Текст книги "Бродский: Русский поэт"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
РУССКИЙ ЕВРОПЕЕЦ
Спасение в Америке он находил для себя, как ни странно, в чайнатаунах, в недорогих китайских ресторанах, где был завсегдатаем. Не ради же дешевой лапши ходил он туда! Помню, еще когда мы с ним встречались у него дома, он говорил мне о восточной философии, о «Дао дэ цзин», цитировал вечные истины мудреца Лао-цзы. От односторонней вытянутости своего коня на Запад он спасался в истинах восточной философии и поэзии.
Лев Лосев тоже высоко ценил «Письма династии Минь» и восточные переводы своего друга. Он писал: «Можно, однако, отметить, что у него был устойчивый интерес к Китаю, ему всегда хотелось побывать на Дальнем Востоке, в последние годы жизни это стало возможно, но намеченные поездки несколько раз отменялись из-за сердечного заболевания (он думал, что, может быть, состояние здоровья позволит ему воспользоваться приглашением посетить Тайвань осенью 1996 г.)». Он также отмечал, что Бродский рекомендовал своим американским студентам читать стихотворение великого Ли Бо «Письмо жены речного торговца», написанное от лица тоскующей в разлуке с мужем женщины, как одну из образцовых элегий.
В Америке его устойчивый интерес к Китаю поддерживала синолог Татьяна Аист. Она рассказывает, как объясняла Иосифу Бродскому смысл китайских иероглифов. «Объясняю ему иероглиф Дао. Говорю: „Иероглиф состоит из двух элементов. Один, который является и ключом ко всему смыслу иероглифа, – это дорога, или знак ходить, путешествовать. Другой – это голова чиновника, одетая в официальный головной убор. Все вместе значит следовать своему природному пути; вверх-вниз, вверх-вниз, вправо-влево и так далее“. А он мне: „А что же простой крестьянин не может следовать своему пути?“ Я говорю: „Конечно же, может“. – „Тогда почему не голова крестьянина, а чиновника?“ Молчу. Не знаю, что сказать. „Наверное, потому что голова чиновника издалека виднее…“ А сам смеется. И я знаю очень хорошо, почему смеется. Дао не путать с массовостью. Дао не путать с демократизмом…»
Поэт сам всю жизнь старался понять свое дао и следовать ему.
Для себя он уловил смысл дао еще в молодости. Потому так легко ступил на путь китайских переводов, что смысл восточных истин проходил как бы заново, возвращаясь во времена своей молодости. Впрочем, и его поэзия своим величием напоминала восхождение на горные вершины – непременный путь китайского мудреца.
Поэт из Томска Андрей Олеар, первый, кто перевел все стихи Иосифа Бродского, написанные по-английски, познал поэзию Бродского на горных вершинах Гималаев. Он пишет: «Мой роман со стихами Бродского был закреплен „совместным“ путешествием. В 2001 году я оказался в команде сибирской альпинистской экспедиции на Эверест. Два месяца в Непале и Тибете, настоящие люди и настоящая жизнь, приключения и трагедии… И везде со мною – книжка Бродского (прямо как у любимого Бродским великого британского поэта Одена в „Письме лорду Байрону“: в путешествии лучший друг-собеседник – томик любимого поэта. Но об Одене, которого сейчас увлеченно перевожу, я узнал несколько позже. Жизнь удивительна, как стихи, в ней все рифмуется: через несколько лет я выпущу „своего Бродского“, и книжка переводов его англоязычной поэзии будет называться „Письмо археологу“). И вот на что там, в далеких суровых Гималаях, я обратил внимание. Стихи Бродского оказались удивительно соразмерны гигантским горным массивам. Его поэзия созвучна Гималаям своим благородным совершенством формы, мощью замысла Творца, эхом тайны, дыханием вечности… Это сложно объяснить. Помню, как, сидя на морене ледника в лагере АВС под Эверестом, я читал эти строки: „С высоты ледника я озирал полмира…“ или „Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах…“. Именно там, рядом с величайшими творениями Природы, как-то само собой возникло и закрепилось понимание масштабов поэзии Иосифа Бродского. Она вдруг в одночасье открылась мне явлением не менее реальным, чем тысячелетние восточные культуры и устремленные в стратосферу гималайские восьмитысячники».
Поэзия Востока – всегда погружение в вечные истины, незаметные простому обывательскому глазу. Мудрец Чжуан-цзы писал: «Как это мелко: знать лишь то, что известно!» Китайские поэты со времен «Вопросов к Небу» Цюй Юаня привыкли высказывать невысказанное, обращаться с невидимым. Лю Се, автор средневекового эстетического трактата «Дракон, изваянный в сердцах письмен», наставлял поэтов: «Чувства и намерения следует сделать душою, факты и замыслы – остовом, слова и красоты – мышцами и кожей». В китайской поэзии главное в тексте – невидимо, как душа. Я солидарен с А. Генисом, который в статье о китайской культуре пишет: «Поэтому ученые знатоки считали недостойным следовать за внешней канвой событий. Книга, исчерпывающаяся своим содержанием, относилась к низкому жанру „сяошо“ (что-то вроде нашей „беллетристики“). К этому разряду китайская эстетика относила даже прославленные, любимые всем Китаем романы. Легенда рассказывает, что Ло Гуань-чжуан, автор знаменитого романа „Речные заводи“[3]3
Ошибка Гениса: писатель XIV века Ло Гуаньчжун был автором не «Речных заводей», а другого классического романа – «Троецарствие» («Саньго чжи»).
[Закрыть], был наказан: три поколения его наследников рождались глухонемыми. Столь суровое отношение к прозе занимательного вымысла объяснялось тем, что единственным творчеством, достойным подлинного художника, китайская традиция считала „литературу чувств“. Высокая словесность – „вэнь“, – проникая в глубины мирового бытия, приникает к его источнику – дао. Для этого автору нужно только сердце – особый орган, позволяющий реальности высказать себя, явить себя миру. В центре „сердечной“ литературы стоит не сюжет, а ситуация, лирическое событие, толкнувшее автора на погружение. Поэтому „вэнь“, не признавая эпики, воплощается исключительно в лирике. Автор пишет о том, что его поразило, рисует те обстоятельства, которые привели его к прозрению. Истинной реальностью может считаться лишь то, что прошло сквозь авторское сердце. Другая, „объективная“, действительность – бессмысленная, немая, безжизненная и бездушная модель, картонный макет мироздания. Субъективируя реальность, китайская традиция растворяла в ней автора. Классическая поэзия всегда безлична: в ней говорит не автор, а сама ситуация, породившая его чувства. Такая парадоксально внеличностная лирика переводит словесность в „пассивный залог“, о котором так много писал Бродский: настоящий поэт говорит не своим голосом, он – ухо бытия и его гортань…»
Не случайно Генис заканчивает этот пассаж примером из Бродского. Поэт внутренне близок китайским поэтам. Это видно по первому же сделанному им переводу из Ли Бо:
ВСПОМИНАЮ РОДНУЮ СТРАНУ
Сиянье лунное мне снегом показалось,
Холодным ветром вдруг дохнуло от окна…
Над домом, где друзья мои остались,
Сейчас такая же, наверное, луна.
Кстати, это очень близко и настроению самого Бродского в его отрыве от родины. И уж, конечно, несопоставимо с «ужасным», как пишет Татьяна Аист, переводом А. Гитовича:
У самой моей постели
Лежит от луны дорожка.
А может быть, это иней —
Я сам хорошо не знаю.
Я голову поднимаю —
Гляжу на луну в окошко.
Я голову опускаю —
И родину вспоминаю.
Согласен с Аист: «То, что было написано гением на китайском языке, превратилось в смешной обэриутский стишок. Кажется, что поэт пьян или с бодуна. Пялится в окно и сам хорошо не знает, что он там видит. А потом, к чему эти физкультурные упражнения в кровати – я голову опускаю, а вот я ее поднимаю… Стихотворение кажется водянистым, многословным по той причине, что Гитович строго придерживался принципа удвоения строки при переводе с китайского на русский…»
По сути, Иосиф Бродский предложил другую систему перевода китайских поэтов. Когда лучше, когда хуже – он перевел еще несколько классических китайских стихотворений. Надо отдать должное стараниям Татьяны Аист, вдохновившей поэта на переводы, сохранившей и впервые опубликовавшей их в малодоступном научном журнале «Российская эмиграция: прошлое и будущее».
Вслед за классическим стихотворением Ли Бо «Вспоминаю родную страну» Бродский перевел не менее известное в Китае стихотворение Ван Вэя, название которого можно перевести и как «Загон для оленей», и как «Место отшельника». Стихотворение из двадцати иероглифов, написанных очень короткой строфой, почти как японская танка.
Горы безлюдны, бесчеловечны горы.
Только ручья в горах слышатся разговоры.
Луч, пробившись с потерями сквозь частокол деревьев,
Кладет на лиловый мох причудливые узоры.
Приведу еще два его перевода китайских поэтов.
Лю Чжанъинь
СЛУШАЯ ИГРУ МУЗЫКАНТА НА ЛЮТНЕ, НАПИСАЛ:
Ту музыку, которую сейчас играет музыкант,
я один узнаю.
Всего лишь тридцать пять лет прошло,
а все исполнители ее уже в раю.
И ценители, которых больше было многократно,
Почти уже догнали музыкантов.
Ду Му
ОТВЕЧАЮ НА ПИСЬМО ЯНЧЖОУСКОГО ЧИНОВНИКА ХАНЬ ЧЖО:
И вовсе не страшна природа у Чжуншаньских гор,
а скуповата; их вершины
забрались вверх настолько далеко,
что летом из-за них не видно облаков,
зимой же облака до половины
уменьшают горы.
Как считал Бродский, игра составляет подлинную суть любого творчества; он не воспринимал «серьезные», но скучные стихи. Вот так и начинал когда-то в детстве маленький Иосиф играть с китайской джонкой и фарфоровыми фигурками. Игра спасала от одиночества и трагичности жизни, заставляла прощать людей. В игре он понимал иные судьбы, иное мировоззрение. К примеру, он и сборник даосских истин, высказанных Лао-цзы по просьбе пограничного офицера на дальней заставе, ведущей на запад, воспринимал без излишнего философствования. Как и Лао-цзы, написав свое лучшее, поэт ушел на запад, но на другой. Для китайцев запад, край гор и пустынь, был страной бессмертных мудрецов. Для Бродского западом оказалась Америка, лишенная вечных истин мудрости. Оставалось идти своим путем, «путем зерна», как писал его любимый Ходасевич, или же путем своего личного дао. Может, вся его жизнь, от первых игр с китайской джонкой до листания «Дао дэ цзин» незадолго до смерти и была поиском своего дао, когда удачным, когда не очень.
Снова дадим слово Татьяне Аист: «Ради забавы мы заходили в различные нью-йоркские кофейни и в каждой он обращался к человеку за стойкой словами из „Дао дэ цзина“. Для кого еще ему было „переводить“ на китайский, если понимающих китайский русских в Америке было так мало? А в нем самом было все. И всего в нем было полно. Используя его собственную шутку, его жизнь была мечтой Марко Поло… Для того чтобы совсем уже поставить все вверх ногами и тем самым „описать круг“, цитирую фразу из его последнего ко мне письма: „Пока не поздно, надо планировать путешествие в Китай. Тем временем отправляюсь в треклятую Европу“».
Может быть, «Письма династии Минь» и китайские переводы и стали для него посмертным путешествием на Восток, где ему так и не пришлось побывать?
ВЕЧНЫЙ СКИТАЛЕЦ
Человек соткан из противоречий, особенно поэт. Иосиф Бродский, как он сам утверждает, «русский поэт, еврей и американский гражданин». Или по-другому: «русский поэт, хотя и евреец». Моя книга посвящена русскому поэту Иосифу Бродскому. Но в разные периоды по разным причинам он сам пробовал отказаться от своего же русского предназначения. У каждой нации есть свои народные герои, как положительные, так и не очень. К примеру, в России – Иванушка-дурачок. В каждом из русских есть доля от этого истинно народного персонажа. И у еврейской нации с древних времен есть такой вечно странствующий герой, легендарный Вечный жид.
Сразу хочу четко заявить, что к антисемитскому смыслу слова «жид» легенда о Вечном жиде никакого отношения не имеет. Имя Агасфер, которым Вечный жид стал с XVII века именоваться в легендах большинства европейских народов, – это слегка измененная форма имени персидского царя Ахашвероша (Артаксеркса) из еврейских театральных представлений на праздник Пурим. В 1602 году в Германии была опубликована лубочная книга «Краткое описание и повествование о еврее по имени Ахасверус». Книга имеет еще одно длинное название: «Новое сообщение об Иерусалимском жиде, именуемом Агасфером, видевшем распятие нашего Господа Иисуса Христа и находящемся еще в живых». Рассказанная в книге история с чрезвычайной быстротой облетает всю Европу и навсегда захватывает народное воображение. Зафиксировано более сотни легенд о Вечном жиде. Другие имена Агасфера – Эспера-Диос (надейся на Бога), Бутадеус (ударивший Бога), Картафил (сторож претория). Во время пути Иисуса Христа на Голгофу Агасфер отказал ему в кратком отдыхе и велел идти дальше. За это ему самому отказано в упокоении, до второго пришествия Христа он обречен из века в век безостановочно скитаться. Христианские корни легенды об Агасфере можно найти в Евангелии от Матфея (16: 28), где приведены такие слова Иисуса: «Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царствии Своем».
Вечный жид возникал в воображении народов как неутомимый путешественник, который взбудораживал своим появлением целые страны. О нем писали книги, пели песни, спорили. Появилось множество свидетелей даже среди представителей привилегированных кругов, которые либо сами видели Агасфера, либо слышали от весьма уважаемых лиц о его появлении то тут, то там. Вечного жида представляли то неутомимым странником, то непреклонным моралистом, то благодетелем и спасителем, олицетворяющим идею любви и взаимопонимания между людьми, то злым духом, то провозвестником конца света, то символической фигурой, олицетворяющей неправедное преследование евреев… Вечный жид – символ человечества, обреченного шагать по пути прогресса до конца мира. Видят в нем и аллегорическое изображение судьбы еврейского народа, изгнанного из своего отечества, блуждающего по свету. С этим охотно соглашаются и сами евреи, и впрямь, несмотря на Израиль, обреченные своим историческим призванием вечно странствовать по миру. Да они и сами не отрицают, что во многих из них сидит эта древняя частичка Вечного жида.
Не ушел от национального прототипа и Иосиф Бродский. Сама эмиграция, переезд по политической причине из одной страны в другую, вряд ли приближала поэта к образу мирового героя. Но кто будет отрицать, что Иосиф Бродский более, чем Борис Пастернак или Осип Мандельштам, был Le Juif errant, буквально «странствующим евреем»? Кто заставлял Иосифа Бродского уже после эмиграции в Америку постоянно мотаться то в Мексику, то в Англию, то в Швецию, то в Италию? Это не поездки израильтянина ли, немца, француза, русского из своей родной страны в поисках дорожных приключений. Это выход за пределы судьбы русского поэта в иную ипостась – вечного странника, Вечного жида. Он сам переселяет себя в стихах в разные точки пространства, покойного и горячо любимого им отца отправляет зачем-то в Австралию, сравнивает себя то с Тиберием, то с Постумом, то с пеплом, сгоревшим дотла и развеянным по ветру.
Гражданин России, Советского Союза в результате политической эмиграции стал гражданином США, но это не характеризует вечное странничество – таковы судьбы миллионов русских эмигрантов, многие из которых благополучно обжились на новой родине. Но – родился в России, был русским поэтом, уехал в США, даже купил себе там место на кладбище (какое уж тут странничество?), а похоронен в Венеции, где, по сути, никогда и не жил, так, наведывался. Это ли не удел вечных странников?! Да, я знаю, что сам Бродский не собирался себя отправлять в Венецию, а хотел мирно упокоиться на американском кладбище, отринув уже и Россию, и Васильевский остров как ушедшее прошлое. Не оставлял он и никакого завещания на этот счет, что бы сегодня ни придумывали иные журналисты. Но не иначе как сама судьба заставила его уже после смерти воплотиться в «странствующего еврея». Почти никогда не дающая интервью его вдова Мария Соццани, как-то разговорилась с польской журналисткой Ирэной Грудзиньской-Гросс и призналась ей: «Идею о похоронах в Венеции высказал один из его друзей. Это город, который, не считая Санкт-Петербурга, Иосиф любил больше всего. Кроме того, рассуждая эгоистически, Италия – моя страна, поэтому было лучше, чтобы мой муж там и был похоронен».
Америку вдова откровенно не любила и оставаться в ней с дочкой не желала, а потому тело мужа увезла к себе на родину. По-человечески это понятно, но о мистическом перемещении поэта в «вечное странствие» уже никто думать не стал. Вот так и поплыл по волнам вечного странствия теплоход «Иосиф Бродский». Правда, в жизни своей поэт часто решительно боролся с проявлениями в себе этого «вечножидовства». Его имперское «я» не хотело быть ничейным. Из русского поэта Иосифа Бродского прорастал американский поэт Джозеф Бродски – это тоже иная ипостась личности. Иная судьба, иное и отношение к ней. В такой второй ипостаси жили и Владимир Набоков, и Джозеф Конрад, и многие другие…
А вот обрести еще одну, уже третью ипостась «Вечного жида» – не каждому еврею суждено. Не подвести под это понятие ни Пастернака, ни Мандельштама, ни друга Бродского Евгения Рейна… Не подвести под нее и наших американских эмигрантов.
Элкан Натан Адлер, известный еврейский путешественник и собиратель древних манускриптов, пишет: «Странствующий жид – вполне реальный персонаж великой драмы Истории. В самые отдаленные города широко раскинувшейся Римской империи путешествовал он в качестве кочевника и переселенца, беженца и завоевателя, коллекционера и посла. Его интерес к другим странам, расположенным поблизости и вдалеке, пробудило чтение Священного Писания… Он разговаривал на многих иностранных языках и мог объясниться с любым евреем, в какой бы стране тот ни жил». И уже заканчивая свое увлекательное путешествие – повествование о «Детях Вечного жида», Натан Адлер пишет: «Он по-прежнему являлся связующим звеном между рассеянными по миру членами еврейской диаспоры и оставался человеком набожным, внимательным и великодушным ко всему, что он ожидал увидеть, и в том, что он отдавал другим».
Разве это не отчетливый портрет поэта Иосифа Бродского в его странствующей еврейской ипостаси? Один к одному. Мне этот персонаж, эта его ипостась не близки – моя книга о другой, главенствующей его ипостаси русского поэта. Но не видеть его периодических побегов в мир Вечного жида я не могу. Этот его лик изредка проявлялся еще в петербургский период. Думаю, он упорно боролся с ним, подавлял его, а позже, уже в Америке, махнул на него рукой. Решил: пусть чередуются в нем два или даже три разных лика: русского поэта, англоязычного эссеиста и гражданина США и Вечного жида. Думаю, в самом Израиле таких Вечных жидов нет, да и среди правоверных иудеев они вряд ли отыщутся. Как писал Михаил Крепс в своей содержательной книге о поэзии Бродского, иные стихи его – это «вечные жиды, блуждающие среди кривых зеркал». Поэзия Вечного жида – это поэзия «совершенного никто», написанная неизвестно где и неизвестно когда, поэзия одинокого вечного странника:
Но, видать, не судьба, и года не те,
И уже седина стыдно молвить где,
Больше длинных жил, чем для них кровей,
Да и мысли мертвых кустов кривей.
Он уже обращен внутрь самого себя: «Запах старого тела острей, чем его очертанья» («Колыбельная Трескового мыса»). Его стихи уже стали адресоваться неизвестно откуда, неизвестно когда и неизвестно кому:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой уважаемый милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
и ничей верный друг…
Расплывчатость, размытость всего мира, и внешнего, и внутреннего, и времени, и пространства, характерны для этого лика поэта. Он потерян для всех, в том числе для самого себя. Его противоречивость, совмещение несовместимого, соединение вульгарного и высокого стилей, пусть и произросшие из уличного детства и всеядности питерского шпанистского подростка, были погружены уже в ничейный мир, откуда он метал свои стрелы. В один и тот же период времени он мог искренне написать, вспоминая свою любимую Марину Басманову: «До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье». А позже, разозлившись, нарочито эпатажно обратиться к бюсту римского императора Тиберия: «Приветствую тебя две тыщи лет / спустя. Ты тоже был женат на бляди. / У нас много общего…» Впрочем, такие же контрасты и по отношению к России. То полное обожание и возвышение:
Не обманешь народ. Доброта – не доверчивость. Рот,
Говорящий неправду, ладонью закроет народ,
И такого на свете нигде не найти языка,
Чтобы смог говорящий взглянуть на народ свысока.
То полное пренебрежение:
Входит некто православный, говорит: «Теперь я – главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то – в лицо ударю».
И то и другое пишется абсолютно искренне. Это и есть разные ипостаси одной личности: русского поэта Иосифа Бродского и вечно странствующего еврея.
В Америке он пробует уйти в англоязычную поэзию. Александр Кушнер писал в своих заметках о Бродском, что, когда они встретились в Нью-Йорке после десятилетней разлуки, в лице Иосифа появилось что-то новое. Кушнер предположил, что постоянная жизнь в английском языке заставила развиться группу лицевых мышц Иосифа, которые раньше были неразвитыми. Он переводил на английский собственные стихи, сохраняя метр и рифму, он писал стихи по-английски, исповедуя те же правила. В результате он перессорился со многими переводчиками и навлек на себя безжалостную ругань английских поэтов и критиков. Результаты перемены места и языка: «совершенный никто».
И впрямь, как пишет его друг Кейс Верхейл еще в сентябре 1972 года, после перелета Бродского в Америку: «В последний раз я слышал его голос, когда он был в Вене. Он не мог взять в толк, что же с ним произошло, – один раз принялся горячо рассказывать мне о первом знакомстве с Западом и о том внимании, которым он, поэт, в России сумевший опубликовать лишь несколько строк из написанного, вдруг оказался окружен; в остальном же был мрачен и полон тихого бешенства. На открытке с фотографией Tower Bridge (моста Тауэр), которую он послал мне из Лондона незадолго до отъезда в Америку, были, в частности, такие слова: „Если всерьез – я мертв, если невсерьез: мне дали место poet in residence (поэта-преподавателя. – В. Б.) в Ann Arborʼe“». О его поздней поэзии, написанной как бы после смерти, пишет и Рудольф Нуреев. Позже, уже справившись со сменой империи и языка, он все-таки по-прежнему повторяет уже в интервью 1987 года: «Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасение потерять свое „я“ и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен – да и не очень уверен сегодня, – что не превращусь в дурачка, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России». В 1973 году появилась формула для выражения человека в новом пространстве – «совершенный никто / потерявший память, отчизну, сына» («Лагуна»). Этот его период хорошо проанализировал Владимир Козлов в статье «Непереводимые годы Бродского». Они и впрямь непереводимы. Этого американского англоязычного Бродского не воспринимают всерьез многие критики – и американские, и наши отечественные.
Наверное, его бы не воспринимал и я, но зачем мне непереводимый англоязычный поэт Джозеф Бродски, когда для меня есть великолепный русский поэт Иосиф Бродский? Англоязычного поэта Бродского большинство американских и английских поэтов тоже не воспринимали. Может быть, Америка с точки зрения бытовой жизни и есть самое лучшее место для вечного странника, но вряд ли для русского поэта. Он в каком-то смысле сам себя «изгнал» в «лучшее место в мире». Но не потерял ли он со временем русскость? Как он сам иронично говорит, отвечая на вопрос финского корреспондента: «Есть еще более серьезный упрек – что Вы утрачиваете свою русскость… – Если ее можно утратить – грош цена такой русскости». Он сам же и анализирует свое метафорическое изгнание: «Если бы нам пришлось определить жанр жизни изгнанного писателя – это была бы, несомненно, трагикомедия. Благодаря своему предыдущему воплощению он способен почувствовать социальные и материальные преимущества демократии гораздо острее, чем ее уроженцы. Однако по той же самой причине (главным сопутствующим результатом которой является языковой барьер) он оказывается совершенно неспособным играть сколько-нибудь значительную роль в этом новом обществе. Демократия, в которую он прибыл, обеспечивает ему физическую безопасность, но делает его социально незначительным».
Он сам сползает в изоляцию и поэтическую, и языковую, сам о себе говорит, что прибыл в США уже «без своей Музы». Что может быть страшнее для поэта? «Здесь утром, видя скисшим молоко, / молочник узнает о вашей смерти. / Здесь можно жить, забыв про календарь, / глотать свой бром, не выходить наружу…»
Англоязычного поэта Бродского внимательно разбирает талантливый литературовед Арина Волгина. Она права, когда сравнивает английского и русского Бродского с Льюисом Кэрроллом: «Английская королева Виктория, прочитав удивительную сказку „Алиса в стране чудес“, потребовала, чтобы ей принесли „все книги этого автора“. Каково же было ее изумление, когда на ее письменный стол легли тома математических трактатов! Приближенные Ее Величества переусердствовали: вместе с книгами Льюиса Кэрролла – тонкого сказочника, мастера поэзии нонсенса – они принесли труды Чарлза Латуиджа Доджсона – известного математика, адепта чистой логики. Однако биографически два этих автора – одна и та же личность!»
То же самое случилось в эмиграции с Иосифом Бродским – он и впрямь становится там Joseph Brodsky. Совсем другим человеком, другим поэтом. Не буду касаться его великолепной англоязычной эссеистики, в этом жанре двуязычность удается и Набокову, и Конраду, и Бродскому. Но Бродский прежде всего – поэт. При его жизни за рубежом в Великобритании и США вышли в свет четыре сборника стихотворений на английском языке. А. Волгина упоминает об англоязычных поэтах Крэге Рейне, Питере Портере и других, которые пишут об английской поэзии Бродского скорее как об «антологии плохой поэзии». Она приводит конкретные примеры разгромной критики англофонного Бродского: к примеру, тот же Портер воспринимает как исключения его удачные строки и лаконичные, непозерские стихотворения. В целом же он оценивает эту поэзию чрезвычайно низко. Речь о Бродском Портер завершает прозрачным намеком: судя по сборнику «То Urania», Нобелевская премия, присужденная Бродскому, была политическим демаршем, а не заслуженной поэтом наградой.
Дональд Дэви, известный критик и поэт, хотя и выражает свое мнение не так резко, однако его оценка еще более негативна. Его статья «Насыщенная строка» – не краткая эмоциональная реплика, подобно заметке П. Портера. В ней находится место и анализу, и обширным цитатам, и историческим справкам. Дэви полагает, что английские стихотворения Бродского до отказа перегружены тропами, «гиперактивными метафорами», игрой слов… Финал рецензии, пожалуй, еще строже, чем реплика Питера Портера: Бродский, разумеется, «высокоодаренный поэт, серьезно относящийся к своему призванию», но критики, поторопившиеся с высокими оценками его англоязычного творчества, сослужили ему плохую службу, а присуждение ему в возрасте 47 лет Нобелевской премии было не только преждевременно, но и губительно. «Мы сделали из него монумент и икону, прежде чем научились видеть в нем страдающего человека и добросовестного мастера», – полагает Дональд Дэви.
Противопоставить такой критике можно разве что восторженное эссе близкого друга Иосифа Бродского Дерека Уолкотта. Эта полемика мне интересна, потому что она во многом объясняет нашу отечественную разгромную русскую критику позднего американского Бродского. Критику Александра Солженицына, Наума Коржавина, Льва Наврозова. Но, ощутив свою англоязычную беспомощность, Бродский в поздних стихах на русском языке, от злости и гордыни, пробует время от времени уйти в поэзию странничества, в поэзию «Вечного жида». Это ему удается в гораздо большей мере, чем его англоязычная поэзия; есть немало великолепных страннических стихов, но именно странническая поэзия Бродского вызывает неприятие многих наших читателей. Как в «Пятой годовщине»:
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Зане не знаю я, в какую землю лягу.
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
Сейчас мы вроде бы знаем, что лежит он на венецианской земле, но навечно ли? Кто знает, может, еще со временем и перенесут его прах из Венеции на Васильевский остров по желанию читателей и будущих наследников, как перенесли уже немало захоронений наших именитых соотечественников из парижского Сен-Женевьев-де-Буа, из США, из других центров русской эмиграции. А заодно перенесут на русскую землю прах Сергея Дягилева и Игоря Стравинского… И успокоится уже тогда навеки ипостась «Вечного жида», оставив нам лишь большого русского поэта, «хотя и еврейца». Закончатся его вечное рассеивание и жизнь вне родины. Придет искупление. Без спроса поместили на «Остров мертвых», в вечное изгнание, без спроса и вернут по первому, пророческому адресу. Дай-то бог.
Поздний русскоязычный поэт немало путешествует по миру, равно удаленный от глубинной жизни той или иной страны и нации, лишь прислоненный к местам странствий. Блестящий американский поэт Крэг Рейн не приемлет лишь прикасающегося к его стране и американской поэзии вечного странника Бродского; талантливый русский поэт Александр Бобров, так же как Наум Коржавин или Евгений Евтушенко, не приемлет лишь прикасающегося к русской поэзии, к русской культуре вечного странника Иосифа Бродского его позднего американского периода. Как писал Евтушенко, «Бродский – великий маргинал, а маргинал не может быть национальным поэтом». Я бы согласился с Евгением Александровичем, но вряд ли он говорит о стихах Бродского периода его северной ссылки, вряд ли в своей книге Александр Бобров оспаривает его стихи «Северный край, укрой…». «В деревне Бог живет не по углам…», «Народ» или же так пленившие Александра Солженицына стихи из цикла «Новые стансы к Августе».
Замечу, как часто ниспровергателей Бродского затягивает его поэзия. В книге Александра Боброва «Вечный скиталец» автор хотел показать чужеродность поэзии Бродского, но сам же втянулся в его пророческую поэзию северного периода. Да, у него есть скептические, даже циничные стихи типа «Представления». Но подобные стихи иногда прорывались у Сергея Есенина в период его богоборчества, у Александра Блока («Пальнем-ка пулей в святую Русь…») и у многих других русских классиков, начиная с Пушкина и Лермонтова… Просто напомню, что Бобров сам же в книге своей и опровергает себя, приводя в пример стихи того же Бродского: «Вот пророческие стихи, чисто имперские: