Текст книги "Бродский: Русский поэт"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
БУНТ ЗА ЛУЧШУЮ ИМПЕРИЮ
Я бы выделил из всех стихов Бродского помимо блестящего цикла о любви также стихи на имперские мотивы, будь то античные римские, американские «Колыбельная Трескового мыса» или «Новый Жюль Верн», русские «На смерть Жукова» или даже «Одному тирану», «Народ» и «На независимость Украины». Характерно, что написаны были эти стихи в самые разные годы от 1964-го до 1989-го, то есть имперскость в творчестве поэта никогда не пропадала.
Иосиф Бродский вполне искренне писал, что «у поэта с тираном много общего. Начнем с того, что оба желают быть властителями: один – тел, другой – дум. Поэт и тиран друг с другом связаны. Их объединяет, в частности, идея культурного центра, в котором оба они представительствуют. Эта идея восходит к Древнему Риму…». Не случайно он так ценит великих императоров и тиранов, что римских, что русских. Петр Великий – пожалуй, самый любимый и часто вспоминаемый император в его стихах и статьях, но не обходит он вниманием и Ивана Грозного. «Помните переписку Ивана Грозного с Курбским? Так вот, Иван куда интереснее Курбского, со своей апологией деспотии, особенно когда он говорит „Россия есмь Израиль“». Кстати, и о Сталине он высказывался отнюдь не одномерно, без восторга, но и без примитивной либеральной отрицаловки. В диалогах с Волковым он рассуждает: «То есть о нем совершенно спокойно можно думать как об отце, да? Скажем, если твой отец никуда не годится, то вот уж этот-то будет хорошим папой, да?.. На мой вкус, самое лучшее, что про Сталина написано, это мандельштамовская „Ода“ 1937 года… Это, может быть, самые грандиозные стихи, которые когда-либо написал Мандельштам. Более того, это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе XX века… Ведь он взял вечную для русской литературы замечательную тему – „поэт и царь“. И, в конце концов, в этом стихотворении тема эта в известной степени решена. Поскольку там указывается на близость царя и поэта…» С имперских позиций он объясняет и сталинское возмущение Ахматовой после ее встреч с иностранцами: «Так это и должно быть. Ведь что такое была Россия в 1945 году? Классическая империя. Да и вообще ситуация „поэт и царь“ – это имперская ситуация».
Сравнивая Сталина с Троцким, он делал выбор в пользу Сталина, говоря, вопреки многим, что России еще повезло: при Троцком было бы гораздо хуже… Он ценил иерархию как в поэзии, так и в империи. Не случайно Бродский так возвышал великих полководцев – что римских, что русских, Суворова и Жукова. Кстати, его стихи о Жукове напрочь не воспринимали власовцы из второй эмиграции. Как говорит сам Бродский в беседе с Волковым: «Между прочим, в данном случае определение „государственное“ мне даже нравится. Вообще-то я считаю, что это стихотворение в свое время должны были напечатать в газете „Правда“. Я в связи с ним, кстати, немало дерьма съел… Для давешних эмигрантов, для Ди-Пи – Жуков ассоциируется с самыми неприятными вещами. Они от него убежали. Поэтому к Жукову у них симпатий нет. Потом прибалты, которые от Жукова натерпелись… А ведь многие из нас обязаны Жукову жизнью. Жуков был последним из русских могикан».
Воин, пред коим многие пали
Стены, хоть меч был вражьих тупей,
Блеском маневра о Ганнибале
Напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале,
Как Велизарий или Помпей.
<…>
Маршал! Поглотит алчная Лета
Эти слова и твои прахоря.
Все же прими их – жалкая лепта
Родину спасшему, вслух говоря…
Имперскость его проявлялась и в увлечении историей российского флота. Правда, тут еще вмешивалась и семейная традиция, отец его был офицером флота. С детства он обожал морскую форму, все морские знаки отличия. «Не из-за эффектных его побед, коих было не так уж много, но ввиду благородства духа, оживлявшего сие мероприятие. Вы скажете – причуда, а то и вычура; однако порождение ума единственного мечтателя среди русских императоров, Петра Великого, воистину представляется мне гибридом вышеупомянутой литературы с архитектурой… Проникнутый духом открытий, а не завоеваний, склонный к героическому жесту и самопожертвованию, чем к выживанию любой ценой, этот флот действительно был мечтой о безупречном, почти отвлеченном порядке, державшемся на водах мировых морей, поскольку не мог быть достигнут нигде на российской почве». Если не видеть подпись автора – Иосиф Бродский, можно подумать, что такой текст написал Карем Раш. «По сей день полагаю, что страна только выиграла бы, имей она символом нации не двуглавую подлую имперскую птицу или полумасонский серп и молот, а флаг русского флота – наш славный, поистине прекрасный Андреевский флаг: косой синий крест на девственно белом фоне».
Имперскость Иосифа Бродского – тема глубокая и обширная, ожидающая новых исследований. Самая что ни на есть великодержавная имперскость в том же стихотворении об Украине не менее вызывающа, чем стихи Пушкина о Польше. Не случайно его опубликовали только в «Дне литературы» и в «Лимонке»…
Эту тему также замалчивают все западные бродсковеды, не говоря уже о наших либералах. В стихах на имперские темы поэт, как и в молодости, напорист и энергичен, с ним интересно даже не соглашаться и спорить, как, например, с «Пятой годовщиной» или со «Стихами о зимней кампании 1980 года». Империя – любимая тема Бродского. Очень верно пишет его друг Чеслав Милош: «„Империя“ – это одна из словесных дерзостей Бродского. Римские завоевания не именовались „освободительными“ или „антиколониальными“. Они были не чем иным, как торжеством силы… То, что их страна является империей, может быть для русских источником гордости, а для американцев, с их странной склонностью к самобичеванию, источником стыда, но это неоспоримая реальность. „Империя“ для Бродского означает также сами размеры континента, монументальность как таковую, к чему он питает слабость».
Кстати, на мой взгляд, из всех западных друзей Бродского лишь славянин Чеслав Милош наиболее глубоко и точно понимал его поэзию, его характер, его пронизанную духом славянства душу. Он доступно объяснил западному читателю смысл творчества Бродского: «Меня особенно увлекает чтение его стихов как лишь части более обширного, затеянного им дела – ни больше ни меньше, как попытки укрепить человека в противостоянии страшному миру. Вопреки господствующим ныне представлениям он верит в то, что поэт, прежде чем обратиться к последним вопросам, должен усвоить некий код поведения. Он должен быть богобоязненным, любить свою страну и родной язык, полагаться на собственную совесть, избегать союза со злом и не отрываться от традиции». Прекрасное кредо!
Как Иосиф Бродский соединяет свою тягу к империи с тягой к свободе – это уже исключительная прерогатива поэта. Скажем, таким образом: «Если выпало в империи родиться, / лучше жить в глухой провинции у моря». Империя хороша «…окраинами. А окраина замечательна тем, что она, может быть, конец империи, но – начало мира. Остального мира… В случае с Россией может что-то сходное произойти, исключать этого не следует…».
То есть на окраине разрушенной ныне Российской империи могут родиться новые гении… Дай-то бог. По сути, на довольно глухой по послевоенному времени питерской окраине у моря родился и сам Бродский:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
Серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
И отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
Вьющийся между ними, как мокрый волос…
Кстати, не забудем, что на окраине у южного моря, в Краснодарском крае родился Юрий Кузнецов. В Архангельской области, недалеко от Белого моря родились Николай Рубцов и Владимир Личутин. И даже Александр Проханов с южной грузинской окраины империи, земляк Владимира Маяковского. Вот вам и «поэты имперских окраин». На имперскую тему в творчестве поэта хочется поразмышлять отдельно. Оставим сейчас зарубку. Для Бродского даже любовь – «имперское чувство». Особенно такая, какая поглотила его целиком.
БУНТ ЗА БОГА
Хочется отметить крайне плодотворную для поэта тему – тему христианства в нем и христианской культуры, которую он сам в многочисленных американских интервью, особенно после вручения Нобелевской премии, неоднократно пытался отрицать или как-то снивелировать… Да, увы, есть у него и иронические антихристианские выпады, Бог ему судья. Увы, подобных выпадов не миновали ни Сергей Есенин, ни Владимир Маяковский, ни Александр Блок. Не примем эти выпады и осудим. Пойдем дальше.
А дальше увидим, что поэт, чуть ли не отнекивающийся в поздних американских интервью от христианства, вероятно, по политическим и национальным мотивам, в творчестве своем создал несколько поэтических шедевров христианской, а то и прямо православной направленности, от «Большой элегии Джону Донну» до цикла рождественских стихов и знаменитого «Сретенья», посвященного Анне Ахматовой. Да сочини он только «Сретенье», это стихотворение обессмертило бы его как христианского, православного поэта. Не случайно именно его читали на отпевании самого Бродского в православном храме.
Он шел умирать. И не в уличный гул
Он, дверь отворивши руками, шагнул,
Но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
Он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
Пушистого темени смертной тропою
Душа Симеона несла пред собою
Как некий светильник, в ту черную тьму,
В которой дотоле еще никому
Дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась…
А сколько христианских понятий, определений, образов живет в его стихах! Тысячи, не меньше. Берусь утверждать, что христианские образы пронизывают всю его поэзию. «Я христианин, потому что я не варвар. Некоторые вещи в христианстве мне нравятся. Да, в сущности, многое…»
Думаю, о христианстве самого Иосифа Бродского нам еще предстоит многое выяснить; есть немало фотографий, где он изображен с христианским крестом на шее. Его ироничные и дипломатичные уходы от ответов на тему собственного крещения вполне объяснимы, но отрицательного ответа никогда не было. Да и жена, верная католичка, хоронила его с крестиком в руках. В любом случае он человек христианской культуры и никакой иной. И газетные ироничные, экуменистические поддакивания – всего лишь дань всесильной мировой закулисе: что поделаешь, не хотел он жертвовать своим относительно спокойным и благополучным житьем отшельника.
«Художественное произведение мешает вам удержаться в доктрине, в той или иной религиозной системе, потому что творчество обладает колоссальной центробежной энергией и выносит вас за пределы, скажем, того или иного религиозного радиуса. Простой пример: „Божественная комедия“, которая куда интереснее, чем то же самое у отцов церкви. То есть Данте сознательно удерживает себя в узде доктрины, но в принципе, когда вы пишете стихотворение, вы очень часто чувствуете, что можете выйти за пределы религиозной доктрины». Бродскому тоже случалось выходить в стихах за пределы, но и узы христианской доктрины он с себя не снимал. «Кроме страха перед дьяволом и Богом, / существует что-то выше человека…»
Вот еще интересная тема для поэтического сравнения: узы христианской доктрины и уход за ее пределы у Иосифа Бродского и Юрия Кузнецова…
Надеюсь, о христианской лирике Бродского мне тоже удастся как-нибудь высказаться отдельно. Очень уж интересная тема. И когда бытовые вынужденные оговорки и уклонения уходят после смерти в никуда, в пустоту, остаются озвученные поэтом, посланные кем-то свыше проникновенные слова:
Мать говорит Христу:
Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?
Как ступив на порог,
Не узнав, не решив:
Ты мой сын или Бог?
То есть мертв или жив?
Он говорит в ответ:
Мертвый или живой,
Разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.
Еще одна, уже четвертая, проникновенная, освобожденная от плена вещей и хладного тлена смерти тема в поэзии Иосифа Бродского – посвящение друзьям, поминание великих учителей, разговор с творцами. Тут и «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова», и стихи из ссылки «На смерть T. С. Элиота», и ранние стихи «Памяти Е. А. Баратынского» и «На смерть Роберта Фроста», и стихи, посвященные Евгению Рейну, и уже эмигрантское «На столетие Анны Ахматовой», и совсем уж позднее стихотворение ирландскому поэту Шеймусу Хини:
Я проснулся от крика чаек в Дублине.
На рассвете их голоса звучали
Как души, которые так загублены,
Что не испытывают печали…
Когда поэт пишет о любимом и дорогом, о друзьях и близких, он волшебно избавляется от игры в гениальничанье, от «приполярного душевного климата» и от иронически-риторической стихотворной гимнастики, от ненужного ерничества и элитарной брезгливости. Разве найдет самый строгий его оппонент все эти недостатки в стихотворении, посвященном столетию Анны Ахматовой?
Страницу и огонь, зерно и жернова,
Секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все: особенно – слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
И заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
Затем что жизнь – одна, они из смертных уст
Звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
За то, что их нашла, – тебе и части тленной,
Что спит в родной земле, тебе благодаря
Обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Пожалуй, подобная искренность в стихах Иосифа Бродского проступает еще в тех случаях, когда поэт сам опрокидывает на читателя свою душу, свои чувства и свое понимание мира, свое отчаяние и свое умирание. Таким личностным откликом, наверное, была для него «Бабочка». Таким автопортретом, я считаю, стал его и мужественный, и болезненный, и до предела распахнутый, и сокровенный «Осенний крик ястреба».
На воздушном потоке распластанный, одинок,
Все, что он видит – гряду покатых
Холмов и серебро реки,
Вьющейся, точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов.
<…>
Но восходящий поток его поднимает вверх
Выше и выше. В подбрюшных перьях
Щиплет холодом. Глядя вниз,
Он видит, что горизонт померк,
Он видит как бы тринадцать первых
Штатов, он видит: из
Труб поднимается дым. Но как раз число
Труб подсказывает одинокой
Птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
<…>
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
Птиц, где отсутствует кислород,
Где вместо проса – крупа далеких
Звезд. Что для двуногих высь,
То для пернатых наоборот.
Не мозжечком. Но в мешочках легких
Он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит…
Увы, с этим прозрением он угадал. Крик не помог замерзающему ястребу. И лишь горсть перьев, юрких ледяных хлопьев слетела на склон холма. Что это – автоэпитафия? Запись мыслей предвидящего свою смерть на вершине поэта? Не уберегся он от третьего инфаркта в свои неполных 56 лет от роду… Америка, может быть, и нашла своего поэта-лауреата Иосифа Бродского, но, я уверен, он сам так и не нашел своей Америки.
И восходит в свой номер на борт по трапу
Постоялец, несущий в кармане граппу,
Совершенный никто, человек в плаще,
Потерявший память, отчизну, сына;
По горбу его плачет в лесах осина,
Если кто-то плачет о нем вообще.
Эрудиция, талант и культура делали свое, в результате из умствования и многословия Иосифа Бродского в русскую литературу пришли такие шедевры, как «Сретенье», «Народ», «Пророчество», «В деревне Бог живет не по углам», «Горение», «На смерть Жукова», «Одиссей Телемаку», «На столетие Анны Ахматовой» и, конечно же, «Осенний крик ястреба». Составить бы из лучших стихов Иосифа Бродского – любовных, имперских, христианских, северных, из цикла «in memoriam» и глубоко личных, прочувствованных им самим, книжку «Избранного» – и думаю, всем его злым оппонентам нечего было бы сказать…
«СЕВЕРНЫЙ КРАЙ, УКРОЙ…»
В первой книге в серии «ЖЗЛ» об Иосифе Бродском его друг Лев Лосев, прекрасный филолог, сформулировал: «Бродский уехал в ссылку одним поэтом, а вернулся менее чем через два года – другим. Перемена произошла не мгновенно, но очень быстро… Сказать, что в Норенской началось радикальное расширение жанрового репертуара в поэзии Бродского, значило бы остаться на поверхности явления. Радикальные перемены произошли в структуре самой поэтической личности, и этому новому „Я“ понадобились новые формы самовыражения…»
Согласившись с этими словами, любой исследователь поэзии Бродского должен собрать рюкзак и отправиться в деревню Норенскую. Так я и сделал. Жил в избе Таисии Ивановны Пестеревой, в том самом доме, где остановился Бродский в начале своей ссылки в апреле 1964 года. «Иосифа Александровича привел ко мне в апреле 1964 года директор совхоза Русаков, – рассказывала Пестерева. Но, судя по всему, охотно и присочиняла. – „Вот тебе постоялец. Ты его не обижай, из города все же, да стихами занимается. Может, и про нас книжку напишет“». Благодаря ссылке Бродского деревня Норенская и впрямь стала одним из знаковых мест на Руси, но вряд ли поначалу кто-нибудь из местных считал его поэтом. Тунеядец и тунеядец, да и работник плохой. Таисия Ивановна позже вспоминала о своем постояльце: «Послал его бригадир жердья для огорожи секти. Топор ему навострили. А он секти-то не умеет – задыхается, и все ладони в волдырях. Дак бригадир Лазарев Борис Игнатьевич стал Иосифа на легкую работу ставить. Вот зерно лопатил на гумне со старухами, телят пас, дак в малину усядется и, пока не наестся, не вылезет из малины. А телята разбрелись. Он бегом за ними. Кричу ему: не бегай бегом, растрясешь малину-то, я сейчас железиной поколочу, и телята вернутся все!»… Явно не деревенский ей постоялец попался, но обходительный и вежливый.
Сам Бродский вспоминает свой приход в дом к Пестеревой совсем по-другому: «Был обеденный час, когда я поднялся по крутым ступенькам одной из стародавних норенских изб. В темных сенях едва нащупал приземистую дверь, постучал. Никто не ответил. Решил войти без приглашения. В дальней горнице за столом с вспотевшим самоваром и скромной деревенской снедью чаевничала хозяйка. Обернулась на неожиданного гостя, засуетилась, приглашая пообедать…»
Я сам убедился: местные жители, не избалованные вниманием прессы, охотно предложат удобную для вас версию. Позже так же охотно сменят ее на совсем другую. И не по злобе, не из корысти – из простого желания угодить заезжим журналистам. Из вежливости, из деликатности они согласятся с любым предположением. Так что рассказам коношан особо доверять не стоит: только фактам, письмам, документам, приказам по совхозу, выпискам из платежной ведомости, да и вообще здравой логике. К примеру, где-то с июня 1965 года Иосиф Бродский работал уже разъездным фотографом в коношском доме быта. Здесь и ведомости есть по оплате. Но ездить почти каждый день от Норенской до Коноши он никак не мог. И машин почти не ходило, разве что почтовый грузовик, и расстояние было около 30 километров, вряд ли Иосиф часто ходил пешком, путь немалый. Значит, находил возможность ночевать в Коноше – но по правилам ссылки жить там поэт не имел права, он должен был делать это тайно. А потому и коношский друг его Владимир Черномордик, и работники дома быта эти ночевки отрицали. А сейчас их уже и в живых не осталось. Но любой, кто поездит по местам ссылки, убедится: ночевал Бродский в Коноше частенько. Следователь Коношской прокуратуры в 1960-е годы Леонид Алексеевич Дербин считал: «Думаю, в милиции знали, что Бродский останавливался у кого-то в Коноше, чтобы не ездить каждый день в Норенскую. Но квартиры в Коноше у него не было…» Как предполагает начальница норенской почты во времена ссылки Бродского Мария Ивановна Жданова: «Когда Иосифу надо было в Коношу с ночлегом, он останавливался у племянницы деревенских хозяев, Лидии Шумихиной – Константин Борисович Пестерев договорился с нею на этот счет». Ночевал частенько он и у Владимира Черномордика, одессита со сложной судьбой, застрявшего после лагерного срока в Коноше.
Дом в Норенской, где сперва поселили Бродского, срубил прадед хозяйки Таисии Ивановны Пестеревой. В малюсенькой комнате (четыре на пять шагов), где жил поэт, расположились скамья, на которой он спал, и стол. Пол – из грубых еловых плах, с большими щелями, можно и споткнуться. В окно видны кусочек деревенской улицы, избы напротив, за ними – луг. Так всё осталось и сейчас. Закуток у Бродского был совсем маленький, печь не топили, поэтому еще до ожидавшегося ремонта дома Иосиф перебрался на другую сторону улицы, в дом к Константину Борисовичу Пестереву, вернее, в пристройку к летней избе, по сути отдельный маленький домик с печкой.
По одним воспоминаниям местных жителей, он прожил в доме Таисии Ивановны всего три-четыре дня, по другим две-три недели – в любом случае недолго. Уже после того, как Бродский подыскал себе более удобное жилье, он часто заходил к Таисии Ивановне в гости, под конец даже золотой крестик подарил. Таисия Ивановна завещала: «Как умру, крестик от Иосифа со мной положите». Впрочем, и у рассказа о крестике есть три местных варианта. Одни утверждают, что крестик Таисии Ивановне привезла из Питера в один из своих визитов Марина Басманова. Другие рассказывают, что подарил сам поэт в конце ссылки. По третьим утверждениям, Бродский прислал ей крестик, уже вернувшись в Ленинград. Всё может быть.
Иосиф подыскал неподалеку отдельный зимник у Константина Борисовича Пестерева, у которого и прожил всю ссылку. В годы перестройки и после масса журналистов хлынула в Норенскую за сенсациями о Бродском, лауреате Нобелевской премии. Однако и сам Константин Борисович, и его жена Афанасия Михайловна скончались в 1980 году, а дом их развалился. Местные власти на этой развалюхе устанавливать мемориальную доску не пожелали, и вопреки всей правде ссылки доска установлена именно на доме Таисии Ивановны, просто потому, что он и сейчас находится в приемлемом состоянии.
Продавщица Норенского сельпо Зоя Полякова, сестра заведующей почтой Марии Ждановой, «тунеядца» не чуралась, общаясь с ним в магазине. Она откровенно возмущалась журналистскими небылицами: «Уж сколько лет читаем в газетах, а теперь и по телевизору слышим, что в Норенской Иосиф жил у Таисьи Пестеревой. А он и жил-то у нее, когда его определили на постой в этот дом, всего несколько дней, и перебрался к Афанасии Пестеревой. У Афанасии и жил, пока был в ссылке. А мы только и слышим: Таисья да Таисья. Если приезжают в Норенскую фотографировать, прямиком идут к дому Таисьи. Беседовать про житье-бытье – опять к же к Таисье.
– Да почему же не к Афанасии?
– А ее уж нет давно, умерла в 1980 году.
– А другие очевидцы что же молчат?
– Им какая разница… Таисья-то жива еще, а Афанасии нет. Но жил Бродский у Афанасии…»
Дом же Афанасии и Константина Пестеревых, где довольно уютно поэт жил практически всю ссылку, 18 месяцев, ныне находится в полностью разрушенном виде и вряд ли подлежит восстановлению. Однако правительство Архангельской области все-таки выкупило его, чтобы, отреставрировав, превратить в музей. «Мы не имеем права дать времени, природе стереть это место с карты земли архангельской, да и России в целом. Та пристройка, в которой жил Иосиф Александрович, находится в состоянии критическом, вот-вот обвалится. Но выкупили это здание, забрали себе. Мы будем восстанавливать его как настоящий музей», – сказал архангельский губернатор Игорь Орлов.
Я пробрался внутрь, хотя все бревна опасно пошатывались, стена могла в любую минуту рухнуть, но увидел воочию, в каких условиях жил в ссылке Иосиф Бродский. В его распоряжении оказался зимник с печкой, с отдельным входом, целый небольшой домик. А хозяева жили в большой летней избе даже зимой. Рядом с порушившимся домом Пестеревых находится дом Мальцевых, где сейчас открыто что-то вроде гостиницы для приезжих. Там же и банька небольшая, где мы с женой хорошо попарились, как говаривал Бродский, «похвостались». Хозяева, Лена и Толя, приветливы и гостеприимны.
Уже в американской эмиграции, в 1976 году, в стихотворении, посвященном Марине Басмановой, Бродский вспоминает их счастливую совместную жизнь в избе у Пестеревых:
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
Залесенной губернии, где чучел на огородах
Отродясь не держат – не те там злаки,
И дорогой тоже все гати да буераки.
<…>
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
И звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
Да пустое место, где мы любили.
Как не побывать в том «пустом месте»? Хоть и с риском для жизни, но я облазил все развалины зимника, представил, где стоял стол с письменной машинкой, где была печь-лежанка посередине избы, а где отдельный вход в сени…
Платил Иосиф за аренду зимника по тем временам недорого, 100 рублей (после денежной реформы сумма превратилась в десять рублей, поэтому везде и пишут про десятку). Деньги уходили у хозяина на водку. Часто и вперед просил, когда выпить хотелось. Бродский вспоминал: «„Три рубля я тебе, Константин Борисович, дам, но где ты водку возьмешь? До ближайшего города 30 километров. На улице мороз и метель“. А он мне отвечал замечательной русской пословицей: „Не волнуйся, Иосиф Александрович, свинья грязи найдет“. Наверняка шел к продавщице магазина домой, а та уже из опыта деревенского всегда держала дома заначку».
Жилье поэту даже нравилось. После закутка в «полутора комнатах» на Литейном это было его первое в жизни отдельное жилье, где он писал замечательные стихи, где на полу спали его друзья, регулярно приезжавшие к нему, где они с Мариной Басмановой любили друг друга…
Он писал Насте Томашевской о своем зимнике: «Я живу один в деревянном домике, возле которого весь день гуляют куры и кричит петух. В домике шесть маленьких окон, и в них всегда можно увидеть коров, овечек, козочек и лошадок. А за ними леса и леса. Днем я работаю где-нибудь в поле, а вечером зажигаю свечечку, сажусь и начинаю читать книжки». Между двух окон стоял прибитый к стене стол с письменной машинкой, с керосиновой лампой, чернильницей, подаренной Анной Ахматовой, и подсвечниками, привезенными Мариной. Далее топчан с матрацем и лавка для посуды. Спартанский аскетизм. Но зато он щедро курил «Честерфильд» и попивал виски.
Нынешним молодым не понять, что это такое: в 1964 году в северной глуши спокойно курить «Честерфильд» и пить виски. Это все равно что прилетать в ссылку на личном вертолете. Гостинцы привозили друзья, а их снабжали зарубежные коллеги. Конечно, какое-то время пришлось Иосифу поработать и на поле, и навоз потаскать, но, насколько я понимаю, особо его не загружали. Наряд на работу выписывал его же хозяин, бригадир Константин Борисович; когда приезжали друзья или родственники, с работы отпускал. За неполных 18 месяцев ссылки, с апреля 1964 года по сентябрь 1965-го, к нему не менее восемнадцати раз приезжали гости: отец с матерью, Марина Басманова, Евгений Греф и Виктор Гиндлис (привезли от Фриды Вигдоровой пишущую машинку), Михаил Мейлах, Юлия Живова, Александр Бабенышев (привез собрание сочинений Джона Донна от Лидии Чуковской), Гарик Гинзбург, Анатолий Найман и Евгений Рейн, Игорь Ефимов и Яков Гордин, Константин Азадовский… Трижды ему давали отпуск, и Иосиф Бродский приезжал в Ленинград.
Одни гости сменяли других. Иных он сам чуть ли не выгонял. Как минимум раз в две недели кто-то приезжал – с продуктами, деньгами, сигаретами и спиртными напитками. Еще в те времена он стал достопримечательностью деревни. На его мнимое тунеядство даже милиция не обращала внимания: тунеядцев в деревне хорошо знали, и он не походил на них ни по каким параметрам. Да еще и пишет что-то все время. Не иначе как за веру сослали? Так и Таисия Ивановна Пестерева позже журналистам говорила: «Как ни загляну, он все молится и молится…» Это Бродский стихи бормотал вслух или книжки читал – молился!
Вот как он впоследствии вспоминал о своей работе в Норенской: «Когда я вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение!» Это состояние можно назвать «норенским озарением», а продолжалось оно лет пятнадцать, включая и начало американской жизни, когда в нем великая русская культура, чувство единения с народом прекрасно дополнились американской свободой самовыражения. Позже русский дух стал понемногу уходить, да и среда была уже совсем другая, скептически-ироническая, усиливалось чувство одиночества, и поздняя поэзия всё явственнее обретала меланхолически-мизантропические нотки. Зато эти 15 лет дали миру великого русского поэта, лауреата Нобелевской премии. Не попади он в ссылку, все равно стал бы поэтом, но – иным, таким, как, к примеру, Виктор Кривулин или Анатолий Найман, талантливым, интеллектуальным, но отнюдь не поэтом мирового масштаба.
Тем, кто хочет представить поэзию Иосифа Бродского вне «норенского озарения», советую прочитать его первую книгу «Стихотворения и поэмы», опубликованную в Нью-Йорке эмигрантом второй волны Филипповым в издательстве с условным названием «Inter-Language Literary Associates» в 1965 году. Книга вышла без согласования с автором, когда он находился в ссылке. Позже, в 1972 году, поэт отзывался об этом событии: «Я очень хорошо помню свои ощущения от моей первой книги, вышедшей по-русски в Нью-Йорке. У меня было ощущение какой-то смехотворности произошедшего. До меня никак не доходило, что же произошло и что это за книга». Помню, когда в 1967 году Иосиф Бродский в своих полутора комнатах в доме Мурузи дарил мне эту книгу, он отозвался о ней крайне пренебрежительно: мол, составили ее из отобранных при обыске стихов, то есть издали в США под контролем КГБ. Иные, наоборот, считают, что под контролем ЦРУ. К примеру, его друг Михаил Мейлах пишет: «Все знали, что оно (издательство. – В. Б.) финансируется ЦРУ, а чтобы „обезопасить“ автора, на титульном листе обычно значилось, что издание выходит без его ведома и согласия».
После выхода книги, после потока переводов почти на все европейские языки его как поэта узнал весь мир. Но в этой книге еще не было лучших северных стихов, написанных за время ссылки, лучших любовных стихов, стихов, возникших под влиянием английской поэзии. По сути, эта книга ранней поэзии дает нам понять, каким был бы поэт Иосиф Бродский, если бы не случилось ссылки.
И потому вернемся в Норенскую. Какая внутренняя работа происходила в нем за эти полтора года?
Северный край, укрой.
И поглубже. В лесу.
Как смолу под корой,
Спрячь под веком слезу.
И оставь лишь зрачок,
Словно хвойный пучок,
На грядущие дни.
И страну заслони…
Особенно поразило меня: «И страну заслони…» Ладно, сам под защиту Русского Севера просится, но что это он и о всей стране думать стал? И не только в этом стихотворении. 14 августа 1965 года, уже в конце своего пребывания в Норенской, поэт опубликовал в местной газете «Призыв» стихотворение «Тракторы на рассвете». Изумляет восторг перед утром трудового народа: