355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бабенко » Артист Александр Вертинский. Материалы к биографии. Размышления » Текст книги (страница 5)
Артист Александр Вертинский. Материалы к биографии. Размышления
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:08

Текст книги "Артист Александр Вертинский. Материалы к биографии. Размышления"


Автор книги: Владимир Бабенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

У нас она только очаровательно недоигрывала. Я решительно готов утверждать, что там от ее игры остается иное впечатление. Воздух ли Парижа, ансамбль ли, публика ли, но Режан настолько продукт Парижа, что не выдерживает дальней перевозки, как особые сорта дорогих вин». В искусстве нет общих правил и, определенно, у Вертинского все сложилось иначе. За границей наступила пора его полной творческой зрелости. Он жил тогда в Париже (1925–1934 годы), где было много соотечественников, он вращался в кругу таких выдающихся деятелей русского и мирового искусства, как Иван Мозжухин, Сергей Лифарь, Федор Шаляпин, Анна Павлова, Марлен Дитрих… Все эти десять лет он не знал недостатка в зрителе, он напел множество пластинок, которые слушали по всей Европе.

Впоследствии Вертинский рассказывал В. Ардову такую историю. Однажды, это было где-то в 1930-м году, он поссорился с женой, временно ушел от нее и снял комнату в каком-то 6-этажном доме. Но он прожил в этой комнате лишь двое суток, на третьи вынужден был съехать, поскольку за все это время так и не смог уснуть: во дворе постоянно звучал его собственный голос – все слушали записи Вертинского. Наверное, здесь есть некоторые преувеличение, но, бесспорно, есть и большая доля правды, ведь повсеместная и длительная популярность артиста в Западной Европе подтверждается отнюдь не только им самим. Владельцы лучших парижских кафе и ресторанов (а выступления в них вовсе не считались зазорными для самых известных артистов мира! Потому фраза со значением жалости «Случалось, пел даже в ресторанах» лишена смысла) наперебой зазывали к себе Вертинского и заключали с ним контракты, обеспечивавшие ему весьма высокие заработки. Длительное время он пел в фешенебельном кафе «Казанова» возле монмартрского кладбища, и когда он говорил, что там играли лучшие оркестры мира и выступали лучшие артисты, то действительно имел в виду не только себя.

В 1929 году, в пору наивысшего расцвета таланта Вертинского, была опубликована статья критика П. Пильского, попытавшегося проникнуть в тайну всеевропейской популярности артиста. Написанное П. Пильским – едва ли не самое проницательное из всего, что когда-либо сказано о Вертинском.

«Мода? – вопрошал критик. – Но мода всегда – «отрицание вечности и даже длительности». А проходят годы, меняется жизнь, а за Вертинский никак не может захлопнуться театральная дверь, и он все тот же, с тем же хорошим успехом, вместе с нами проживший четыре эпохи, четыре века, ибо его родили довоенные годы, его закрыла война, от него не отвернулись грозные часы революции, своим признанием его подарили и тихие дни эмиграции.

Нет, это не только будуарное творчество. Это – интимные исповеди. Это – я, это – вы, это – мы все в наших жаждах ухода от повседневности, от будней, от опрощения жизни, и песни Вертинского не только театрально-интересны, не только эстетически ценны, но, может быть, еще и общественно нужны и важны.

В постоянном союзе этого непостоянного таланта с капризной выдумкой, с милой дерзостью вымысла Вертинский с годами в своем сценическом росте становится все проще, чеканный и выразительный, как-то особенно остро постигая и воспринимая новые мотивы летящей жизни, улавливает все новые такты, темпы нашей современности, ее волнений, ее танцев, ее пристрастий, порочности и мечтаний.

Вместе с вызреванием он становится как-то смелей, ответственней, маска переходит в полумаску, обнажается и раскрывается творящий человек, распятая личность, и тихо, но явно умирает костюмированный Пьеро, чтобы, отодвинувшись, дать место автору, с нервным, чуть-чуть бледным лицом, в черном фраке, поющему о том немногом святом, что осталось в дремлющей душе многих».

В эти годы у Вертинского вырабатывается удивительная способность устанавливать контакт с любой публикой путем… полного отрешения от нее. Оказавшись на эстраде, он уходил в себя, он становился холоден и надменен по отношению ко всему, что его окружало. Но чем большая обозначалась дистанция, тем пристальнее было внимание зрителей, тем более возрастало их желание понять его тайну, схватить неуловимо проскальзывавшие в песне, в жесте, в «поющих руках» (В. Качалов) черты его сложной, утонченной внутренней жизни.

Артист легко возбуждал в себе вдохновение и, стоя перед Густавом Шведским или принцем Уэльским, он всегда знал, что поет совсем не для них. Он не растрачивал себя в исполнении, наоборот, с каждой песней Вертинский словно добавлял себе внутренней силы, копил некую мощную духовную энергию.

В отличие от своего друга Ивана Мозжухина, быстро пришедшего к выводу, что на родину ему никогда не вернуться, а на чужбине счастья не видать, – и потому озлобившегося на весь мир, Вертинский всегда непоколебимо верил, что путь на родину существует, надо лишь найти его. Он был по натуре очень добрым человеком и, находясь всеми помыслами далеко от надоевшей ему Франции, в то же время не питал к ней ненависти, старался принять эту страну, как раньше принимал и терпел, иные, и сохранить себя для родины с наименьшими потерями. Может быть, несмотря на все его несходство с Иваном Буниным, его отношение к Франции было близко тому, которое описал Бунин: «Откуда вы взяли, что я ненавижу французов, хотя вы и представить себе не можете, как невнимательны, как небрежны были они к истинно огромному, историческому и трагическому явлению – русской эмиграции».

Итак, позиция Вертинского предполагала и четко осознанную внутреннюю цель, сверхзадачу Возвращения, и терпеливое приятие окружающего. Он не отказывал себе в житейских удовольствиях, жил широко и со вкусом, и строгая нравственность не всегда может простить ему неразборчивые знакомства, любовные увлечения («А прощать мои дежурные влюбленности – это тоже надо что-то понимать!»).

В своей песенке «Марлен» он иронизирует не только над кинозвездой, которая попала в плен собственной славы и вынуждена отказывать себе даже в малых проявлениях подлинной жизни, но и над ее временным сожителем, оказавшимся в положении собачки Жужу: ее время от времени выводят на прогулку, а в остальном ей ничего не остается, как скучать в богато обставленном и обеспеченном доме в ожидании случайных милостей властительной хозяйки.

 
Надо розы приносить и всегда влюбленным быть,
Не грустить, не ревновать, улыбаться и вздыхать…
На ночь надо вам попеть, поцелуями согреть.
Притушить кругом огни. – «Завтра съемка, ни-ни-ни, Что вы – с ума сошли?!»
И сказать, сваривши чай: «Гуд-бай!»
 
 
Нет уж, лучше в нужный срок
Медленно взвести курок
И сказать любви: «Прощай! Гуд-бай!»
 

Таков он был. Ему было свойственно искать наслаждений и бежать от них, неутомимо добиваться победы для того, чтобы завтра с холодной ясностью понять, что это было в чем-то и поражением… ну а послезавтра – снова «побеждать»!

Огромным наслаждением для него был французский театр. В игре французских актеров он находил нечто родственное себе, и глубокое проникновение в национальную традицию не прошло бесследно, обогатило его собственную творческую палитру. Позднее, после возвращения на родину, он напишет своему другу так:

«Вертинский – Л. Никулину

Дружище!

Пишу тебе из Саратова. Сегодня утром прочел в аэропорту на стене твою статью о «Комеди Fransais» и загрустил… Да, Париж… это родина моего духа! Ни с одним городом мира у меня не связаны такие воспоминания, как с ним!

Вспомни твои стихи:

 
Как юны вы теперь на склоне ваших лет…
Сегодня в небесах так тихо гаснут свечи… (вру?)
Вас жесту научил классический балет,
у Comedy Francais – Вы взяли четкость речи!
 

Три человека – Эренбург, Игнатьев и ты – кроме меня – переживут это событие особенно. Хорошо, что писать дали тебе. Ибо все наши искусствоведы были еще у «мамы в ж…», когда мы наслаждались этим театром и вообще французами»[26]26
  ЦГАЛИ, ф. 350, on. 1, ед. хр. 149.


[Закрыть]
.

< 1955 г. >

Вертинский очень много зарабатывал в Париже и имел возможность создать себе значительное состояние, а может быть, и не одно. Несколько лет он был совладельцем крупного ресторана на Елисейских полях. Однако он не только не сделался миллионером, но и остался совершенным бессребреником, которому едва хватало на оплату житейских благ, поездок, посещений бесчисленных премьер всех артистических звезд Европы и Америки.

Он мог, придя на банкет, с завистливым восхищением пересчитывать все, что было на столе: «На втором этаже в большой столовой был огромный стол в виде буквы «П». Стол ломился от яств и напитков. Я подсчитал. Одних кур было сорок штук, индеек – тридцать, гусей – пятьдесят». Занятие, прямо скажем, не украшающее надменного русского барда! Какой низменный здравый смысл, какой практицизм, какое наивное любопытство жадного сорокалетнего ребенка! Но тут же вспоминаешь его вопиющую непрактичность, то, с какой легкостью он бросал нажитое, как не умел и не хотел он использовать свои обширнейшие связи в деловых и артистических кругах. Самую глубокую сердечную приязнь у него вызывали люди неприкаянные, бродяги-одиночки, вроде сербского князя Николая Карагеоргиевича, ресторанного танцора по профессии, сутенера и наркомана, или злого повесы и гуляки Ивана Мозжухина, кончившего жизнь в больнице для нищих.

Пожалуй, наиболее объективный и впечатляющий набросок к портрету Вертинского во Франции нарисован в книге Веры Леонидовны Андреевой «Эхо прошедшего». Еще до встречи с артистом Андреева, по ее словам, знала его песни и многие из них любила. И вот однажды во время поездки на Лазурный берег возле русского «Ирем-бара» к ней подошел высокий и худощавый человек в смокинге, поклонился и сказал, грассируя: «Здравствуйте, красивая девушка. Что у вас в волосах – магнолия?» Он был немного бледный блондин, неопределенного возраста и казался скорее молодым, чем старым. Он пел в баре танго «Магнолия» и «Я так хочу, чтоб ты была моей», а с утра лежал на пляже «с русской жуан-лепенской красавицей, ярко-рыжей, с молочно-белым прелестным личиком и огромными зелеными глазами». При ярком свете его лицо уже вовсе не казалось молодым. Он был мрачен.

Спустя год или два, Андреева снова встретила артиста, на этот раз – в парижском метро. Это было незадолго до его отъезда из Франции, в то время, когда по Европе маршировали фашистские колонны, и безоглядное веселье парижских ресторанов сменялось настороженностью и тревогой. Вертинский «сидел согнувшись, подпирая руками тяжелую голову… Всегда бледный, он был на этот раз даже как-то синевато бледен. Резкие складки обозначились по углам рта, нос заострился. Теперь уже никак нельзя было сказать, что он молод. И главное – этот потухший, больной взгляд…»

Артист настойчиво обращался в соответствующие инстанции с просьбой о Возвращении. Он знал о том, что его пластинки проникают на родину и находят там своего слушателя. Однако положение дел во всей реальной сложности было Вертинскому неизвестно. А потому и непонятным казалось ответное молчание советской стороны.

Информация о Вертинском, которой могли располагать советские люди, была весьма неблагоприятной.

В журнале «Огонек» за 1928 год Н. Погодин вопрошал, обращаясь к поклонникам Вертинского и цитируя строки из его песни «Лиловый негр»: «…мы живем. Мы перешагнули в одиннадцатый год, перешагнули с такой бодростью песен, что весь трудовой народ восхищается нашими силами, вторит нашим песням…

– А где вы? – «Где вы теперь?» – спросим словами вашего певца, кумира вашей публики, художника вашего, сумевшего так верно изобразить ваш последний надрыв, пахнущий ладаном, гробом?

Где вы теперь?»[27]27
  В последней записной книжке Вертинского есть запись: «Н. Погодин «Где вы теперь?». Журнал «Огонек». 1927. № 50, 51, 52». Артист знал об этой публикации и, вероятно, пытался отыскать ее, но, судя по записи, он не располагал точными данными. К тому же подобные публикации в 50-е годы стали исчезать (вырывались, вырезались) из периодики, хранившейся в библиотеке им. В. И. Ленина.


[Закрыть]

Поэтом панихиды, похоронившим пять правительств – правительство Николая II, Керенского, гетмана Скоропадского, Деникина и Врангеля, предстает Вертинский в очерке Л. Никулина в «Огоньке» за 1929 год. Очевидно, очерк был отчетом об уже известной нам поездке Л. Никулина в Париж. Никулин дает своему другу довольно красочные и изобретательные характеристики: «Продавец чужих перелицованных слов и звуков», «веселый малый, остряк, с прекрасным аппетитом и самыми здоровыми привычками. Но так как он торговал наркотической эротикой, тлением и вырождением, то он играл роль дегенерата, наркомана и играл эту роль очень правдоподобно, даже в те минуты, когда ел с аппетитом вареники с вишнями»; «Кукла из дансинга, стилизованная кукла Пьеро, одетая в кружева и бархат, висела у него через плечо. Он махнул нам длинной прозрачной рукой и вошел в подъезд. И мы представили себе бархатного, зеленолицего певца – ветошь вчерашней эпохи, которую время смахнуло с эстрады и перебросило, как куклу, через плечо.

 
О, где же вы, мой маленький креольчик?..»
 

Характерно, что Вертинского непроизвольно цитировали даже тогда, когда стремились прежде всего дискредитировать. Слова его песен оказались ярче всех прочих суждений и характеристик.

В 1930-е годы лишь советский певец В. Козин и концертмейстер Давид Ашкенази изредка исполняли песни из репертуара Вертинского («Темнеет дорога» и «Среди миров»). В других случаях, если Вертинского и вспоминали на эстраде или в кино, то в качестве объекта для пародии. Как правило, любителями пластинок «Вэртинского» представали в сценках жирные нэпманы или бывшие барыни, вздыхавшие по временам самодержавия.

В 1930-м году в концерт-обозрение «Букет моей бабушки», подготовленный московским мюзик-холлом, был включен номер модного певца Казимира Малахова, комически изображавшего Вертинского на эстраде. Критика, правда, отмечала двойственное впечатление от выступлений Малахова. Публика не воспринимала его номер как пародию и аплодировала не высмеиванию Вертинского, а напоминанию о его голосе, жестах, о его чудесных мелодиях.

А в печати по-прежнему появлялись только уничтожающие отклики об артисте. Вера Инбер писала в 1932 году: «В настоящее время, выгнанный с позором из своей страны, он стал хуже, чем нищим и вором[28]28
  Ср. у Вертинского:
С тех пор прошли недели,И мне уж надоелиИ Джонни, и миндаль.И, выгнанный с позором,Он нищим стал и вором,—И это очень жаль.

[Закрыть]
: нахлебником парижских кабаков. Он переменил среду, воздух, социальный строй. Пробраться к нам в СССР он может только контрабандой. Граница легла между им и мной. Мы уже не знаем друг друга и не кланяемся при встрече.

Вот так порой уходят от нас наши герои. И прекрасно делают!»

Незаслуженно суровый отзыв, совершенно в духе тридцатых годов, дал о Вертинском Леонид Утесов в книге «Записки актера». Он писал, что «Вертинский мог нравиться только людям с извращенным вкусом. Такие слушатели ничем не отличаются от гурманов, которым нравится вонючая дичь». К чести Утесова, впоследствии относившегося к Вертинскому по-товарищески, надо добавить, что в более поздних изданиях мемуаров он снимет этот пассаж. Но в тридцатые годы его авторитетное мнение создавало Вертинскому дурную репутацию.

О том, каким драматическим было восприятие Вертинского юным поколением молодежи тридцатых годов, с замечательной проникновенностью рассказано Борисом Балтером в его повести «До свидания, мальчики».

 
«На со-о-лнечном пляже в июне
В своих голубых пижамах,—
 

заныл Сашка и тут же спросил: «Ничего?» Он где-то услышал новую песенку Вертинского. Вертинскому Сашка подражал здорово. Он и без того говорил немного в нос, а чтобы увеличить сходство, сжимал нос большим пальцем. Мы все делали вид, что не принимаем Вертинского всерьез, но как только слышали его песенки, так сразу настораживались. Одна Женя категорически его отрицала и затыкала уши, когда его слышала. Но по-моему, Женя поступала так из принципа: у нее было колоратурное сопрано, и она признавала только классику. Когда мы собирались, Сашка пел Вертинского как будто в шутку, как поют «Карапет мой бедный, отчего ты бледный».

В наш город пластинки с песенками Вертинского попали из Одессы. А в Одессу их привозили контрабандой моряки дальнего плавания. Песенки прижились и заполнили город. Пришлось проводить специальный комсомольский актив. Алеша произнес речь, в которой призывал оберегать молодежь от тлетворного влияния буржуазного декаданса. Мы не очень хорошо поняли, что такое «декаданс», но слово «буржуазный» решило участь Вертинского. Его песенки были признаны идейно порочными. Правда, от этого их не стали петь меньше. Но слушать Вертинского считалось некомсомольским поступком. Мы после комсомольского актива запретили Сашке даже в шутку петь Вертинского. Сами не пели и не разрешали другим. Нам даже в голову не приходило, что можно проголосовать за какое-нибудь решение, а потом это решение нарушить. Поэтому мы ушам своим не поверили, когда в прошлом году, проходя мимо дома Алеши Переверзева, услышали голос Вертинского. Мы могли, конечно, сразу позвать Алешу, но мы не позвали, мы сначала дослушали песенку. Мы ее и раньше слышали, но все равно сначала дослушали.

 
Туда, где исчезает и тает печаль,
Туда, где расцветает миндаль…—
 

печально и хрипло прозвучали заключительные слова. Патефон еще пошипел и смолк. Мы переглянулись.

– Алеша! – громко позвал Сашка.

Чья-то рука задернула на окне занавеску.

– А-ле-ша! – хором крикнули мы.

Патефон снова зашипел, но тут же смолк. На терраску вышел Алеша, и у висков его белели остатки мыльной пены… наверное, брился.

– Привет, – сказал он.

– Алеша, ты знаешь, почему мы тебя вызвали, – сказал я.

Алеша обеими руками убрал со лба волосы и ушел в дом. Вернулся он через минуту, и в руках у него были пластинки. На терраску выбежала Нюра в коротком платье, из которого она давно выросла, и в волосах у нее торчали жгуты бумаги. Алеша поднял над головой пластинки и с силой бросил их на крыльцо. Нюра взвизгнула и убежала в комнату. Алеша сел на крыльцо, закурил, и руки у него дрожали.

– Липкие, как зараза, – сказал он. – Откуда она их только натаскала. Вот ведь как бывает, профессора. – Алеша говорил так, как будто оправдывался перед нами. И я подумал: «Нюра доставала пластинки Вертинского с его согласия», но что-то помешало мне сказать об этом Алеше. Сам не знаю, что…

 
Потом опустели террасы,
И с пляжей кабинки снесли,
И даже рыбачьи баркасы
В далекое море ушли,—
 

ныл Сашка и поглядывал на меня. Я иронически улыбался, и в то же время мимолетная грусть легонько сжимала сердце.

– Почему мы решили, что Вертинский разлагает? – спросил Сашка. – Во всяком случае, на меня он не действует.

– Тебе кажется, что не действует. На самом деле очень действует, – сказал я. У меня дежурных фраз было сколько угодно в запасе. Когда я их произносил, то не придавал словам никакого значения.

Мы вышли на Витькину улицу. Море выглядело удивительно пустынным и плоским».

Перед нами маленькое исследование на тему «Вертинский и советская молодежь». Маленькое, но почти исчерпывающее. Итак, его пели, его хотелось слушать, мелодии Вертинского накрепко прикипали к сердцам, которые вовсе не чувствовали при этом никакой опасности разложения. Мир, лишенный таких странных и чарующих артистов, как Вертинский, показался ребятам удивительно пустынным и плоским.

Для тех же, кто видел социализм казарменным обществом с минимальными демократическими свободами, где люди вставали бы и ложились под звуки народного хора или военного оркестра, артист оказывался буржуазным декадентом, растлителем молодежи. Подобную позицию в тридцатые годы пытались оправдать – хотя честному человеку и тогда было трудно с этим смириться, как видим у Балтера, – огромными трудностями хозяйственного развития, необходимостью сплочения народа для преодоления разрухи, последствий недавней гражданской войны. Гораздо труднее понять тех людей, которые записывали Вертинского в разряд врагов советского искусства после смерти певца, в конце пятидесятых годов, ничтоже сумняшеся отдавали его «буржуазному Западу». А были и такие. В капитально подготовленном по богатству фактов и наблюдений труде Евгения Кузнецова «Из прошлого русской эстрады» (1958) Вертинский тоже будет поставлен в ряд представителей «реакционной линии развития русской буржуазной эстрады». Да и в наши восьмидесятые годы найдется еще немало управителей от искусства, которым хотелось бы видеть мир пустынным и плоским.

«Русский человек, потерявший родину, уже не чувствует расстояний», – сказал Вертинский, относя это в первую очередь к себе. В октябре 1934 года он плыл в Америку на пароходе «Лафайет». Позади осталась Западная Европа, в течение тринадцати лет бывшая к нему радушной и благосклонной, а теперь вдруг решительно давшая понять, что она может обойтись без него. Эпоха русского искусства в Париже завершилась. Ощущались первые предвестия войны в Испании. Близились «ревущие сороковые» годы. Холодные политические ветры гнали эмигрантов за океан. Поеживаясь на палубах суперлайнера, они как никогда остро сознавали свою беззащитность, затерянность на такой огромной, – но такой маленькой, что негде укрыться в политическую непогоду! – планете.

Однажды во время сильного шторма Вертинский одиноко сидел в салоне отдыха и включил радиоприемник. И вдруг сквозь треск электрических разрядов, сквозь шум от ударов океанских волн он услышал свой голос. Передавали его песню на слова Надежды Тэффи.

 
Мимо стеклышка иллюминатора
Проплывут золотые сады,
Пальмы тропиков, солнце экватора.
Голубые полярные льды…
К мысу ль радости,
К скалам печали ли,
К островам ли сиреневым птиц,
Все равно, где бы мы ни причалили,
Не поднять нам усталых ресниц.
 

Впечатление от услышанного – себя было на этот раз необыкновенно сильным, пронизывающим. Тогда и родилась в нем новая песня «О нас и о Родине».

Ею он завершит свой большой концерт в Нью-Йорке, состоявшийся 5 марта 1935 года в помещении «Таун-холла» (зала городского собрания). «Шансонье рюсс» на скорую руку пытался стать «рашен крунером»[29]29
  Сгоопег – эстрадный певец, шансонье (англ.).


[Закрыть]
.

Выступление было успешным. Большую часть публики составляли русские эмигранты, накануне (3 марта) рукоплескавшие Шаляпину в четырехтысячном «Карнеги-холле», где Вертинский петь не рискнул, понимая, что вокальные возможности его и Шаляпина совершенно несопоставимы. Даже и вдвое меньший «Таун-холл» внушал Вертинскому опасения, оказавшиеся напрасными. В зале находилась труппа «Летучей мыши» во главе с Валиевым, балетные артисты Мясина и Фокина, на почетных местах сидели Шаляпин и Рахманинов, Марлен Дитрих и Бинг Кросби. Виртуозное мастерство исполнителя, соответствующий настрой русских, тщательно подготовленная американская реклама сделали свое дело. Овации были бесконечны.

А наутро наступило отрезвление. Подготовка концерта в «Таун-холле» заняла около пяти месяцев. Сколько же может занять подготовка следующего? Ведь русских в Америке немного, а петь по-английски он совершенно не умел. Первый американский триумф неизбежно должен был стать и последним.

Несколько месяцев Вертинскому удавалось держаться на поверхности заработками в Голливуде. Летом 1935 года он погрузился в многоцветный и шумный мир американского кино. Снова лиловые негры бегом переносили его на носилках, близко шагали принаряженные слоны, проносились «дикие» лошади. Вокруг шумно спорили помрежи, жаждали славы кандидаты в кинозвезды и прикидывали способ самоубийства кинозвезды бывшие… Где-то в соседнем павильоне, возможно, снимался сделавший пластическую операцию, дабы соответствовать западным стандартам, Иван Мозжухин. Нет, Голливуд не мог стать постоянным пристанищем новоявленного «крунера», он мог быть только временным, хотя и шикарным, балаганом. Здесь не нужен его талант и невозможна творческая сосредоточенность. Ровно через год после прибытия в США пароход уносит его из порта Сан-Франциско. Впереди были Гавайи, сказочные края добродушных и страстных таитян, концерты в Японии, впереди был неведомый Китай…

 
Малиновка моя, не улетай!
Зачем тебе Алжир, зачем Китай?
Каких ты хочешь мук, какой ты ищешь рай?
Малиновка моя, не улетай!
(«Малиновка», 1933).
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю