Текст книги "Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Подошло рождество. В сочельник я раньше убрал свои инструменты и зажег свечу, недавно присланную мне братом из Глазова. В этот день моя мать была именинница. Кроме того, с рождественским сочельником соединено для меня столько воспоминаний детства: у нас в этот день не едят до звезды. А вечером – длинный стол с белоснежною скатертью, сено на столе и сноп в углу в воспоминание о хлеве, в котором родился Христос… Я уже не мог назваться верующим человеком, но кто скажет, когда могут потерять силу такие воспоминания… Я захотел в этот вечер написать письмо матери.
– А Володимер у нас праздничать, видно, собирается, – сказал Гавря, по обыкновению сумерничавший на полатях и глядевший на меня через брус своими маленькими глазками.
– А ты, Гавря, разве не собираешься праздновать? – спросил я в свою очередь. – Ведь завтра рождество, а нынче сочельник.
– Ну-к што?
– Да ведь рождество самый большой праздник. Только два таких и есть в году: рождество да пасха.
– У нас этто никакой праздник не живет, – ответил Гавря равнодушно. – У рожественцёв, точно, праздник. Престол у них. А нам ни к чему. У нас приход к Афанасьевскому…
Рождественское – довольно большое село к югу от наших Починок. Гавря признавал только – церковные праздники своего прихода. И действительно, на следующий день вся семья Гаври ушла на гумно молотить.
Однако в Починках были все признаки так называемой набожности. Во всякой избе была божница. Каждый раз, входя в чужую избу, починовец прежде всего обращался к ней, трижды крестился на иконы, а уже после здоровался с хозяевами. Садясь за стол и вставая после всякой еды, тоже не забывал креститься.
Я не исполнял этого обряда даже тогда, когда был верующим. В нашем быту это не было принято. Я уже отмечал в первом томе кое-какие свои религиозные переживания. В тот период моей жизни другие вопросы отодвинули их на второй план. Но у меня всегда оставалось уважение ко всякой искренней вере, и уже поэтому мне не хотелось лицемерить: я не стал прикидываться и лицемерно исполнять обряд. В этом для меня было своего рода исповедание веры.
Однажды, когда мы кончили обед, вся семья отправилась, по обыкновению, на печь или на полати для отдыха. Гавря остался и стал как-то переминаться с ноги на ногу, посматривая на полати, как бы ища поддержки. Несколько пар глаз смотрели оттуда на меня и на него.
– Слышь, Володимер, чё-кося я с тобой побаять хотел, – начал Гавря и опять кинул взгляд на полати.
– Ну что ж, Гаврило, давай побаем.
– Всем ты мужичок просужий, – продолжал он как будто в затруднении, почесывая живот обеими сложенными руками. – Не пьешь, не куришь… Ну, одним мы обижаемся…
– Чем же вы на меня обижаетесь?
– Пошто ты нашим богам не молишься? Чем они тебе неладны?
Мне послышалось в этом вопросе, что Гавря обижается не тем, что видит во мне неверующего вообще, а тем, что я не почитаю его домашних богов, стоящих в его божнице. Я засмеялся.
– Хорошо, Гаврило. Ты хочешь, чтобы я тебе ответил. Я отвечу. Только раньше и ты мне ответь на мой вопрос.
– Ну, ин спрашивай… Пошто не ответить?
На полатях насторожились. Прялка Лукерьи зажужжала тише.
– Скажи и ты мне: почему ты своим богам молишься? Зачем это тебе нужно?
Гавря крякнул, точно его ударили по спине, и стал растерянно оглядываться.
– Г-м, – произнес он. – Чудной мужичок… Чё спрашиват?
– Ну так как же все-таки… Кому и зачем ты молишься?..
– Да оно того… Оно, гли-кося… Будто как лучшего
– Ну вот видишь… Тебе лучше молиться на богов, а мне, выходит, лучше не молиться.
Гавря постоял, все так же недоумело озираясь и почесывая усиленно живот, а потом вдруг полез на полати и скоро захрапел. После этого разговор о богах не возобновлялся. Я тогда чувствовал себя удовлетворенным, решив, что Гавре и вообще починовцам этот формальный ответ был совершенно достаточным. Только впоследствии мне опять пришлось вернуться к этому вопросу, и уже не так поверхностно.
Что касается починковской религии, то я пришел к заключению, что в этом лесном углу никакой, в сущности, религии не было. Однажды, в начале зимних сумерек, я шел по узкой дороге над Камой и встретил знакомую бабу; с ней случилась беда: пала лошадь. Она послала парнишку, чтобы кто-нибудь пришел ей на помощь: надо было запрячь другую лошадь и свезти воз. А пока она стояла над лошадью, глядя на ее оскаленные зубы… Я остановился, и мы разговорились. Кто-то недавно передал ей новость: священник говорил в церкви, что со смертью человека не все еще для него кончено и что есть какая-то жизнь после смерти.
– Я чаю, хлопает поп зря, – сказала она категорически.
– А по-твоему как же? – спросил я ее с любопытством.
– Пал да пропал – больше ничего, – сказала она удивительно просто.
До сих пор помню эту картину. Где-то за лесами только что село холодное зимнее солнце. Снега набухали сумерками. Над ними, тяжело хлопая крыльями, летали вороны. Оскаленная морда лошади смотрела на нас тусклыми глазами… Не помню, чтоб тогда же это категорическое «пал да пропал» вызвало во мне определенный строй мыслей. Но вся картина запала, сохранилась в душе и всплывала каждый раз впоследствии, когда мне пришлось сравнивать эту формулу починковского нигилизма с настроением других крестьян, для которых вопрос не казался так прост. Там тоже было много церковных суеверий, но я должен был признать, что их духовный мир богаче и сложнее…
IV. Лесная нежитьИ все-таки починовец был весь окружен потусторонним миром. Здесь случались то и дело удивительные происшествия. Однажды Гавря рассказал мне самым обыкновенным тоном, что лешаки крадут у них рыбу из ятров. Лонйсь (в прошлом году) один лешак повадился к жителю ходить каждое утро на Старицу, где у него были ятры, и опустошать их до прихода хозяина. Я засмеялся.
– Чё ты это смеешься?.. – спросил Гавря с искренним удивлением.
– Кто-нибудь другой таскает у вас рыбу, – ответил я, – лешаков на свете нет.
Гавря оглянулся на домашних с таким недоумелым видом, как будто я не знаю о существовании лошади, собаки или волка.
– Чюете вы, что мужичок-от бает… Да разве в вашей стороне лешаков не видывали?
– А в вашей видывали? – спросил я в свою очередь, продолжая улыбаться.
– Да что ты это, Володимер, – сказала Лукерья, обращаясь ко мне таким тоном, точно она унимала неразумного ребенка, заговорившего нечто несообразное. И они досказали мне историю о воре-лешем. Мужик пошел посоветоваться к колдуну: таскает неведомо кто рыбу, а подкараулить нельзя. Следы на снегу видны, только след нечеловечий: лапти чуть не в аршин. Колдун посоветовал: заплети, говорит, лапоть в два аршина и повесь на лесине, над тропой, по коей лешак ходит к твоим ятрам. Сам запаси слегу покрепче и притаись в кустах. Посмотришь, что будет. Не бойся.
Мужик послушался: сплел лапоть в два аршина и повесил над тропкой. Сам притаился. Смотрит: идет еще до свету лешак.
– А какой он? – спросил я.
– Да какой!.. Явственно не видно, а только похож на мужика. Вот дошел до лаптя, взглянул, да и почал смеяться… Дальше да больше. Потом пал на снег, так. и катается, смеется. Выскочил мужичок да слегой его раз и другой.
– Ну и что же?..
– Да, слышь: сам испужался, убёг. Пришел днем на то место: снег примят, а нет никого. Ну рыбу перестал таскать… Да что ты все смеешься, чудной ты мужичок, сходи, сам поспрошай: не очень далеко и живет-то.
К этому мужику я не собрался, но имел случай видеть другого очевидца. Это был тот самый кабацкий сиделец Митриенок, о котором я рассказывал ранее. Через некоторое время мне случилось опять побывать в селе Афанасьевском для покупки сапожного товара, и я нарочно зашел к Митриенку. Я уже говорил, что это был угрюмый и неразговорчивый детина, довольно мрачного вида, с несколько блуждающим взглядом. Когда я сказал, что мне рассказывали об его встрече с лешаками, он сказал просто:
– Ну-к што?
– Да к тебе разве приходили лешаки?
– А то не приходили, что ль…
По моей усиленной просьбе он рассказал мне следующую историю: дело было в прошлом году под рождество. Под вечер начиналась метель, дальше да больше: «окна, что есть, все замело снегом». Надумал Митриенок кабак закрывать – некому больше быть. Закрыл кабак, лег и стал засыпать. Только слышит: подъехали какие-то на санях, стучат в дверь, а вставать лень… Помешкал малое время… стучат опять, да, слышь, так стучат – дверь хотят развалить. Да тут же метель как взвоет тебе, да как закрутит, то и гляди, крышу сорвет. Догадался тут Митриенок, кто это с метелью ходит. Делать нечего: зуб на зуб не попадает, а дверь все же открыл. Вошли шесть мужиков. Бороды большие, снегом запорошило… Отряхнулись. «Наливай, говорят, по стакану… Потом по другому».
– Почему же ты думаешь, что это были лешаки?
– Кому больше быть-то… Вошли, на икону не крестились. Бороды, сказываю тебе, болышу-ущие. Вот ты – бородатый человек, сразу видно – нездешний. А у тех бороды куда твоей больше… Что тут и баять: мне ли не знать здешнего народу…
– Ну и что же?..
– Ничего… Дурна не сделали. Выпили, заплатили честь честью, – уехали. А тут и метель стала стихать. За собой увели…
Митриенок рассказывал это просто, как вещь очевидную. Впоследствии были известия, что в тех местах, на границе Глазовского и Чердынского уездов, при переписи было открыто целое не ведомое начальству поселение. Это оказались старообрядцы какого-то из непримиримых толков, скрывшиеся в леса от грешного мира. В мое время рассказывали, что откуда-то из-за Камы наезжают порой неизвестные люди: никто не знает, откуда выходят и куда скрываются. Но Митриенково объяснение было гораздо проще. Разве здесь не видят постоянно лешаков, ходящих снежными столбами над лесной чернью… Кругом стоят леса, которые кричат на разные голоса в непогоду, мрачная река роет новые русла, и всякая лесная нежить живет в трущобах. С духовенством починовцы имеют очень мало сношений и, кажется, к богу обращаются только в необходимых случаях, как свадьбы, крестины, похороны. Но с колдунами приходится то и дело советоваться по поводу многих случаев: тут леший ворует рыбу, тут человек заболел от «насыла по ветру». Летом над заводями русалки расчесывают косы, таинственная «лихоманка» ходит по свету, огненный змий летает по ночам в избы к мужикам и бабам…
Я искренно и от души смеялся над этими рассказами, а починовцы так же весело смеялись над моим незнанием очевидных вещей… Скоро, однако, наступило время, когда мне пришлось вступить в прямую борьбу с этой лесной «нежитью», и лесная нежить меня победила на глазах у всего починковского мира… Но об этом дальше.
V. Ссыльные: Федот Лазарев, Карл НесецкийОт Поплавского в Бисерове я узнал, что в Починках есть уже один политический. Это был фабричный рабочий Лазарев, сосланный за забастовку. Вскоре он явился ко мне, и мы познакомились. Родом он был – «Калужской губернии такач», как говорил он своим местным говором. Это был хороший малый, знакомый уже с политическим движением, и мы сразу сошлись. Он успел уже несколько обжиться, так как привезли его сюда еще летом. Мне рассказывали местные жители, что когда он приехал сюда в своих сапогах бураками, в поддевке тонкого сукна со сборами и в узорной косоворотке, то местные бабы на покосе накинулись на него, повалили на сено и… произвели насильственное освидетельствование с целью убедиться, что он такой же человек, как ихние мужики. Когда я спросил его об этом, он застенчиво и стыдливо подтвердил рассказ: он был рослый мужчина, косая сажень в плечах, и большой щеголь.
Жил он в семье Микешки, верстах в пяти от нас, и учил его маленького сынишку грамоте по-церковному: «азбуки».
Кроме Федота, тут были еще несколько ссыльных уголовных. Однажды Федот предупредил меня, что ко мне собирается один из таких ссыльных, Карл Несецкий, и что этот визит будет мне не очень приятен: Несецкий приедет с безносым Трошкой, тоже большим скандалистом, привезет водку и рассчитывает на ответное угощение. В то время я относился строго к своему личному поведению и к своим отношениям к людям и решил сразу, что водкой никого угощать не стану.
В светлый зимний день к починку подъехали розвальни, в которых сидели два человека. Когда они вошли в избу, я сразу узнал по описанию Несецкого и безносого Трошку. Несецкий был человек среднего роста, худощавый, с какой-то особенной горькой складкой на лице. Трошка успел как-то побывать на одном из вятских заводов, вывез оттуда большую развязность, гармонику и дурную болезнь. Оба были уже выпивши и, ввалившись в избу, поздоровались с хозяевами и сели, развалившись, за стол, поставив перед собой бутылку водки. Я работал у окна над сапогами и не поднялся навстречу гостям, предоставив им угощать Гаврю, у которого загорелись глаза.
Это их, очевидно, оскорбило. Они делали вид, что приехали к Гавре, но, сидя за столом и наливая рюмки, то и дело стали кидать камни в мой огород. Есть, дескать, люди, которые задирают нос выше лесу, и что на таких людей у них найдутся свои средства. Я все молчал. Очевидно, оскорбленные до последней степени, они поднялись из-за стола и стали прощаться с хозяевами. Я чувствовал, что наживаю себе врагов, а между тем в лице Несецкого замечал что-то располагающее и жалкое. Они уже собрались выходить, когда я встал со своей седухи, сложил фартук и встал против Несецкого. По внезапному побуждению я положил ему руки на плечи и, глядя ему прямо в глаза, сказал:
– Послушайте, Несецкий… Я плохой собутыльник: и сам не пью, и других не угощаю. С пьяными разговаривать не люблю и не умею. Но если вы захотите когда-нибудь прийти ко мне без водки, трезвый, потолковать и попить чаю, то я буду рад вас принять, как и других товарищей ссыльных.
Что-то дрогнуло в бледном лице Несецкого. Он потупился, подумал и сказал глухо:
– Простите меня… Живешь тут в лесу вот с этаким зверьем (он бесцеремонно указал на совсем рассолодевшего Трошку), – и сам завоешь волком. Прощайте.
На пороге он остановился и сказал, полуобернувшись:
– Завтра приду… Не прогоните?
– Буду рад. Приходите. Я получил из Глазова газеты.
На следующий день Несецкий пришел пешком и без Трошки. О вчерашнем у нас не было и речи. Вечером я зажег свечу и читал газеты. Несецкий слушал внимательно, а наутро ушел на гумно работать с семьей Гаври. С этих пор мы виделись часто, и посещения Несецкого всякий раз доставляли мне истинное удовольствие. Однажды ночью, когда на полатях и с печи несся храп, он рассказал мне своим глуховатым голосом, заложив руки за голову, следующую историю своей ссылки в Березовские Починки.
Он был поляк, служил в солдатах и судился за какое-то военное преступление. Приговорен к лишению воинского звания и ссылке в места не столь отдаленные. Сначала его поселили на Омутнинском или Залазнинском заводе. Тут он начал устраиваться, даже женился. У него родилась дочь. И он, и жена души не чаяли в новорожденном ребенке. Но вот однажды из уездного города приходит приказ: прислать в полицейское управление Несецкого с семейством. Стояли большие морозы, и Несецкий отказался ехать за неимением достаточно теплой одежды. Исправник был самодур, человек крутой, и отказ какого-то ссыльного исполнить его предписание привел его в сильный гнев. Становой получил категорическое распоряжение, Несецкого с женой и ребенком усадили в сани и повезли в город. Когда десятский привез их к полицейскому управлению, то оказалось, что полуокоченевшая жена держала на руках мертвого ребенка.
– Не знаю, – рассказывал мне Несецкий в темной избе своим печально-надтреснутым голосом, – что тут со мной сделалось. Вошел в полицию и – прямо в присутствие. Исправник был тут. Вытянулся я перед ним во фрунт и докладываю громко: «Куда, говорю, прикажете, ваше высокоблагородие, мерзлую говядину свалить?» – «Что такое, что такое?..» – спрашивает исправник. Сразу я его озадачил. «Извольте, говорю, выйти посмотреть». Сам не пошел, послал какого-то писца. Тот возвращается и говорит тихо: так и так, полузамерзшая женщина и мертвый ребенок. Исправник растерялся. «Ты бы его, говорит, куда-нибудь… в снежок, что ли, закопал…» Тут в меня и вступило. «А-а, говорю, крещеного младенца в снежок! Слушайте, говорю, все!.. Будьте свидетели… Я сейчас архиерею донесу, как начальство приказывает крещеных младенцев в снежок зарывать…» И тут же сделал большой скандал в присутствии перед зерцалом.
Дело вышло громкое, затушить его было трудно. Исправника не любили, и свидетели показали правду. Вмешался архиерей. Исправник потерял место. Когда прибыл его заместитель, оба они вызвали Несецкого. Старый говорит новому: «Вот этот человек сделал несчастным меня и мое семейство. Через него я лишился места». А новый отвечает: «Ничего, мы ему самому найдем теплое местечко».
«Подлецы вы оба, говорю. А мое семейство где?..» – И опять сделал скандал перед зерцалом. С этих пор, поверите, жизнь мне стала в копейку. Я никого не боюсь, ничего не стыжусь, а меня люди стали бояться. Вы вот первый меня, спасибо вам, не побоялись – по-человечески заговорили.
До сих пор воспоминание об этом человеке сохранилось у меня как одно из трогательнейших и лучших воспоминаний молодости, когда и сам я был много лучше.
VI. Ходоки. – История Федора Богдана, дошедшего до самого царяВ ясный морозный день перед рождеством я застал у себя, вернувшись от Лазарева, только что привезенного нового ссыльного. Звали его Федором Богданом. Его только что привезли из Глазова, и он еще как-то растерянно оглядывался. Поселили его по соседству, верстах в полуторах. Ко мне он пришел вместе с десятским для разрешения спора: Богдана схватили на. родине, не дав ему собраться, и увезли в чем он был. Теперь в бумаге, при которой он был прислан, требовали, чтобы по доставке на место у него отобрали казенные вещи для возвращения в тюремный замок. Это была явная несообразность, но десятский боялся бумаги.
К счастию, на это нашлось средство. У меня тоже была бумага и перо, и я пустил их в дело: написал «отзыв» от ссыльного Федора Богдана, в котором изобразил, что так как Богдана выслали летом в чем он был, а теперь стоят лютые морозы, то он не имеет возможности исполнить требование администрации. Десятский смотрел с благоговением на это мое бумажное колдовство и, получив бумагу, спрятал ее за пазуху и уехал удовлетворенный: бумага была против бумаги. А Богдан остался.
Это был пожилой крестьянин в украинской свитке и бараньей шапке. Он усердно кланялся мне, осыпая меня благодарностями и называя добрым паном. Я объяснил ему, что я такой же ссыльный, как и он, но Богдан качал головой и говорил, что он знает людей и хорошо видит, что «я ж таки ему не ровня». Этого тона он потом держался со мной все время, упорно называя меня паном.
Родом он был из Киевской губернии, Радомысльского уезда, из большого села, название которого я забыл. Попал он сюда после того, как ухитрился подать прошение крестьян в собственные руки Александра II.
– Через некоторое время среди других таких же крестьян-ходоков, поселенных частью в наших Починках, частью в других местах Бисеровской волости, распространилось известие о том, что в Починки прислали мужика, который видел царя и подал ему прошение. Вследствие этого к нам стали являться другие ходоки для разговоров и расспросов Богдана. Кроме Федота Лазарева и Несецкого, живо интересовавшихся его рассказами, тут были еще два брата Санниковы, уроженцы той же Вятской губернии, только более южного Орловского уезда, и Кузьмин – помнится, Рязанской или Орловской губернии. Санниковы были хорошие плотники и взяли подряд на постройку часовни в селе Афанасьевском. Теперь они нарочно пришли оттуда. И вот в избе Гаври, тесно набитой этими заинтересованными слушателями, Федор Богдан рассказывал свою историю. Это было в праздник, и вся семья Гаври тоже свесилась головами с полатей…
Вот этот рассказ.
В Радомысльском уезде, Киевской губернии, крестьяне, кажется, пяти обществ, вели давнюю тяжбу с помещиком Стецким. Дело было запутанное. Богдан был прекрасный рассказчик, и некоторые эпизоды в его рассказе выходили необыкновенно картинно и ярко. Но, как это обыкновенно бывает в таких случаях, юридическая сущность тяжбы исчезала; С одной стороны, взгляды крестьян, основывающиеся на стародавних преданиях стариков, с другой – формальная казуистика помещичьих адвокатов и точные статьи закона. Отсутствие нужных документов, пропущенные сроки для обжалования – этого достаточно, чтобы формальный закон бесповоротно стал на сторону помещика. А крестьяне не хотят знать таких формальностей и апеллируют к высшей правде, которую видят в царе. Впрочем, как будет видно дальше, – на этот раз и формальное право не так уж бесповоротно было против крестьян.
Как бы то ни было, крестьяне пяти обществ Радомысльского уезда решили, что им необходимо послать ловких людей в столицу. Для этого выбрали неграмотного Федора Богдана и в помощь ему двух грамотных. Очевидно, главное лицо, на которое рассчитывали крестьяне, был именно Федор Богдан. И он блестяще оправдал ожидания земляков.
Приехали ходоки в Петербург и остановились у знакомого человека: дочь местного священника была замужем за купцом, торговавшим в Гостином дворе. По письму тестя, последний радушно принял крестьянских уполномоченных и указал им сведущего «письменного» человека. Тот по записке, взятой ими с места, составил несколько прошений, которые они и рассовали в несколько инстанций: в сенат, в министерство юстиции, в земельный комитет, председателем которого был великий князь Константин Николаевич. Ни царя, ни Константина Николаевича в Петербурге они не застали и сочли, что, подав просьбы всюду, куда было возможно, они исполнили свое дело. Так, по крайней мере, думали грамотные товарищи…
Проходили месяцы, а результатов не было. Тогда люди стали на Богдана и его товарищей смотреть косо.
Стали толковать, что они только понапрасну извели много громадских денег, «бог зна на що».
Богдан не мог перенести этих людских покоров и решил ехать вторично в столицу. На этот раз он поехал один, так как уже знал столичные порядки. Дорогой он узнал, что царь как раз в это время приехал в Москву. Он тоже отправился в Москву, нашел там человека, который на основании материалов с места состряпал прошение и научил, как его подать.
«Завтра, говорит, будет смотр на Ходынском поле. Дорога туда через Трухмальные ворота. Стань ты неподалеку от этих ворот и держи ухо востро. Полиция зорко смотрит, чтобы кто не прорвался на дорогу. Ну тут уж как тебе бог даст. Успеешь на дорогу выскочить и стать на колени – твое счастие».
На следующий день вышел Богдан за Триумфальные ворота. Народу – видимо-невидимо. Но пришел он рано и успел стать в первых рядах. Стоит, прошение у него за пазухой. И вот вдалеке послышались крики «ура!..». Все ближе и ближе…
Трудно описать то захватывающее внимание, с каким другие ссыльные ходоки слушали этот рассказ. Когда Богдан дошел до этого момента, помню, в избе Гаври воцарилась такая тишина, что можно было слышать шуршание тараканов по закоптелым стенам. Это было как раз то, о чем мечтали все крестьяне: мужик стоял в ожидании проезда царя, источника всякого права и всякой правды. Что будет?.. Даже невозмутимые починовцы затаили дыхание…
Богдан продолжал:
– Выехал царь из Трухмальных ворот – дорога перед ним расчищена. Все видно… И тут уже спрашивать нечего. «Мала дытына» и та узнала бы, который царь: едет один впереди, двое за ним сзади на поллошади. А уже за теми остальная свита. Все генералы в звездах. Кругом аж блестит. Вот как стали приближаться к тому месту, где стоял Богдан, – тот перекрестился под свиткой, растолкал солдат и полицейских и внезапно, как заяц, кинулся наперерез, на дорогу. Полицейские побежали было за ним, да куда тут – не догнали. Упал посредине дороги на колени, прошение над головой держит. А сердце в груди так и стучит… «як подстрелена пташка»… Что будет?
– Ну-у! – вырвалось у одного из Санниковых торопливое восклицание.
Подъехал царь к тому месту, чуть-чуть своротил коня и объехал Богдана, что-то сказав адъютанту. И вся свита, как река на ледорезе, разделилась на две струи. Едут генералы, на Богдана смотрят с любопытством, а он стоит на коленях. Только царский адъютант повернул коня, подъехал к Богдану, когда свита проехала, наклонился с коня и взял из его рук прошение. Богдан придержал немного бумагу и говорит адъютанту: «Ваше высокое превосходительство. Будьте милостивы: не поверят наши люди, что я подал царю прошение. Нельзя ли мне дать квиточек (расписку)?» Адъютант выдернул из рук конверт и говорит: «С ума ты сошел, мужик… Не знаешь разве, кому ты подал прошение… какой тебе квиток?.. Убирайся поскорее домой, а то плохо будет».
Повернул коня и поехал за царем. А к Богдану кинулась полиция.
– Не дай бог, что тут подеялось. Полицейские «як тыгры»… Подхватили двое под руки, сзади кто-то в шею толкает, а те его до земли не допускают, несут… Какой-то полицейский офицер, низенький да толстый, так тот спереди на него наскакивает, «в очи сыкает, як жаба». Сам аж плачет: сукин сын хохол, весь парад испортил. Когда вынесли его с шоссейной дороги в поле, поставили на ноги, низенький к морде кинулся, да другой, высокий, его остановил, стал спрашивать: какой человек, откуда, по какому делу. Записал все и говорит: «Ну поезжай теперь прямо домой. Сегодня в таком-то часу идет смоленский поезд. С ним и поезжай, да смотри, чтобы и духу твоего тут не пахло. Счастлив твой бог, что дешево отделался…» И отпустили.
Пришел Богдан на постоялый двор и думает: хоть я и подал прошение царю, но квитка у меня опять нет… Опять «неймут меш люди виры». Подумал и вместо Смоленского вокзала направился на Николаевский, а на следующее утро был в Петербурге, чтобы опять подать в земельный комитет, а если удастся, то и самому великому князю… Может, дадут и квиток…
В Петербурге опять остановился у попова зятя. Стал спрашивать: великого князя нет. Пошел к его дворцу. Там нашелся добрый человек, который сказал, что великого князя действительно нет, но ждут скоро. А как приедет, то непременно будет в земельном комитете. Вот дня через два хозяин прочитал в газетах: приехал. Богдан опять заготовил прошение и пошел в земельный комитет в здание «мырвитажа» (Эрмитаж). На лестнице остановил его швейцар и спрашивает: «Что тебе, мужик, нужно?» – «Так и так говорю, нужно мне в земельный комитет». – «Ступай на самый верх». А другой тут и говорит: «Смотри, он в царские покои затешется…»
«Да я ж, – спасибо, ваше благородие, понимаю: на самый верх…» А самого «аж кортыть», как бы на царские покои посмотреть. Не дошел доверху, гляжу: дверь черной кожей покрыта и медными цвяшками (гвоздиками) утыкана. Перекрестился я, открыл тихонько. Гляжу: за тою дверью другая, до половины стеклянная. И видно одну комнату, а за ней другую. И в другой комнате каких-то два «члена» (Богдан часто употреблял это почтительное слово). Один сидит в качалке. Другой ходит по комнате взад и вперед. Ну, думаю, что будет. Не расстреляют же меня. Выждал, как тот пойдет от двери в другую сторону, и стал у порога. Пошел тот назад, обернулся, увидел меня и говорит:
«Ба! Тут мужик стоит». Повернулся и тот, что сидел, посмотрел и поманил меня пальцем.
«Что тебе, любезный, надо?.. В комитет? Так это выше, на самый верх».
«Выбачайте, говорю, я темный человек. Не знал». – «Ну ничего, ступай. Покажите ему». Тот вывел на лестницу, показал наверх. Я рад, думаю: вот царские покои посмотрел, и ничего мне не сделали. Только жаль, поговорил мало. Пришел в комитет, стал спрашивать, куда подать просьбу, а тут как раз забегали: великий князь приехал. Пошел через комнаты мимо меня. Я бух на колени. Великий князь остановился и говорит ласково: «Что тебе, голубок, надо?» – «С прошением от нашей громады по земельному делу». – «Давай сюда». Подал я прошение, а сам все на коленях стою. «Что же тебе еще?» – «Ваше императорское высочество, отвечаю. Я уже подал одно прошение в комитет. Да неймут наши люди виры… Будьте милостивы, квиточек мне». – Чиновники так на меня смотрят, видно, съесть хотят. А князь засмеялся, оторвал кусок бумаги и тут же на столе написал: «Такого-то числа прошение от Федора Богдана принял». И подписал: Константин. Сам я неграмотный, да после люди читали.
Вышел я из комитета радый, будто меня на небо взяли. Теперь уже мне люди поверят, как увидят квиток от самого великого князя. Пришел домой, гляжу: а у моего хозяина сидит какой-то барин. Увидел меня и спрашивает: «Это он самый?» – «Самый», – отвечает хозяин. Тот и говорит: «Здравствуй, землячок». – «Здравствуйте и вы, говорю. Разве вы тоже с наше стороны?» – «А как же, говорит, прямо оттуда и приехал, да еще письмо тебе привез. Пойдешь со мной, так я тебе и отдам». – «Вот спасибо», – говорю. Отозвал я хозяина на сторону и говорю ему: «Дайте сколько-нибудь из моих грошей. Надо земляка угостить». Дал тот денег, пошли мы. Хозяин жил, может, знаете, на Садовой улице. Вывел он меня на Невский проспект, по которому в царский дворец надо идти. Улица большая… В каком же, думаю, постоялом дворе он тут остановился? Спрашиваю, а он не отвечает, только говорит: пойдем, узнаешь. Дошли до Морской, гляжу, заворачивает мой земляк. А на Морской канцелярия градоначальника. Я уже знал. Тут я себе думаю: «Пришло на тебя, Хведоре, лихо». Стал задерживаться да оглядываться. Как тут навстречу идет городовой. Тот ему мигнул. Городовой повернулся и пошел за нами. Тут уже я совсем догадался, а делать нечего: иду. Бумага, что дал великий князь, так у меня за пазухой и горит: думаю, отнимут, и опять я без квитка останусь. Дошли до ворот. Стоит пожарный в медной шапке. Мой земляк свернул в ворота и меня пальцем манит: иди, голубок, иди. А тут сзади и городовой в спину поштурхивает.
В канцелярии чиновники встретили Богдана смехом: «Что, говорят, привел-таки. Это он самый?» Потом ввели в комнату, где сидели два генерала: один градоначальник Трепов, другой, надо думать, его помощник Козлов. Повернулись ко мне. «Ты Хведор Богдан?» – «Я Хведор Богдан». – «Пишет ваш губернатор, чтобы прислать тебя на родину, щоб ты тут с прошениями не рывся. Успел подать прошение?» – «Успел», – говорю. «А куда?» – «Куда было надо, говорю, туда и подал. Министру юстиции, в земельный комитет…» – «А еще куда?» – «Подал и великому князю Константину Николаевичу в собственные руки…» Трепов аж повернулся. «Врешь, говорит. Когда же ты мог подать?» – «Сегодня и подал». – Тот не верит, помощник тихо говорит ему: «Верно, сегодня великий князь был в комитете…» У Трепова аж усы торчком встали. «Вот сукин сын хохол…» А я думаю себе: сказать или не сказать про царя? Ну, что будет. «Еще, говорю, самому царю подал». Трепов повернулся на стуле. «Врешь, говорит, царя и в Петербурге нет». – «Я, говорю, подал в Москве такого-то числа на Ходынском поле у Трухмальных ворот». Помощник говорит опять: «Верно. Такого-то числа был смотр». И стал тихо говорить Трепову: «Видите, он уже всюду подал. Уедет теперь сам». А Трепов рассердился и отвечает: «Что тут рассуждать! Пишет губернатор, чтобы выслать, так надо выслать». И Федора Богдана выслали по этапу на родину, «чтоб он в столице с прошениями не рывся». Богдан рассказывал все это по-украински, но, как человек, уже побывавший в России, он отлично применялся к слушателям, и все его понимали. Слова начальствующих лиц он передавал почти чисто по-русски, подражая даже интонации. Я с интересом следил за выражением мужицких лиц при этом почти волшебном рассказе о том, как простой неграмотный мужик до царя дошел. Когда он рассказал об окончании его хлопот кутузкой и этапом, один из Санниковых хлопнул себя по колену и с досадой крякнул.