсковеды, – дело в творческой свободе, творческом полете. Не мог он свободно писать на жаре, в духоте, на тропическом юге, как какой-нибудь не менее великий Киплинг. У каждого поэта своя пространственная ниша.
Чем пересказывать Янгфельдта, дам опять высказаться ему самому: «„Глаз предшествует перу, и я не дам второму лгать о перемещениях первого“, – пишет Бродский в своем эссе о Венеции, „Набережной неисцелимых“. „Поверхность – то есть первое, что замечает глаз, – часто красноречивее своего содержимого, которое временно по определению, не считая, разумеется, загробной жизни“. В стихотворении „Доклад для симпозиума“ он формулировал свое геоэстетическое кредо следующим образом: „Но, отделившись от тела, глаз, / скорей всего, предпочтет поселиться где-нибудь/ в Италии, Голландии или в Швеции“.
Порядок, в котором Бродский перечисляет эти три страны, соответствует порядку, в котором он с ними знакомился. Во время первого своего визита в Швецию летом 1974 года он провел здесь неделю. В следующий раз он приехал в марте 1978 года по приглашению Упсальского и Стокгольмского университетов, а в 1987 году посетил Стокгольм, чтобы получить Нобелевскую премию по литературе.
После этого Бродский приезжал в Швецию каждый год – до 1994 года включительно. Чаще всего – летом, чтобы отдыхать и работать, но и в другие времена года, в связи с конференциями, выступлениями и прочими делами. В августе 1988 года он выступал на книжной ярмарке в Гётеборге и в октябре 1989 года – в Упсальском университете в связи с конференцией, устроенной „Центром метрических штудий“; в ноябре 1990 года он там же вел три семинара о поэзии Томаса Харди, Роберта Фроста и У. X. Одена; в декабре 1991 года в Шведской академии в Стокгольме он читал доклад на симпозиуме „The Situation of High-Quality Literature“, устроенном в связи с 90-летием Нобелевской премии; в сентябре 1993-го выступал вместе с Дереком Уолкоттом в университетах в городах Линчёпинг и Оребру и на Гётеборгской книжной ярмарке; в августе 1994 года участвовал в Стокгольме в Нобелевском симпозиуме „The Relationship between Language and Mind“».
Доклады – докладами, ярмарки – ярмарками, но он находил время и для путешествий на хорошо ему знакомых с детства маленьких пароходиках, да и места напоминали ему Карельский перешеек с серым мшистым камнем, с серыми, под цвет неба, дачками. Это была его любимая, воспетая и реабилитированная им «серость» – самая природная северная среда. Он и другому своему приятелю, Петру Вайлю, объяснял, как напоминает ему Швеция родное детство «в деталях, до мельчайших подробностей… Знаешь, с какой стороны должен подуть ветер или прилететь комар».
Бенгт Янгфельдт продолжает: «Привлекали Иосифа в Швеции не только природа и климат, не только мох и гранит под летним небом, полным кучевых облаков, приплывших из его родных краев или же стремящихся туда. Здесь были, как в Риме, Венеции и Амстердаме, дома. На улицах Стокгольма он зрел в чистом виде фасады домов, опоганенных в его родном городе десятилетиями пренебрежения и запустения. И при виде церкви Хедвиг Элеоноры в конце перспективы Девичьей улицы „радость узнавания“, говоря словами Мандельштама, была так велика, что ему оставалось только покачать головой: ее ли – или церковь Св. Пантелеймона он видел в молодости, устремив свой взгляд вдоль улицы Пестеля с балкона полутора комнат?»
Потому и оказались шведские периоды у Иосифа Бродского не менее плодотворными, чем период северной ссылки. «Набережная неисцелимых», где вспоминается и место написания: «В этом городе, при всей его промышленности и населении, как только выходишь из отеля, с тобой, выпрыгнув из воды, здоровается семга». Книга была задумана и начата в Стокгольме. В Швеции были написаны пьеса «Демократия!», эссе «Поэзия как форма сопротивления действительности», стихотворения «На столетие Анны Ахматовой», «Памяти Геннадия Шмакова», «Облака», «Вертумн», «Пристань Фагердала»:
голые мачты шведских
яхт, безмятежно спящих в одних подвязках,
в одних подвесках
сном вертикали, привыкшей к горизонтали,
комкая мокрые простыни пристани в Фагердале.
Стихотворение навеяно впечатлениями от экскурсии на паруснике по Стокгольмскому архипелагу. Янгфельдт вспоминает: «По словам владельца парусника, вид простыней, висящих на веревочке около маленькой пристани Фагердала, привел Бродского в восторг. Вообще, рассказывает он, обожающий море Бродский находился во время этой экскурсии в состоянии, граничившем с блаженством». В Швеции, на острове Торе, были написаны замечательные стихи о северной природе и морском дыхании. В Швеции же Янгфельдтом была выпущена примечательная во всех отношениях книга стихов Бродского «Примечания папоротника», тиражом тысяча экземпляров, прямо как у сегодняшних поэтов. На обложке все тот же балтийский пейзаж художника Эрнста Нурлинда с согнутой морским балтийским ветром сосной. Выпустил Янгфельдт и еще два, можно сказать, раритетных издания стихов Бродского «Вид с холма» и «Провинциальное» всего в нескольких экземплярах. Ничего, переиздадут нынче и массовым тиражом, если позволят наследники.
В 1993 году он написал первое свое посвящение другу, замечательному шведскому поэту Томасу Транстрёмеру, которого не раз сам же выдвигал на Нобелевскую премию.
Вот я и снова под этим бесцветным небом,
заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом
души. Немного накрапывает. Мышь-полевка
приветствует меня свистом. Прошло полвека.
Барвинок и валун, заросший густой щетиной
мха, не сдвинулись с места. И пахнет тиной
блеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,
которому некуда деться из-за своих размеров.
Первым это заметили, скорее всего, деревья,
чья неподвижность тоже следствие недоверья
к птицам с их мельтешеньем и отражает строгость
взгляда на многорукость – если не одноногость.
В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем свете
разница между рыбой, идущей в сети,
и мокнущей под дождем статуей алконавта
заметна только привыкшим к идее деленья на два.
И более двоеточье, чем частное от деленья
голоса на бессрочье, исчадье оледененья,
я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе
серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.
Обратите внимание на текст – «Вот я и снова под этим бесцветным небом», то есть в родных местах. Хотя и «прошло полвека», но поэт с отчаянием и безграничной любовью вновь припадает к «родной, ржавой, гранитной массе» своей серой каплей зрачка, «вернувшейся восвояси». Хотя и посвящено это стихотворение шведскому поэту Транстрёмеру, но написано о России, о дикой любви к России. Кто способен опровергнуть эту любовь? Какие патриоты или демократы? Просто поэт Иосиф Бродский присоединил Швецию к своей поэтической русской империи.
Янгфельдт считает, что Бродский начинал писать это стихотворение в 1990 году. Всё может быть.
Когда шведы задумали книгу его переводов, он не поленился написать требования, обязательные для всех переводчиков. Думаю, эти требования будут интересны всем: «В связи с предстоящим изданием моих стихов я хотел бы изложить два или три принципа, которыми надо руководствоваться при выборе переводов. Я хочу настоять на сохранении формальных аспектов подлинника. Под этим я имею в виду размер и рифму. Я понимаю, что в некоторых случаях это невозможно, но лучше быть непереведенным по-шведски, нежели быть представленным в ложном виде. Минимальное требование, которое следует предъявить любому переводчику, – сохранение размера. Я уверен, что у Вас служит достаточное количество людей, знакомых с основами просодии, чтобы здраво судить о предлагаемых переводах. Размер – позвоночник стихотворения, и лучше выглядеть окостенелым, чем бесхребетным. Я профессионал и хочу, чтобы со мной обращались профессионально. Частная философия того или другого переводчика не должна приниматься в счет, несмотря на его или ее репутацию в стране. Вышеупомянутое требование должно предъявляться любому человеку, желающему или получившему задание перевести мои стихи, чтобы он или она знали с порога, чего от них ожидается. Таким образом можно избежать конфликтов и потраченного зря времени. Само собой разумеется, я полностью доверяю Вашей и Бенгта рассудительности и надеюсь, что Вы сможете применить эти принципы без лишних проблем. Было бы приятно, если бы выжили и рифмы: не ради меня, но ради читателей».
Этой требовательности могли бы поучиться многие другие поэты, легко отказывающиеся и от рифмы, и от размера, лишь бы увидеть свои стихи в западном издании. Лучше быть непереведенным, чем переведенным ложно!
Но вернемся к другому нобелиату, шведскому поэту Томасу Транстрёмеру. Два поэта давно и близко дружили. Как вспоминает тот же Янгфельдт: «Август 1990 года, на даче у поэта Томаса Транстрёмера. Среди прочих гостей – китайские поэты Бей Дао и Ли Ли. Погода замечательная, компания симпатичная, и Иосиф в прекрасном настроении. Только что было опубликовано стихотворение Транстрёмера „Траурная гондола“, и Иосиф вдруг загорается идеей перевести его на русский. Оно начинается словами: „Два старика, тесть и зять…“ Мы садимся на двух стульях в саду. Он опережает меня: „Два старых хрена, да?“ Я говорю, что обычный перевод – „два старика“, но он настаивает на своем. Он был прав, „правильный“ перевод был бы эвфонически значительно хуже…»
Насколько я знаю, пока еще перевод Бродского про этих двух хренов не опубликован. Знаю, что он читал его другому переводчику Транстрёмера, Илье Кутику. Кутик стал переводить Транстрёмера еще в 1990 году, а в 1992 году издал книгу «Шведские поэты» и подарил ее Бродскому.
Интересно, что там же, в Швеции, Бродский дал небольшое интервью, касающееся шведской поэзии… Даю отрывки из этой беседы:
«Интервьюер: Как Вам шведские верлибры?
Бродский: Ну, я по-шведски не читаю, я читаю только в переводах на русский и на английский язык.
Просто стихотворение определяется не столько верлибром, сколько содержанием. То есть не тем, не манерой, в которой оно написано, а в конечном счете в соответствии, в соотношении манеры и содержания, да?..
И… Ну, есть шведские поэты, у которых содержания колоссально много, даже при всех верлибрах. Ну кто?.. Их масса, масса… Ну, например, назвать одно. Самый замечательный, по-моему, шведский поэт. Один из крупнейших, по-моему, поэтов XX века. Это – Томас Транстрёмер. Кроме того: Вернер Аспенстрем, замечательный поэт, но это – старое поколение. Из более молодых – я даже не знаю… То есть я не знаю их возрастов. То есть я недавно прочитал совершенно замечательную книгу переводов шведской поэзии Ильи Кутика, да?.. Там для меня просто было огромное количество открытий, то есть, например, тоже пожилой поэт примерно моего возраста – Ларс Густафсон; мне понравился более молодой человек, Гуннар Хардинг, например, о котором у меня было чрезвычайно поверхностное представление – я его немного знаю лично, и – замечательный поэт! То есть огромное количество совершенно замечательных поэтов!..
Интервьюер: А Вы знаете такие имена, как Катарина Фростенсон, например?
Бродский: Фростенсон? То есть более молодая? Член Шведской академии?
Интервьюер: Да, да…
Бродский: Вы знаете, я посмотрел там эти стихи… Я знаю ее стихи и по-английски, и по-русски, таким образом, да?.. По-английски я видел больше. По-английски это на меня не произвело никакого впечатления, по правде сказать.
Интервьюер: А по-русски?
Бродский: По-русски тоже, в общем. Тоже, в общем. Я не знаю, что происходит с… Может, это моя, как бы сказать, ну, ортодоксальность некоторых взглядов, ну, не знаю! но на меня… Но молодых людей довольно мало – в России их гораздо больше, вот этого возраста, что эта самая Фростенсон, да?.. И качество выше, на мой взгляд.
Интервьюер: Кого Вы можете назвать?
Бродский: Ну, Вы знаете, я не знаю… А… назвать одного… В России – масса имен, то есть назвать одно – это не назвать, не хочу… Назвать кого бы то ни было – это назвать в ущерб остальным. Ну, например, мне просто в голову приходит кто-нибудь: ну, Алексей Парщиков, например, или там, я не знаю, Тимура Кибирова, да?.. Или, ну, это несколько иначе, не знаю, Гандлевского, например… Это вот, примерно, возраст Фростенсон, я полагаю. Ну, это просто несколько имен, хотя их там действительно мириады. Я получаю стихи из самых разных мест из России, то есть со всей страны. И это нечто феноменальное.
Интервьюер: Как Вы успеваете их смотреть?
Бродский: Ну, я успеваю, успеваю. Нахожу время… Я знаю Транстрёмера стихи, может быть, лучше, чем какого-либо иного шведского поэта. По той простой причине, что я сам переводил Транстрёмера. Я переводил некоторые стихи, которые оказались в этой вот книжке Кутика.
Интервьюер: Можно ли как-то сформулировать то, что происходит сейчас в изящной словесности?
Бродский: Происходит совершенно небывалый взлет. Взлет качества. Качество прежде всего феноменальное. И разнообразие. Ахматова говорила о Золотом веке, о Серебряном веке русской поэзии… О Золотом веке она говорила, вот когда мы познакомились, когда возникла эта группа, к которой я принадлежал, что начинается Золотой век, и так далее и так далее. Я думаю вообще, что Золотой век – именно сейчас, потому что действительно много золота!.. Очень высокий процент.
Интервьюер: Ахматова же говорила, что теперь они делают Иосифу биографию…
Бродский: Это правда, наверно. Я не помню, сказала она это или нет, но я думаю, что если, до известной степени, взглянуть на это со стороны – то действительно государство делало мне биографию.
Интервьюер: Вы ему благодарны за это?
Бродский: Нет… Нет. Я вполне мог бы обойтись и без этого».
Томас Транстрёмер был известен в России и до Иосифа Бродского. Сам шведский поэт давно и страстно увлекался Россией и обожал великую русскую культуру. Не раз бывал в Москве, где встречался с нашим поэтом-авангардистом Геннадием Айги. Писал стихи на русскую тему. Вот фрагмент одного из них, посвященного композитору Балакиреву, в переводе Ильи Кутика: