Текст книги "Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
В этом последнем переезде меня уже сопровождал один только казак. Это был представитель местного казачества, очень еще юный и очень простодушный. Эти казаки отлично приспособлены к суровым условиям климата, но в них нет ничего воинственного. От местной обуви, называемой «унтами», в которых они являются даже на парадные смотры, их иронически называют «унтовым войском».
День был ясный и очень морозный. Ямщики то и дело останавливали лошадей и, засунув им палец в ноздри, вынимали оттуда длинные ледяные сосульки. Без этой предосторожности лошадь может вдруг упасть на бегу и издохнуть.
Под конец пути дорога вошла в так называемую Яммалахскую падь. Это – лощина между двумя отлогими горными кряжами, покрытыми лиственничными лесами. Порой на темном фоне этих лесов вставал высокий вертикальный столб дыма. Это означало близость какого-нибудь обывательского станка и перепряжки. Эти юрты были разбросаны по лесу в одиночку. Деревень нам вовсе не попадалось.
С некоторого времени до меня стали долетать странные звуки. К однообразному скрипу полозьев по снегу и к шуму тайги присоединилось еще что-то, точно жужжание овода, прерываемое какими-то всхлипываниями. Видя, что я с недоумением оглядываюсь, стараясь определить источник звуков, казйк усмехнулся и сказал:
– Это он поет песню. Вам еще не в привычку. Это была действительно якутская песня – нечто горловое, тягучее, жалобное. Начиналась она звуком а-ы-ы-ы-ы…,тянувшимся бесконечно и по временам модулируемым почти истерическими, рыдающими перехватами голоса. Странные звуки удивительно сливались со скрипом полозьев и ровным шумом тайги…
Вечерело. В одном из станков мы решили согреться и напиться чаю. Для этого мы сделали привал. Хозяйка тотчас принялась хлопотать. Поставив самовар, она юркнула в темный угол юрты, за камелек, откуда послышалось однообразное жужжание.
– Это она мелет муку на лепешку, – пояснил мой казачок.
Я заглянул за камелек. Там была наша молодая хозяйка, полураздетая. Рубашки на ней не было. Весь костюм ограничивался меховыми штанами и такими же унтами с узорно расшитыми голенищами. И все-таки она была покрыта потом, который скатывался по лицу и по телу крупными каплями. По временам она выходила к камельку и, вынув из-за голенища коротенькую трубочку, закуривала. Тогда к ней сходилось все женское население юрты и, затягиваясь по очереди, женщины начинали без церемонии разглядывать нас и судачить на наш счет. По временам женское щебетание прерывалось взрывами веселого смеха. Казак пробовал отшучиваться, но скоро спасовал, а я был, конечно, совершенно беззащитен. Затем хозяйка опять уходила за камелек, откуда вновь раздавалось жужжание ручной мельницы.
Я подумал, что на таких мельницах мололи хлеб еще во времена Гомера. На невысоком столике был неподвижно укреплен жернов. Другой, приводимый в движение цевкой, укрепленной в доске между двумя угловыми стенками юрты, ходил по нем, приводимый в движение рукой, и мука тихо сыпалась на столик. Намолов достаточно для большой лепешки, хозяйка замесила тесто и изжарила лепешку перед пылающим огнем камелька.
В это время снаружи послышался звон колокольчика и бубенцов, и вскоре в юрту, вместе с густыми клубами морозного пара, вошел новый приезжий. Когда он разоблачился перед камельком, то я увидел молодого казака, который мне показался прямо двойником нашего провожатого: такой же безусый и такой же юный. Он ехал из Верхоянска с эстафетой губернатору.
– Что у вас нового, брат? Говори… – сказал мой провожатый,
Казаки уселись на ороне (лавка под косыми стенами юрты), и приезжий сообщил вполголоса действительно поразительную новость: с океана прибыли по реке Яне неведомые люди. Они подвигались вперед в лодке, измеряя глубину реки, и посылали вестовых назад, как будто за ними шел по реке большой корабль, а они были только передовыми. Когда они подошли таким образом к городу Верхоянску – одна ладья без корабля, – исправник не знал, что с ними делать. Хотел было посадить их пока что в каталажку, да политические отговорили. Один из них знает язык приезжих, разговорился с ними и говорит исправнику:
– Не сажай их в каталажку, а прими с честью. Не пожалеешь.
Вот теперь этот казак и послан спешно к губернатору с эстафетой, а жители не знают, что и думать: не то неведомые люди пришли воевать, не то мириться.
Выслушав с напряженным вниманием рассказ товарища, мой провожатый сказал с печальным вздохом:
– Ах, брат… Ежели пришли воевать, то всех они. нас тут повоюют…
Верхоянский казак грустно согласился с этим нерадостным заключением и затем, напившись чаю, опять оделся и, взяв заготовленных для нас лошадей, сел в возок и помчался к Якутску.
Через месяц или два весь мир облетела новость: экипаж «Жаннеты» разыскался. «Жаннета» был американский бриг, отправившийся в полярную экспедицию. Где-то среди льдов у северных берегов Сибири он потерпел крушение, и экипаж его затерялся. Газеты Старого и Нового Света были очень заинтересованы судьбой этого экипажа и ловили всякие слухи, которые удавалось узнать от кочевавших по берегам Ледовитого океана чукчей. Но затем все известия прекратились.
И вот теперь этот нехитрый казачок вез в своей сумке новость, которая должна была взбудоражить газеты всего мира: затерявшийся экипаж «Жаннеты» прибыл к Верхоянску, поставив местного исправника перед альтернативой: не то принять гостей с честью, не то для безопасности посадить их в каталажку. Тогда рассказывали, что если бы в это время в Верхоянске не находилась целая группа политических ссыльных, то путешественникам не миновать бы ближайшего знакомства с верхоянской каталажкой. Но политические отговорили от крутых мер, и американским гостям была предоставлена свобода. Исправник действительно не пожалел об этом: президент Северо-Американских Штатов прислал ему впоследствии почетную шпагу, для доставления которой в далекий Верхоянск была снаряжена целая экспедиция, и его имя, как просвещенного администратора, стало на время известно всему миру.
Кто знает, что было бы, если бы у русского правительства не было похвального обыкновения заселять самые отдаленные окраины европейски образованными людьми?
VII. На местеВыехав со станка ранним утром, мы опять ехали до вечера, останавливаясь только для перепряжек. На одном из станков нам попались скопцы с Усть-Майи (поселок на реке Майе, приток Алдана). Они ехали в Якутск. Это были первые скопцы, которых я видел в своей жизни. Один был мужчина средних лет, другой – почти мальчик. Старший, узнав, что я политический ссыльный, сдержанно выразил мне сочувствие. Мальчик, пламенно сверкая глазами, сказал без всякой сдержанности: «Долго ли еще будут свирепствовать утеснители?» Он, очевидно, был в периоде фанатического возбуждения, и я с сожалением посмотрел на него: неужели и ему предстоит оскопление и эти глаза, теперь метавшие искры, потускнеют и потухнут?
Над горизонтом опять поднялась луна, когда мы стали приближаться к месту назначения. Наконец ямщик повернулся на козлах и сказал:
– Амга!
Я расправил башлык и выглянул на мороз. Яммалахская падь расступилась, и передо мною открылась широкая равнина, заканчивавшаяся вдали искрящимся под луной крутым горным кряжем и усеянная высокими столбами белого дыма. Впереди, поближе, их было немного – как будто небольшой поселок. Но дальше множество таких же столбов подымалось к небу, точно своеобразный дымный лес.
Это и была Амга.
Скоро наши сани, въехав в широкую улицу, остановились перед довольно большой избой, построенной по-русски в сруб, только без крыши. Это была так называемая мирская изба, соответствующая приблизительно нашему волостному правлению.
Здесь еще шли занятия. Навстречу нам поднялся человек средних лет, темный брюнет с очень черной бородой и блестящими, тоже черными, быстрыми глазами. Он подошел ко мне, протянул руку и отрекомендовался:
– Николай Васильевич Васильев. Политический ссыльный и вместе здешний писарь. А это вот здешний тойон, сиречь староста, до известной степени начальство.
Тойон степенно поднялся из-за стола и протянул мне руку. Лицо его было довольно полное, безбородое и безусое. Оно было чисто инородческое. На нем был плисовый кафтан, туго перетянутый поясом. Рукава кафтана были сильно приподняты кверху, что придавало ему своеобразный вид какого-то дипломата прошлых времен. С Васильевым он говорил по-якутски и держался не без важности.
– Ну, теперь мы выдадим вашему казаку расписку в приеме и напоим его чаем. А мы с вами отправимся к товарищам. Здесь живут Иван Иванович Папин и Осип Яковлевич Вайнштейн. У них своя юрта.
Он в качестве писаря исполнил все формальности, и тот же ямщик повез нас в другой конец села. Когда мы ехали по улице, она показалась мне необыкновенно оживленной, хотя, в сущности, никакого движения на ней не виделось. Это впечатление создавалось клубами дыма, который вырывался из юрт, боролся с морозом и, треща, подымался высоко к небу. К этому прибавлялся переливавшийся сквозь ледяные окна свет пылающих камельков, что в общем создавало картину безмолвного ночного оживления. По временам отворялись двери и сейчас же с громом падали на наклонные стены. Амгинцы выглядывали на звон наших колокольцев. Увидев Васильева, они обменивались вопросами на якутском языке. Он отвечал так же.
Приблизительно в середине улицы (более версты длиной) стояла большая деревянная церковь, искрясь от инея и мороза. Миновав ее, мы свернули влево и подъехали к небольшой юртишке с такими же ледяными окнами, как и другие. На дворе было несколько пристроек, в том числе летняя изба, теперь стоявшая пустой. Здесь нас радушно встретили товарищи.
Прежде всего это был знакомый уже мне Иван Иванович Папин, встречу с которым на нижегородской барже при первой моей высылке в Сибирь я уже описывал выше. Он был сослан вместе с Долгушиным и отбывал каторгу в одной из харьковских централок. Теперь я был приятно удивлен его цветущим видом. Вместо сильно потускневшей в централке фигуры, какую я видел тогда в пути, передо мной стоял цветущий молодой человек с блестящими глазами и веселым лицом.
Другой был Осип Яковлевич Вайнштейн, еврей, студент-медик одного из первых курсов. За что он был выслан, я теперь не помню. У него было приятное, доброе лицо, а глаза тоже сияли оживлением.
Третий был некто Хаботин. Я называю настоящие фамилии моих товарищей. Только о Хаботине мне приходится сообщить мало лестного, и потому я прибегаю к измененной фамилии. История его ссылки довольно оригинальна. Он был не то приказчиком, не то мальчиком в какой-то петербургской мелочной лавочке. Однажды, кажется в воскресенье, в киоске для проходящих, помещавшемся у самой Публичной библиотеки, вдруг раздался выстрел. Тотчас же явилась полиция. Думали сначала, что это самоубийство, но когда открыли дверь отделения, то нашли там растерянного юношу, который не мог объяснить, ни зачем у него револьвер, ни каким образом произошел выстрел. Время тогда было тревожное, и «опасного юношу», не долго думая и не разбираясь в деле, услали прямо в Якутскую область. Нам он тоже не мог объяснить толком происхождение таинственного выстрела и только как-то косо и угрюмо улыбался, когда Васильев, шутя, рассказывал, что Хаботин выслан за неумелое обращение с брюками, в которых случайно находился револьвер. При взгляде на его нескладную, неряшливую фигуру, с сильно стоптанными валенками, объяснение казалось довольно вероятным. Первоначально его выслали в поселок Чипчалган, населенный, как и Амга, объякутившимися крестьянами и находившийся всего в полутора верстах от слободы. Здесь жители так серьезно поняли свои обязанности по надзору, что, даже когда он выходил из юрты по своей надобности, его сопровождали караульные. Это продолжалось до тех пор, пока один из заседателей, сжалившись и над «опасным юношей», и над жителями, не исхлопотал ему перевода в Амгу. Папин и Вайнштейн приняли его в свою юрту, хотя молодой человек не был способен ни к какой работе.
Самым старшим поселенцем из политических в Амге был Николай Васильевич. Васильев. Он был сослан еще в 60-х годах по делу так называемых воскресных школ. Это было просветительное движение, под влиянием которого в столицах, а отчасти и в провинции, стали основывать вольные воскресные школы. Участвовали в движении студенты, интеллигентные люди, дамы из общества. Сначала правительство относилось к ним терпимо. Посещали их ремесленники, швеи, рабочие. После каракозовского выстрела первые удары реакции не миновали и этого просветительного движения. Вскоре оказалось, что к просвещению примешалась наивная политическая пропаганда. Она велась кое-где совершенно открыто, без всяких конспирации. Правительство, не долго разбирая, закрыло все воскресные школы, а некоторых участников пропаганды судило и сослало на каторгу. Таким же образом попал на каторгу и Васильев, тогда еще совсем юноша. Отбывал он ее в Нерчинске, вместе с Чернышевским. По окончании срока он был выслан на поселение в Амгу и приехал сюда, когда новая волна политических ссыльных еще не стала сюда доплескивать. Ему сначала пришлось жить здесь одному. Очень живой и способный, он быстро изучил якутский язык, женился на дочери местного объякутившегося крестьянина, обзавелся собственным хозяйством и до такой степени вошел во все интересы местной жизни, что общество выбрало его своим писарем, а начальство ничего не имело против его утверждения.
Вот почему, кроме тойона, в мирской избе меня встретил товарищ политический. Он радушно встречал всех новоприбывающих, и местные жители, по его примеру, так же радушно встречали нас. Когда первым прибыл в Амгу Вайнштейн, Васильев доставил ему работу – печь хлеб на прииска, причем его жена, превосходная женщина, первая научила Вайнштейна хлебопечению. Затем приехал (год назад) Папин. Он сначала помогал Вайнштейну, но потом перешел сам и склонил Вайнштейна перейти к земледелию. Они за семьдесят рублей купили усадьбу-юрту с надворными постройками, обзавелись хозяйством и с весны прошлого года уже вели правильное земледельческое хозяйство.
Мы долго впятером просидели в этот вечер за самоваром, встречая Новый год. Я рассказывал им привезенные из России и из Иркутска новости, они делились местными впечатлениями. Наконец, уже далеко за полночь Васильев ушел к себе на заимку, расположенную верстах в полуторах от слободы, товарищи улеглись, а я, по своему обыкновению, долго еще сидел со свечой за столиком и писал письма матери, сестрам, брату и Григорьеву. Вот я наконец на месте, здоров, бодр, все, что меня здесь ожидает, очевидно, будет в высшей степени интересно. Товарищи у меня хорошие.
После этого я уже глубокой ночью еще раз вышел наружу и был прямо поражен необыкновенной красотой прозрачного северного неба. Прямо против нашей юрты сверкало созвездие Большой Медведицы. Оно показалось мне несколько выше и ярче, чем у нас, – вероятно, вследствие сухости и ясности воздуха. Столбы дыма над слободой, все такие же белые и прямые, клубились вяло, как будто засыпали. По временам кто-нибудь в этих спящих юртах просыпался от холода и подбрасывал дров. Тогда из трубы камелька бурно вырывался сноп искр, и дым, энергично клубясь, подымался к небу, чтобы через некоторое время опять сравняться с остальными. Где-то вдалеке, за рекой Амгой, раздавался частый и пронзительный крик северной лисицы. Тогда собаки на слободе отвечали долгим, протяжным лаем, похожим на вой…
Мороз стал щипать мне щеки, и я понял, что тут нельзя безнаказанно любоваться красотами звездного зимнего неба. Я вошел в юрту и улегся на ороне под самой льдиной окна. Когда я погасил свечу, три фосфорических пятна странно выступили на темных стенах. За ними опять мне чудилась та же волшебная сверкающая ночь. Все мне казалось фантастическим, проникнутым невиданной красотой и интересным. Я думал об истекшем годе, о том, куда меня теперь закинула судьба, о далеком Красноярске, о сестрах Ивановских, о далеких друзьях и, кажется, долго еще улыбался во тьме.
Наутро Папин сказал мне, что в Амге есть еще один наш товарищ, политический ссыльный, и живет недалеко от нас.
Это оказался Ахаткин, бывший офицер и мой сожитель по вышневолоцкой политической тюрьме, уехавший в первой партии. Он был сослан за сношения с архангельским кружком Флеровского-Берви. У него были явственные признаки грудной болезни, кажется, даже чахотки, и наши товарищи, доктора Грабовский и Данилович, делали самые Мрачные предсказания, если его сошлют в Якутскую область. Папин, однако, на мой вопрос о здоровье Ахаткина ответил, что, вопреки ожиданиям, он чувствует себя недурно, хотя ведет не совсем гигиенический образ жизни. К скудному казенному пособию (девять рублей в месяц при сильной дороговизне) он прибавляет кое-что клейкой гильз, которые сбывает местным священникам, торговцам и в две лавочки. Целые дни он с замечательным упорством, не разгибая спины, клеит гильзы с утра до вечера, а раз или два в месяц позволяет себе довольно вредную роскошь. Получив деньги, покупает у татар одну или две бутылки водки, зовет к себе кого-нибудь из веселых собеседников, преимущественно местного дьячка, который славится тем, что его никто не мог «перепить», и они всю ночь напролет проводят за выпивкой. А на следующее утро, опохмелившись, он принимался опять за ту же клейку гильз.
Он жил близко от Вайнштейна и Папина, и я в то же утро решил отправиться к нему. На этот раз я попал неудачно: Ахаткин только что закончил свое всенощное бдение. На крыльце юрты я увидел необыкновенно живописную фигуру, в которой сразу угадал дьячка.
Это был человек крупный, с большой окладистой бородой и густой шапкой седых волос. Он стоял на морозе в меховом подряснике, но без шапки, жадно вдыхая богатырскою грудью холодный воздух, и, очевидно, наслаждался.
– Здесь, кажется, живет Ахаткин… Могу я его видеть? – спросил я.
Патриарх посмотрел на меня внимательным взглядом, слегка усмехнулся и ответил:
– Живет-то он здесь, но видеть его бесполезно… И опять легкая улыбка подернула его благообразное лицо:
– Почиет во дни скорби своея… А впрочем, войдите.
Я вошел. Ахаткин, с желтым и бледным лицом, лежал на лавке, прямо против жарко натопленного камелька. Он был в валенках, полушубке и меховой шапке. Я попробовал поздороваться, но увидел, что это действительно бесполезно. В том, как он лежал против камелька, видно было чью-то заботливую руку, но все-таки спереди его жарило пламя камелька, а сзади сильно продувало сквозняками от плохо приставленных льдин. На столе оставалось еще немного водки и стояли рыбные закуски.
– На опохмелку будет, – сказал дьячок, окинув остатки пирушки взглядом знатока. – А теперь мне пора. Прощайте.
И он степенно вышел. Ахаткин спал, как младенец, но лицо у него было страдальческое и изможденное.
И все-таки из Якутской области он уехал более здоровым, чем приехал сюда. Когда я вернулся к товарищам и передал о своей встрече, Папин и Вайнштейн рассказали мне, что этот дьячок – личность в своем роде замечательная. Он был сослан в Якутскую область по распоряжению местного архиерея. В свое время он был дьячком в одном из монастырей средней России. В молодости он отличался необыкновенным голосом, превосходным знанием службы и вообще большими способностями, но сильно пьянствовал еще в семинарии. Из семинарии его исключили до окончания курса, и он попал в дьячки, вдобавок под начальство бывшего товарища, большого тупицы, но покорного теленка и пролазы. Этот священник не мог простить бывшему товарищу его насмешек в семинарии и любил при прихожанах поправлять его во время богослужения. Поправлял по большей части не к месту. Однажды дьячок не вытерпел и на одно из замечаний ответил громко во время службы:
– Кто бы поправлял, а то…
И он во время торжественного богослужения привел неприличное прозвание, которым товарищи семинаристы дразнили этого священника. За это сначала он попал в монастырь, но не ужился и там. Рассказывали, что однажды он во время какой-то монастырской пирушки обобрал в кельях все иконы, навалил их на салазки и стащил в кабак. Тогда владычное долготерпение истощилось, и на основании каких-то архаических правил по распоряжению архиерея он был передан гражданским властям для ссылки в дальние места. Так он попал в Якутскую область.
Теперь он состарился и сильно остепенился. Держался он важно, как подобает особе, до известной степени напоминавшей Саваофа. У него были две дочери, уже взрослых. Рассказывали, что по временам и теперь «в подпитии» он позволял себе веселые, даже кощунственные песни. Особенно удавался ему один разговор монаха с богом. Монах лежит в кабаке в соседстве винной бочки, а бог его усовещивает. Завязывается спор, в котором победителем остается веселый монах. Эту песню он позволял себе петь только в исключительных случаях, например во время всенощных бдений с Ахаткиным, и при слушателях, в которых был уверен. Вообще же он был чрезвычайно сдержан, никогда не задавался во хмелю и пользовался отличной репутацией в глазах духовного начальства и среди обывателей.