355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Бродский: Русский поэт » Текст книги (страница 19)
Бродский: Русский поэт
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:57

Текст книги "Бродский: Русский поэт"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

 
Лучше быть голодным и усталым,
Чем холопом доедать объедки,
Лучше быть в Империи капралом,
Чем царем – в стране-марионетке.
 

Как это злободневно звучит сегодня по отношению ко всем странам, тявкающим на Россию! Но Бродский в нелепой кофте из местечкового фильма никогда бы не написал таких строк…»

Так о чем же спорить с тобой, Саша? Из 350 страниц «антибродской» книги Боброва, страниц 300 как минимум написаны в его возвеличивание, с цитатами из Якова Гордина, Анатолия Наймана, Валентины Полухиной. Александр Бобров сам же и размышляет, почти так же, как я, о «лучшем периоде» его жизни на Севере: «А ведь туда приезжали и его друзья, и любимая, там были написаны самые светлые строки…» Сам потом же себя и оспаривает. Приведены и две мои статьи о русском поэте Иосифе Бродском.

Стихи скитающегося Бродского не жалуют и его давние друзья. Как пишет Евгений Рейн, Бродский «отказался от того, что так характерно для всей русской лирики – темпераментной, теплокровной, надрывной ноты». С Евгением Рейном полностью солидарна Елена Шварц: «Он привил совершенно новую музыкальность и даже образ мышления, несвойственный русскому поэту. Но нужно ли это русской поэзии? Я не уверена, что это русский язык. Это какой-то иной язык. Каждым поэтом движет какая-то стихия, которая за ним стоит. Холодность и рациональность малосвойственны русской поэзии. Ей свойственна внутренняя и глубокая надрывность». А уж от «Представления» отказываются почти все подряд, и поэтически, и политически. Кому это надо: «С того света, как химеры, палачи-пенсионеры» или же «Лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик»? Недаром Александр Солженицын характеризовал «Представление» как «срыв в дешевый раешник, с советским жаргоном и матом, и карикатура не столько на советскость, сколько на Россию».

Отмечу только, что подобное отстранение и даже отчуждение в ипостаси вечного странника у Иосифа Бродского относится не только к России или к Москве, но и к Америке, к Венеции, к Стамбулу, а уж тем более к абсолютно чуждому ему Израилю. Не забудем его: «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый…» Да, можно возмутиться, когда Бродский иронизирует, когда пишет свое «Представление», но такие же дешевые раешники он устраивал и по отношению к Америке, вовсю издевался и над Западом, и над Востоком от Китая до Турции, любил поиздеваться и над самим собой. Ведь это же он о себе самом пишет:

 
Гражданин второсортной эпохи гордо
Признавал он товаром второго сорта
Свои лучшие мысли, мыслишки же прочих
Некондицией вовсе считал, пророча.
 

Ему не нужна была героическая биография, он хотел жить так: «Не знаю я, известно ль вам, что я бродил по городам и не имел пристанища и крова…» В одном из интервью на вопрос, кто он на самом деле, Бродский дал исчерпывающий ответ: «Я чувствую себя русским поэтом, англоязычным эссеистом и гражданином Соединенных Штатов Америки». Вот и можно написать три книги: о русском поэте (что я и делаю), о блестящем англоязычном эссеисте и о благополучном и даже достаточно обывательском законопослушном гражданине США.

Как русский поэт Иосиф Бродский даже в свой американский период жалеет о разрушенной империи, говорит о себе «мы, кацапы…» и даже порой рвется плюнуть на всё и поехать в Россию, но сам же себя и останавливает: «Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но мне хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? Ведь это теперь уже другое государство, чем то, в котором я родился. Я по-прежнему думаю об этой стране в категориях Союза, не России, с этой страной меня связывает только прошлое. Прошлое, которое дало мне абсолютно все, дало понимание жизни. Россия – это совершенно поразительная экзистенциальная лаборатория, в которой человек сведен до минимума, и потому ты видишь, чего он стоит. Но возвратиться в прошлое нельзя и не нужно. У человека только одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, – человек уже не может этим воспользоваться. Поздно. К сожалению, поздно. Я не хочу видеть, во что превратился тот город Ленинград, где я родился, не хочу видеть вывески на английском, не хочу возвращаться в страну, в которой я жил и которой больше нет. Знаете, когда тебя выкидывают из страны – это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать – это сводит с ума»…

Парадоксально, но Иосиф Бродский не хочет возвращаться именно в перестроечный Петербург, где все вывески на английском и названия фирм звучат по-английски. Русский поэт хочет оставаться в своей имперской, советской русскости. Впрочем, он и не отрицает своей «советскости».

Уже не как американский гражданин и англоязычный эссеист, а как «странствующий по миру еврей» Иосиф Бродский предпочитает стать «совершенным никто» и писать «Ниоткуда с любовью…». Но ему никогда не преодолеть дистанцию между «русским» и «англоязычным» Бродским. Англоязычный читатель по обе стороны океана воспринимает его книгу стихов не как переводное издание, а как сборник англоязычной поэзии, в уме же думает: очевидно, у него есть нечто выдающееся, написанное по-русски? Главное, это прекрасно понимал, споткнувшись сам о собственные нелепости, и Иосиф Бродский. В разговоре с Соломоном Волковым о «неминуемом переходе на англоязычные рельсы» он заметил: «Это и так, и не так. Что касается изящной словесности – это определенно не так. <…> Но стихи на двух языках писать невозможно, хотя я и пытался это делать…» О том же поэт говорил и Свену Биркертсу: «Прежде всего, мне хватает того, что я пишу по-русски. А среди поэтов, которые сегодня пишут по-английски, так много талантливых людей! Мне нет смысла вторгаться в чужую область. Стихи памяти Лоуэлла я написал по-английски потому, что хотел сделать приятное его тени. <…> И когда я закончил эту элегию, в голове уже начали складываться другие английские стихи, возникли интересные рифмы. <…> Но тут я сказал себе: стоп! Я не хочу создавать для себя дополнительную реальность. К тому же пришлось бы конкурировать с людьми, для которых английский – родной язык. Наконец – и это самое важное – я перед собою такую цель не ставлю. Я, в общем, удовлетворен тем, что пишу по-русски, хотя иногда это идет, иногда не идет. Но если и не идет, то мне не приходит на ум сделать английский вариант. Я не хочу быть наказанным дважды…»

При работе над образом Иисуса, в раздумьях над судьбами еврейского народа у прекрасного русского скульптора, еврея по национальности, Марка Антокольского появилась мысль изобразить еврейский народ в образе Вечного странника. Из письма корреспондентке, которая пользовалась его доверием: «У меня два сюжета, которые меня одинаково сильно занимают. Первый – это „Вечный жид“ – исхудалая, жилистая фигура, насколько усталая, настолько же и энергичная. Оборванный, обросший, съежившись, идет он безостановочно против бури и ветра, который развевает остатки его лохмотьев. Это эмблема не только еврейства, но и всех угнетенных. Второй сюжет – святая мученица из времен раннего христианства: по-видимому, еще не римлянка, а еврейка…» Увы, воплотить замысел Марк Антокольский не успел…

Пришлось этот образ, даже не называя, воплощать своей позднеэмигрантской жизнью Иосифу Бродскому. «Вечный жид» – это одно из проявлений «мировой скорби», охватившей европейский мир… Может быть, этот вечный образ и переходит время от времени в разные реальные личности, и в том числе на какой-то момент в Бродского?

Именно такого вечного скитальца изобразил в своем романе «Теплоход „Иосиф Бродский“» мой друг Александр Проханов:

«Некоторое время чародейка взирала на большой портрет Иосифа Бродского, украшавший кают-компанию. Из рамки красного дерева смотрело изнуренное, с большими глазами, лицо иудейского мученика, прозревавшего весь скорбный путь богоизбранного народа от грехопадения, египетского плена, исхода, бессчетных гонений и рассеяний до напрасной попытки создать государство Израиль, обреченное пасть под ударами палестинских гранатометов…

– Все вы правы. – Вещунья озирала гостей проницательными очами, над которыми наведенные брови выгибались синими дугами. Сова, вторя ей, поворачивала круглую голову с ненавидящими золотыми глазами. – Видите ли, Иосиф Бродский вездесущ. Он был в далеком прошлом, существует ныне во множестве воплощений и никогда не исчезнет, какие бы сюрпризы ни преподносила нам история. Человечество, с момента зарождения, двигалось от одного Иосифа Бродского к другому, которые являлись в самые переломные, драматические периоды, не позволяли истории уклониться от божественного промысла. „Иосиф“ на арамейском языке – „подающий знак“. Иосиф Бродский – это тот, кто подает человечеству знаки, уводя за собой сбившуюся с пути историю. Таким был Иосиф, сын Иакова, проданный братьями в Египет, что предопределило появление Моисея, великий „исход“, скрижали, скинию и весь иудаизм как неизбежный путь человечества. Таким был великий историк и метафизик Иосиф Флавий, предсказавший христианство. Никто не сомневается, что святой Иосиф, в семье которого родился Христос, был такой же путеводной звездой человечества. <…>

Есаул смотрел на портрет в лакированной рамке, – выпуклые, печальные, переполненные тайными слезами глаза, наклоненная голая шея, словно ее побрили перед ударом топора, горько сжатые губы, познавшие тщету славословий, вкусившие полынь молчания. Он чувствовал непостижимую связь, сочетавшую его, потомственного казака Есаула, и этого печального иудея, занесенного в русскую жизнь, как заносит астероид в пространство чужой планеты. Эта связь была неявной, состояла из мучительной несовместимости и сладкой нерасторжимости. Донской казак, военный разведчик, изощренный государственный муж. И иудей, печальный изгнанник, болезненный стихотворец. Они являли собой две ветви расщепленного человечества, которые пытались срастись и в тщетных попытках истребляли друг друга. Погибали в этом непрерывном борении, уповая на смерть, в которой снова сольются… Есаул переживал странное прозрение. Иудей Иосиф Бродский и он, Есаул, донской казак, были лютыми врагами по крови, обильно пропитавшей грешную русскую землю. Но их астральные тела обагрили метафизической кровью одну и ту же стальную ось, по которой текли и сливались струйки их метафизической крови, создавая таинственную общность их творческих душ и судеб, обреченных на поиск истины, на жертвенность, на поношение близких, на нестерпимую, непреходящую боль.

Колдунья между тем принялась ворожить. Извлекла табакерку, где хранился порошок растертой в труху саламандры. Кинула на стол колоду игральных карт, рассыпав ворох валетов, тузов и дам. Пересадила сову на другое плечо, отчего недовольная птица зашипела и выпустила из-под хвоста ядовитый шмоток…

– Явись, лжец!.. Иначе книгу твою буду сечь лозой, пороть розгой, кину на уголья, превращу в мертвый пепел! – Она швырнула в свечу последнюю щепоть порошка. Комната озарилась фиолетовым светом. Ударил гром. Из рамы, неловко, как перелезают через забор, вылез тощий, угловатый, болезненный человек. Дико вращал глазами, затравленно поворачивая шею. Перенес через раму сначала одну тонкую ногу, потом другую. На нем были длинная, расстегнутая на груди рубаха, белые кальсоны с тесемками, стоптанные туфли на босу ногу. Так одевают пациентов в сумасшедших домах. Загнанно глядя на мучительницу, путаясь в тесемках, бочком протиснулся меж рядов, добрался до двери, вышел на палубу. Переступил через борт и мягко опустился на воду. Не утонул, а лишь слегка разбередил поверхность. Сутуля плечи, прижимая руки к груди, пошел по водам, удаляясь, переставляя неловкие ноги, тощий, одинокий, в сторону берега, оставляя на воде след, подобный росчерку ветра. Следом, покинув плечо колдуньи, полетела сова, уменьшаясь, переваливаясь с крыла на крыло.

Все, обомлев, смотрели, как уходит по водам Иосиф Бродский…»

Я уж боюсь даже думать, с чьим ликом сравнивает Проханов своего героя, шагающего по водам. Непонятно, как не обратили внимание на этот образ вечного скитальца наши бродсковеды. Такого возвеличивания «подающего знак» иудейского мученика еще не было в нашей литературе…

Сам Иосиф Бродский размышляет на эту тему: «Никто не вбирает в себя прошлое с такой полнотой, как поэт, хотя бы из опасения пройти уже пройденный путь. (Вот почему поэт оказывается так часто впереди „своего времени“, занятого, как правило, подгонкой старых клише.) Что бы ни собирался сказать поэт, в момент произнесения слов он сознает свою преемственность. Великая литература прошлого смиряет гордыню наследников мастерством и широтою охвата. Поэт всегда говорит о своем горе сдержанно, потому что в отношении горестей и печалей поистине он – Вечный жид…»

Вот уж верно, в отношении своих позднеамериканских эмигрантских горестей и печалей поэт Иосиф Бродский и впрямь настоящий Вечный жид. Он отошел от этой ипостаси в последние годы, после свадьбы с Марией, после рождения любимой дочурки и, может быть, вернулся бы к «оседлой поэзии» хотя бы американского образца. Но – случилась смерть, а потом, через год, перенос его останков в Венецию, на остров Сан-Микеле.

Он сам выбрал себе защитную нишу в эмиграции, нишу странствующего никто, не желая становиться полноценным американским гражданином. Вскоре после отъезда в США, в 1972 году, узнав о смерти друга Сергея Чудакова (известие оказалось ложным), Иосиф Бродский посвятил ему стихотворение «На смерть друга»:

 
Может, лучшей и нету на свете калитки в ничто,
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
Вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
Чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
Тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
С берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
 

Замечательное стихотворение, но уже и не русского пасынка, и отнюдь не американского приемыша. Это многажды повторяемое в разных и проходных для него и знаковых стихах существование в «нигде», адресованное в «ничто», написанное «неизвестно когда» – наверное, и есть суть просыпавшегося в Бродском Вечного жида? Этот образ в каком-то смысле вненационален, это еврей в вечном изгнании, но никак не иудей по вере и не привязанный к месту израильтянин. Поэт Виктор Куллэ пишет применительно к Бродскому: «Не знаю, существует ли на генетическом уровне еврейская тяга к странствиям. Возможно, жадность к миру, стремление все увидеть своими глазами, везде побывать и является отличительной чертой еврейского народа…»

Олег Осетинский интересно сравнивает Иосифа Бродского с Сергеем Чудаковым, ныне почти забытым поэтом, другом Бродского:

«„Оглушены трудом и водкой / В коммунистической стране, / Мы остаемся за решеткой / На той и этой стороне!“ – писал незабвенный Серж Чудаков в 62-м… А в 1989-м, в городе Риме, Иосиф Бродский спокойно сказал мне:

– Если по правде, то Нобелевку нужно было дать Сереже. Я серьезно.

– А как же – злостное? – хохотал я. – „Злостное неповиновение“! Ты вот вроде „политический“, – но корректный!

– Я – корректный? – как бы обиделся Бродский. – А кто сочинил вот это: „Лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик!“

– Так это ж письменность, Ёсик! Ты ж не грыз милиционеров, не выпрыгивал из зала суда на Сивцевом, не продавал девиц киношникам!

– Да-да! – Бродский грустно качнул головой. – Конечно, нобелевцы никогда б ему не дали, они ханжи, еще похуже совков!..

„Злостное неповиновение органам правопорядка“ – строчки из приговора поэту Сергею Чудакову. Златоуст-златоротец, русский Вийон. Грязнющая пивная на Дорогомиловке была его башней из слоновой кости. Помню его признания: „Я живу на доходы от школьницы, / На костре меня мало спалить!“ Помню и строчки Лени Губанова: „Пусть он был обормотом и вором, / Все равно мы покрепче той свары, / Все равно мы повыше той своры, / Все равно мы звончее той славы!“… Рядом были, конечно, Вознесенские – Евтушенки, они тоже как бы сопротивлялись режиму, – шумно, но не „злостно“… – выживая! Гримеры совка, они вслед за ВВ (не Путиным!) выгодно обменяли желтые кофты на желтые ботинки и заграничные вояжи, но мужской логики выстрела-покаяния, с которым Маяковский все-таки обрел Судьбу Поэта, не хватило из них никому…

А подлинные гении, аватары, – Чудаков, Губанов, Красовицкий, даже Бродский – в кремлевский сортир не вписались! – и власть их изгнала или растоптала, а стихи оставила – „на потом!“. „Прости, железная держава, что притворялась золотой!“ Бродскому удавалось скрыть эзотерический вызов под вполне пристойным католицизмом, потому и выпала Нобелевка. Думаю, он втайне страдал от невозможности прыжка радикального, апофатического!»

В каком-то смысле я согласен с Осетинским: Бродскому удавалось скрывать свой эзотеричный лик Вечного жида, потому и получил Нобелевку. Ведь дело не в еврействе, дело в эзотеричности этого неполиткорректного образа… По сути Вечный жид – это мировой радикально неполиткорректный образ, чуждый и России, и Европе, и Америке, и Израилю…

Этот лик и описал Иосиф Бродский в своей «Пятой годовщине», написанной к пятилетию его эмиграции:

 
На то она судьба, чтоб понимать на всяком
наречьи. Предо мной – пространство в чистом виде.
В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде.
В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде.
 

Это уже не американское пространство, не европейское или еще какое-нибудь, в нем нет места никакой нации и никакой державе. Как контраст можно вспомнить его же тоже эмигрантское, но совсем иное по смыслу и звучанию стихотворение, где он пытается стать сыном Америки:

 
Я, пасынок державы дикой
С разбитой мордой,
другой, не менее великой,
приемыш гордый…
 

Удавалось ему стать подлинным американцем, но редко. Все-таки чаще всего в поздний его период побеждало странничество. Нет ни русских пасынков, ни американских приемышей, есть осознанно антиэстетическое, антинациональное, неприлично болезненное осознание «на языке человека, который убыл…». Он искренне разоблачает сам себя и свою немощную дряхлость и ненужность: «Могу прибавить, что теперь на воре, / уже не шапка – лысина горит…»

Так и будет появляться в разных странах эта странствующая поэзия Иосифа Бродского. И вновь будет появляться нам странный герой, и это явное самоощущение поэта Иосифа Бродского:

 
И восходит в свой номер на борт по трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
 

НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ

Все-таки не случайно Иосиф Бродский любил китайские ресторанчики. Именно там и дождался он своей Нобелевской премии в 1987 году. Конечно же, он знал, что является одним из трех-четырех фаворитов премии. Готовился к ней, мечтал о ней. Когда-то в гостях у Лосевых он написал шуточное двустишие по-французски:

 
Prix Nobel?
Oui, ma belle, —
 

что означает: «Нобелевская премия? / Да, моя красавица».

Уже с 1980 года его имя фигурировало в списке вероятных кандидатов, так что у мировой общественности присуждение ему Нобелевской премии особого удивления не вызвало. Но момент неожиданности всегда оставался.

В ожидании возможного решения Иосиф Бродский, прилетев из Нью-Йорка, остановился в Лондоне, как обычно, у своих давних друзей, известного пианиста Альфреда Бренделя и его жены Рене, в симпатичном местечке Хэмпстед, дачном пригороде британской столицы. Хэмпстед облюбовали писатели и художники, артисты и музыканты. Здесь жили Ромни, Стивенсон, Голсуорси, Грэм Грин… Поблизости – квартиры-музеи поэта Китса и Зигмунда Фрейда, здесь когда-то жила балерина Тамара Карсавина и находится знаменитый дом Анны Павловой. Рядом с Грэмом Грином жил и автор шпионских книг Джон Ле Карре – литературный псевдоним, под которым приобрел мировую известность Дэвид Джон Мур Корнуэлл. Ле Карре хорошо знал Иосифа Бродского, и в этот день, 22 октября 1987 года, они решили вместе пообедать в любимом китайском ресторанчике.

Джон Ле Карре позже рассказывал Валентине Полухиной:

«Когда я позвал Иосифа на ланч, я думаю, он принял приглашение по двум причинам: во-первых, у Рене Брендель не принято было пить, во всяком случае не столько, сколько ему хотелось бы, а во-вторых, конечно, ему надо было как-то убить время в ожидании новостей. У меня-то об этом не было ни малейшего представления. Я просто-напросто не помнил, что это был как раз момент присуждения Нобелевских премий. Я не люблю литературу в ее общественных проявлениях, литература как индустрия мне противна. И тут Рене Брендель появилась в дверях. Она крупная немка, высокая, все еще говорит с легким немецким акцентом, весь авторитет и известность ее мужа как бы перешли к ней, и она говорит: „Иосиф, тебе нужно идти домой“. А он говорит: „Зачем?“ К этому времени он уже выпил два или три больших виски (большой виски – 62 грамма. – В. Б.). А она говорит: „Тебе присудили премию“. Он говорит: „Какую премию?“ А она говорит: „Нобелевскую премию по литературе“. Я сказал: „Официант! Бутылку шампанского!“ Так что она присела и согласилась на бутылку шампанского. Я у нее тогда спрашиваю: „Вы откуда узнали?“ Она говорит: „Шведское национальное телевидение подстерегает Иосифа возле нашего дома“.

Оставаясь в этот момент единственным трезвомыслящим человеком, я спрашиваю: „Кто вам сказал, почему вы уверены?“ Она говорит: „Все шведы говорят“. Я говорю: „Ну, знаете, кандидатов-то три или четыре, так что шведы, может, у каждой двери караулят, нам надо поточнее разузнать, прежде чем мы сможем спокойно выпить шампанского“. А тогда как раз издатель Иосифа, Роджер Страус, был в Лондоне, так что Джейн позвонила ему в гостиницу, и он подтвердил, что да, пришло сообщение из Стокгольма о том, что премия присуждена Иосифу. Итак, мы выпили шампанского. Иосиф шампанского не любил, согласился символически, ему хотелось еще виски, но Рене сказала, что ему нужно идти домой, и мы пошли… Выглядел он совершенно несчастным. Так что я ему сказал: „Иосиф, если не сейчас, то когда же? В какой-то момент можно и порадоваться жизни“. Он пробормотал: „Ага, ага…“ Когда мы вышли на улицу, он по-русски крепко обнял меня и произнес замечательную фразу. Он сказал: „Итак, начинается год трепотни“. Это было великолепно. И потом он отправился приниматься за свои дела. Конечно же, была у Иосифа и другая сторона – он был выдающимся профессионалом. Умел оказывать давление на кого надо и, я уверен, делал это… Я познакомился с ним в доме Рене Брендель, но он у них тогда не останавливался, а снимал что-то под горкой в Саут Энд Грин, и после ужина у Рене (мы сильно выпили, но были в очень хорошем настроении) мы дошли до его дома и пили там уже вдвоем. У него там была впечатляющая коллекция виски. Это было еще до того, как я побывал в России. После этого мы встречались еще пять-шесть раз. Я чувствовал, что ему приятно со мной, а мне было приятно с ним…»

Дальше пошел тот самый, счастливый «год трепотни», год встреч с королевой Швеции, выступлений в самых изысканных обществах, бесчисленных интервью и поездок. В первом же интервью, которое он дал после китайского ланча с Ле Карре, Бродский публично заявил, кому обязан этой премией: «Ее получила русская литература». Да, сам Иосиф Бродский был к тому времени гражданином Америки, но премию-то дают не за гражданство, а за творчество, а творчество его принадлежало русской литературе. Он долго раздумывал над тем, на каком языке читать нобелевскую лекцию. Написал он ее по-русски, затем сам же перевел на английский язык и до самого последнего момента вносил поправки. Ему предлагали прочитать английский вариант, но это означало бы, по мнению самого Бродского, что премию получил англоязычный эссеист, а он себя считал прежде всего русским поэтом и потому выбрал для выступления русский текст.

С этим текстом связан и политический сюжет. Представители советского посольства в Стокгольме выразили желание присутствовать на вручении Бродскому Нобелевской премии. Советским послом в Швеции в то время был бывший главный редактор «Комсомольской правды», известный литературный критик Борис Панкин. Как критик, он прекрасно понимал, что у него есть шанс войти таким образом в историю литературы. Но как советский дипломат, он хотел знать, что в прочитанном тексте не будет выпадов против Советского Союза. Насколько я понимаю, Бродский и сам был бы не против пойти на первый контакт с официальным представителем своей родины. Заниматься какой-то особенной политикой в своей лекции он не собирался, но тем не менее обойтись без высказываний о трагической судьбе литературы в России XX века не мог. Пришлось так мечтавшему поучаствовать в церемонии советскому послу Борису Панкину отказаться от участия в церемонии.

Бродский оказался пятым русским писателем, удостоившимся этой высокой литературной награды после И. Бунина (1933), Б. Пастернака (1958), М. Шолохова (1965) и А. Солженицына (1970). В формулировке Нобелевского комитета было сказано: «Премия присуждается за литературное творчество редкостной широты, отмеченное остротой интеллекта и поэтической интенсивностью».

В России уже начиналась перестройка, и поэтому власти, в отличие от предыдущих гневных нападок на нобелевских лауреатов Бориса Пастернака и Александра Солженицына, не спешили бурно реагировать. Но уже короткое время спустя о Бродском заговорила вся Россия, весь тогда еще Советский Союз. Ведь и в этот раз определенная политическая интрига была: на премию выдвигали и советского писателя Чингиза Айтматова. Вполне может быть, что это лишь усилило шансы Иосифа Бродского – все западное антисоветское лобби поддержало поэта. Ну и хорошо. Получил бы премию Айтматов – стал бы киргизским нобелевским лауреатом, а России бы никакой славы не досталось, хотя Айтматов тоже писал по-русски и был воспитан на русской культуре. А Бродский так сразу же и заявил, что премия дается русской литературе! К перестройке он отнесся с присущим ему скептическим юмором, написал на эту тему сатирическую пьеску «Демократия», Горбачева всерьез воспринимать не хотел, но за событиями в России следил внимательно.

Уже 8 ноября, еще до вручения Нобелевской премии в Стокгольме, в «Московских новостях» появилось скромное упоминание о присуждении премии русскому поэту без каких-либо оценок его творчества. А в декабрьском номере «Нового мира» была напечатана отлично составленная Олегом Чухонцевым подборка стихов: «Письма римскому другу», «Письма династии Минь», «Новый Жюль Верн»… Так началось литературное возвращение Иосифа Бродского на родину. «Как блудный сын, вернулся в отчий дом / и сразу получил все письма».

Появились и первые отклики на присуждение премии, высказанные русскими писателями. Юнна Мориц откомментировала событие так: «Это победа над всеми формами имитации и лакейства». Не получивший премию Чингиз Айтматов сдержанно отметил: «Выражу только свое личное мнение. К сожалению, лично я его не знал. Но причислил бы к той когорте, которая сейчас ведущая в советской поэзии: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Возможно (это мое личное предположение), его стихи будут у нас опубликованы. Если поэт известен лишь узкому кругу почитателей, это одно. Когда его узнают массы – это совсем другое». 25 октября о вручении Иосифу Бродскому Нобелевской премии объявили под аплодисменты со сцены Большого зала Центрального дома литераторов. Лидия Чуковская сразу же отреагировала: «Все мы тут уже с четверга поздравляем друг друга…»

Газеты всего мира сообщили о премии на самых видных местах, активно беря интервью у находившихся за границей или в эмиграции писателей. Помню, я в то время, в октябре 1987 года, был в Мексике на гастролях Малого театра, в котором тогда работал завлитом. Ко мне приехал корреспондент крупной мексиканской газеты «Эксельсиор», и я с радостью высказался о присуждении премии Бродскому. В Париже в «Русской мысли» сразу же откликнулся друг Бродского, известный писатель Владимир Максимов: «Гораздо ближе нас свела эмиграция. Честно говоря, зная его, зная глубоко укорененное в нем отвращение ко всякого рода политике или общественной деятельности, я даже не решился предложить ему в самом начале войти в редакционную коллегию „Континента“, а когда как-то в случайном разговоре затронул эту тему, то к своему удивлению и, не скрою, радости получил немедленное согласие. Надо хорошо знать Иосифа Бродского, чтобы по-настоящему оценить этот его шаг. Кому-кому, а мне-то доподлинно известно, какое огромное давление приходится выдерживать не только нашим членам редколлегии, но и рядовым авторам со стороны тех, кто, как на Востоке, так и на Западе, не брезгует никакими средствами, только бы заткнуть рот подлинно свободному русскому слову…

Его публикации в „Континенте“ – всегда событие и для редакции, и для читателей. Я заранее знаю, что номер, в котором печатается Бродский, разойдется сразу и до последнего экземпляра. И закономерно, ибо, что бы он ни предложил своей аудитории – стихи, эссе или мысли о литературе, – это всегда будет написано, как выразился однажды Борис Пастернак, до полной гибели всерьез. Недаром авторская библиография поэта оказалась в нашей картотеке наиболее обширной: 18 публикаций за неполных 14 лет существования журнала. Присуждение Иосифу Бродскому Нобелевской премии по литературе за 1987 год – это не только событие в русской литературе вообще, но и праздник для всех нас: и на родине, и в эмиграции…»

Еще один известный эмигрант, критик и философ Никита Струве сказал: «У русской поэзии Нобелевский комитет оставался в долгу (Пастернака в 1958 году прославил „Доктор Живаго“): в лице Бродского великая гонимая русская поэзия XX века, которой, пожалуй, в мире равных нет, признана в присущем ей универсальном значении».

Прислал свое поздравительное письмо лауреату и президент США Рональд Рейган.

Шестого декабря Иосиф Бродский прилетел в Стокгольм. В тот же день провел пресс-конференцию. 8 декабря прочитал нобелевскую лекцию в здании Шведской королевской академии. На другой день был торжественный прием в здании Шведской академии, а вечером – выступление в Стокгольмском драматическом театре.

Десятого декабря в ратуше король Швеции Карл XVI Густав вручил поэту Нобелевскую премию по литературе в размере 340 тысяч долларов. В ответ Бродский произнес благодарственную речь. Он откровенно радовался, хотя и смущался, и по своей неисправимой привычке подшучивал над «голливудски-опереточным характером» мероприятия. Он разделял для себя литературную значимость Нобелевской премии и сиюминутный карнавальный ритуал, ему откровенно чуждый. После вручения премии он писал Исайе Берлину: «После речи в Академии – салют в честь моей милости в стокгольмском небе. От всего этого чувствуешь себя лгуном, жуликом, узурпатором, подлой, неискренней скотиной… С другой стороны, для человека, родившегося в Петербурге, обедать со шведским королем в его дворце – переживание в известной мере пикантное… Меня не оставляло некое смутное ощущение исторической логики происходящего».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю