Текст книги "Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
В первые же дни по приезде в Пермь меня очень занимала мысль о проделке вятской администрации с моим побегом. Кто и зачем это сделал?
Зачем – это мне было ясно: администрация расплачивалась со мною за язвительность стиля. Исправник мстил за жалобы на него губернатору, губернатор за жалобу министру, урядник за то, что постоянно оставался в дураках перед крестьянами. Мой побег и был, вероятно, состряпан после вызова урядника и совещания в Глазове, о чем мне говорил бисеровский старшина. Впоследствии, когда тайны архивов стали постепенно выходить на свет божий, в одном из сибирских журналов [6]6
«Сибирские вопросы».
[Закрыть]были напечатаны выдержки из переписки о «государственном преступнике Короленко». Оказывается, что «во время пребывания в Глазовском уезде в декабре месяце минувшего года Короленко самовольно отлучился из назначенного ему места жительства – Починка Березовского, при вершине старицы Березовской, Бисеровской волости, и задержан был в селении Бисерове, отстоящем от названного Починка в 35 верстах».
Читатель уже знает, что это была ложь. Я действительно отлучался для покупки сапожного товара, но не в Бисерово, а в ближайшее село Афанасьевское, никем при этом задержан не был и сам вернулся в Починки. Мне было очевидно, что это – распространительное толкование высочайшего указа и прямой подлог. Кто именно виновен в этом? Теперь мне кажется вероятным, что состряпано это урядником с благословения, пожалуй, Луки Сидоровича, но тогда я был уверен, что проделка не обошлась без санкции и губернатора Тройницкого. Впрочем, и теперь я считаю это вероятным. Брат писал мне впоследствии, что некий член крестьянского присутствия Иванов жаловался губернатору на беспокойного ссыльного, который пишет крестьянам жалобы на притеснения местных сельских заправил и администраторов. Я оказывался, таким образом, «беспокойным человеком», а указ 8 августа 1878 года давал такое соблазнительное оружие для укрощения моего вредного влияния… Возможно, что губернатор посмотрел сквозь пальцы на «благонамеренный» подлог исправника.
Как бы то ни было, мое негодование искало исхода, и я решил огласить этот эпизод в газетах. Для этого я написал письмо в редакцию «Молвы», в которое вложил много язвительности и горечи по адресу «административного порядка». Начав с того, что нынешние ликования кажутся мне несколько преждевременными, пока продолжаются прежние бессудные порядки, я закончил прямым вопросом, обращенным к вятской администрации, начиная с его превосходительства господина вятского губернатора и кончая урядником: «Где, когда, откуда я совершил побег, за который чуть не попал в Якутскую область?.. А ведь это, шутка сказать, – не близко!..»
Волохов, которому я прочитал это письмо до его отсылки, только улыбнулся: «Неужели вы думаете, что такое письмо напечатает какая-нибудь русская газета?» Правду сказать, я не думал этого, но не мог приняться за другие дела, пока не излил своих чувств в этом протесте, может быть и бесплодном. Письмо отправилось.
Дней через десять, в какой-то праздник, Волохов, только что вернувшийся из общественной библиотеки, сказал мне, улыбаясь:
– Сходите в библиотеку. Там есть кое-что для вас интересное.
Я пошел и увидел над одним из столов кучку читателей, со всех сторон склонившихся головами лад номером, помнится 312-м, «Молвы», в котором мое письмо было напечатано почти без сокращений.
Перед вечером того же дня ко мне пришел губернаторский служитель с запиской: губернатор просит меня прийти к нему завтра утром для получения писем, пришедших на мое имя. Я отправился. Губернатор мне сообщил, что он сделал распоряжение, чтобы мои письма доставлялись ему. Я понял. Он не решил еще, можно ли официально обходиться без контроля моей переписки, а если бы письма шли через полицию – они были бы непременно вскрыты. Передав мне (невскрытыми) письма от матери и сестры, он положил руку на лежавший на столе номер газеты и сказал серьезным тоном:
– А теперь – вот это… Скажите, господин Короленко… Вы о двух головах, что позволяете себе писать и печатать такие письма?.. Ведь это… прямое публичное обвинение вятской губернской администрации в злоупотреблении высочайшим указом и даже… в подлоге.
– Я и имел в виду обвинить вятскую администрацию в злоупотреблении высочайшим указом и в подлоге…
– Я уверен, что последует опровержение, и вы можете подвергнуться тяжелой ответственности.
– А я уверен, наоборот, что никакого опровержения не последует… Что касается ответственности, конечно, по суду, я был бы рад возбуждению этого дела…
Он покачал головой, как человек удивленный и озадаченный.
Разумеется, никакого опровержения не последовало, хотя письмо по тому времени явилось некоторым событием. Его цитировали осмелевшие газеты, и внутренний обозреватель «Русской мысли» (С. А. Приклонский) посвятил ему значительную часть очередного обозрения. Мне рассказывали впоследствии, что Аба-за, игравший довольно видную роль при Лорис-Меликове, приезжал в редакцию «Отечественных записок» с просьбой – не подчеркивать «раздражающих и волнующих общество известий», каким он считал и мое письмо. «У графа самые лучшие намерения… Вы видите: уже теперь хорошо, а будет еще лучше. Дайте графу делать свое дело спокойно…» В «Отечественных записках» мое письмо воспроизведено не было.
После этого Енакиев по поводу писем, а иногда и без особенного повода, стал приглашать меня к себе, и я видел, что он чрезвычайно интересуется тем, что происходит в России.
– Что же это делается? – говорил он. – И откуда эти постоянные покушения на царя, освободившего крестьян, и на его слуг?
Волохов рассказывал мне, что, зная об его участии в литературе, Енакиев в первое время приглашал и его и задавал те же вопросы. Но Волохов был человек очень сдержанный. Он предоставлял говорить самому губернатору, отвечая на его вопросы лишь односложно.
– Ему нужно говорить, пусть говорит. А мне с ним разговаривать не о чем.
Меня, наоборот, Енакиев очень интересовал, и я не видел причины отказываться от этих разговоров, особенно после одного случая. Как я и сказал Енакиеву сразу, я не уклонялся ни от каких знакомств, и вскоре ко мне стали ходить гимназисты, семинаристы, народные учителя… У одного из таких моих знакомых, семинариста Кудрявцева, была найдена при обыске «нелегальная» библиотека. Книг прямо «преступных» тут не было, но были сочинения, изъятые из обращения по «неблагонадежности»: Писарев, «Политическая экономия» Милля с примечаниями Чернышевского, «Исторические письма» Миртова (Лаврова), печатавшиеся в «Неделе», и т. д. Архиереем был тогда какой-то сухой монах, который пришел в изуверный ужас и настаивал на самых суровых мерах. Губернатор Енакиев и его приятель, начальник жандармского управления, старались, наоборот, не раздувать дела. Енакиев лично отправился к архиерею, чтобы уговорить его не исключать всех семинаристов, значившихся в списке читателей преступной библиотеки. Когда кроткий монах настаивал на исключении нескольких десятков юношей, Енакиев сказал:
– В таком случае, ваше преосвященство, я вынужден написать своему высшему начальству, что вы намерены кинуть эту молодежь в объятия социализма…
– Как это? – испугался монах.
– Очень просто: вы выкидываете их, не дав окончить образования, и их тотчас же подберут другие наставники.
Это, разумеется, было, в сущности, не очень страшно. Светское правительство само только и делало, что кидало таким же образом целые кадры юношей в «объятия социализма». Но архиерей все-таки испугался, и никто из участников неблагонадежной библиотеки исключен не был, кроме, впрочем, Кудрявцева, у которого были найдены присланные кем-то из Казани прокламации. Архиерей был искренно убежден, что Кудрявцева за это повесят, а уж об оставлении его в семинарии не могло быть и речи.
Кудрявцев был высокий, худощавый и болезненный юноша. Он сразу испугался и стал давать слишком откровенные показания. Между прочим, в числе своих знакомых он назвал меня и Панютину.
– Вы от них получили прокламации? Давали они вам запрещенные книги?
Кудрявцев ответил отрицательно и перечислил сочинения, которые я рекомендовал ему прочесть.
– Так знаете что, – сказал этот феноменальный жандарм, – лучше не упоминайте этих фамилий. Они – поднадзорные, и это только напрасно усложнит дело.
Я знал от молодых людей обо всем этом деле и, конечно, ждал обыска. Но обыска не последовало, и юноши объяснили мне эту «бездеятельность местной власти». Впоследствии и Енакиев рассказал мне всю историю, и понятно, что у меня не было оснований относиться к нему с недоверием. На его недоуменный вопрос, «что это у нас происходит», я ответил совершенно откровенно. Я не террорист. Объясняю террор невыносимым правительственным гнетом, подавившим естественное стремление к самодеятельности русского общества. Знаю, что стали террористами люди, раньше не помышлявшие о терроре, и считаю людей, гибнущих теперь на виселицах, одними из лучших русских людей. Очевидно, правительство, обратившее против себя такое отчаяние и такое самоотвержение, идет ложным и гибельным путем.
Енакиев слушал эти мои откровенные мнения с явным интересом, и в этом месте нашего разговора встал, заглянул в приемную и запер дверь. После этого всякий раз, когда я приходил к нему, он не забывал эту предосторожность. Часто он и сам при закрытых таким образом дверях сообщал мне новости и слухи из административных сфер, в которых звучала видимая заинтересованность к каким-то еще не вполне определенным грядущим реформам. Ожидания перемен носились в воздухе даже канцелярий и губернаторских кабинетов, и несомненно, что реформы встретили бы приверженцев даже в иных бюрократических сферах.
В это время я напечатал в журнале «Слово» две статьи. Одну – «Ненастоящий город», другую – «В подследственном отделении». В этом последнем очерке шла речь о тобольской тюрьме и сектанте Якове, неустанно громившем свою тюремную дверь во имя протеста «за бога, за великого государя». Оказалось, что этот Яшка-стукальщик и его дело известны Енакиеву. Яков был житель одного из крупных уральских заводов и принадлежал к секте «неплательщиков», поэтому Енакиев чрезвычайно заинтересовался этим моим очерком. Он понимает, конечно, что одни репрессии бесцельны. Было бы очень хорошо, если бы кто-нибудь, наблюдательный и беспристрастный, осветил эту малоизвестную секту и ее взгляды. Он считает, что я мог бы это сделать. Скоро, вероятно, все мы получим свободу, но даже и без этого он мог бы перевести меня с моего согласия для жительства в это заводское село. Это, конечно, менее удобно, но ведь сумел же я сделать свои наблюдения над Яшкой даже в коридоре подследственного отделения. Там у меня, конечно, будет более простора.
– Вы, конечно, разумеете наблюдения с чисто литературными целями, – сказал я.
– Конечно, конечно…
– Хотя бы мне пришлось писать вещи, неприятные для местной администрации?..
– Да, да! Вы напишете то, что увидите.
Мы расстались, вполне довольные друг другом. Передо мной раскрывались новые перспективы и новое поле для интересных наблюдений.
III. Моя служба на железной дороге. – Старый знакомыйЖизнь в Перми надолго мне не очень улыбалась. Служба на железной дороге давала заработок, но сама по себе была чрезвычайно неинтересна.
Я был письмоводителем статистического отделения службы тяги. В этом отделении регистрировалась работа личного состава этой службы, то есть главным образом машинистов, их помощников и кочегаров, а также паровозов и их частей, вплоть до осей, бандажей и подшипников. К нам поступали ежедневные рапортички машинистов, порой очень курьезные… «На такой-то версте, – писал, например, один машинист, – произошла остановка вследствие лежащего на пути мертвого тела. Сия трупа оказалась принадлежащей стрелочнику номер такой-то в пьяном виде, которая и доставлена на станцию для протрезвления». Или: «Произошла остановка вследствие попавшего между буферов тормозного кондуктора». И ничего больше. Дальнейшая судьба злополучного кондуктора в кругозор машиниста, а с ним и нашей статистики, не входила, тем более что кондуктор служил не в «тяге», а по «движению».
Мои обязанности состояли в составлении запросов, отношений, рапортов и приказов разным лицам относительно доставления тех или других сведений. Вначале мне то и дело приходилось срамиться. Случайно заглянув в только что составленную мною бумагу, один из сослуживцев сказал мне с укоризной:
– Ай, ай, ай! А еще студент, образованный человек! Как же вы не знаете, к кому и как надо обращаться. «Прошу не оставить уведомлением»… И это начальнику дороги!..
– А как же нужно?
– «Честь имею покорнейше просить не оставить уведомлением». «Прошу не оставить уведомлением» можно еще написать начальнику тяги… Да и тот недавно на нас обиделся…
Один раз мне пришлось переписать бумагу с обращением: «Г-ну Начальнику дороги»…
– Г-ну, г-ну!.. Да разве можно писать начальнику дороги: «Г-ну»?.. Надо непременно полностью: «Господину».
– Это, конечно, для дела не важно, – говорил, улыбаясь, мой непосредственный начальник Владимир Иванович Драве (бывший петербургский студент, сам сидевший когда-то в крепости во время студенческих беспорядков 1868 года), – но… все-таки вам придется ознакомиться с этими формами.
Это было нетрудно, и скоро я узнал, кому можно писать: «Прошу немедленно ответить», а кому: «Честь имею покорнейше просить не оставить ответом». Но и это не избавило меня все-таки от одной крупной служебной ошибки.
Моим непосредственным подчиненным был молодой человек по имени, скажем, Потап Иванович. Это был юноша феноменально аккуратный, но и столь же феноменально медлительный. Его несложные обязанности состояли в переписке составленных мною бумаг, в размножении на гектографе циркуляров и в ведении входящего и исходящего журналов. Почерк у него был четкий и красивый, но при этом его эстетические склонности решительно мешали необходимой быстроте работы. Не довольствуясь ровными, как крупный бисер, строчками на странице, он стал заботиться о том, чтобы и на обеих сторонах страницы строчка совпадала со строчкой. Я порой с любопытством следил, как он, сидя почти рядом со мной за дверью соседней комнаты, подымал вертикально страницу журнала, стараясь обозреть обе ее стороны, одну левым, другую правым глазом. Признаюсь, я питал к Потапу Ивановичу некоторую слабость за его простодушие и своего рода «типичность». Мне казались до такой степени любопытными и его приемы, и его разговоры, что я стал ходить с ним в одну кухмистерскую, и через некоторое время наши отношения превратились в товарищеские – благодушно-юмористические с моей стороны, фамильярные со стороны Потапа Ивановича. А это уже было заметным нарушением приличного «служебного тона», привлекавшим внимание служебной среды.
На этой почве и возникло обстоятельство, чуть не вызвавшее служебную катастрофу. Эстетическая медлительность Потапа Ивановича, соединенная, правду сказать, с изрядной ленью, привела к тому, что он решительно не справлялся с делом. Я, наоборот, с письменной работой справлялся быстро, и у меня оставалось много времени. Само собой вышло как-то, что я сначала снял с Потапа Ивановича переписку начисто составленных мною бумаг, потом стал сам писать их гектографическими чернилами, размножать их и, наконец, часто стал даже записывать в «исходящий» журнал, требовавший порой особенной спешности. Не знаю, сам ли Владимир Иванович заметил, что ему приходится подписывать бумаги, написанные сплошь моей рукой, или кто-нибудь обратил его внимание на это явление, безнравственное с служебной точки зрения, только один раз наш начальник, заглянув в «исходящий», а затем обозрев гектографические циркуляры, резко объявил Потапу Ивановичу, что он более в статистическом отделении не служит. Я понимал, конечно, что в этом крушении бедняги значительная доля вины падает на меня, и мне удалось, не без некоторого труда, смягчить Драве. Потап Иванович остался на службе, но уже с «замечанием» и «предупреждением».
В тот же день, отправляясь в кухмистерскую, я заметил, что Потап Иванович на меня дуется, даже, можно сказать, прямо разъярен… На мой шутливый вопрос о причинах этого гнева он ответил тоном, в котором злоба была смешана с чем-то вроде презрения:
– А вы будто не знаете: ведь я чуть не лишился места и попал на дурной счет. А через кого?.. Все через вас!..
– Потап Иванович, – попробовал я возразить, – припомните. Ведь я говорил вам, что надо работать быстрее и меньше любоваться своим почерком.
– Говорил, говорил!.. Разве так говорят начальники… Прикрикнули бы, выругали бы построже, я бы давно подтянулся… А то поди ты!.. Я и не заметил, как вы всю работу стали делать за меня…
Я более не возражал, и через некоторое время Потап Иванович смягчился.
– И ведь вот удивительное дело, – сказал он доверчиво. – Отчего я такой на службе?.. А до баб, представьте, проворен!..
И он рассказал, что еще на днях один машинист, вернувшись домой в неурочное время, застал его у своей жены, и жизни его грозила сильная опасность, которой он избег, выказав чудеса ловкости и проворства…
– На это вот проворства хватило… – заключил он с раздумием…
Мне приходится еще отметить появление на пермском горизонте одного старого знакомого. Как-то по дороге со службы я обратил внимание на встречного господина, который прошел мимо меня, оставив за собой резкую струю водочного запаха. В его фигуре мелькнуло что-то знакомое, и я оглянулся.
– Кажется, прапорщик Верещагин!..
Он тоже оглянулся, и через несколько секунд я очутился в его объятиях.
– А я вас разыскиваю… Устал как черт и, признаться, сейчас с устатку немного выпил и закусил… Ну как живете? Слышал, что вас вернули. Меня, как видите, тоже… Надо здесь устраиваться, найти работу. И прежде всего – квартиру.
– Отлично, – сказал я. – У меня есть на примете квартира, в которой я жил сам… Может быть, найдется и служба.
Я с сомнением взглянул на прапорщика. Лицо у него было отекшее, точно с перепою. Очевидно, выпивкой «с устатку» дело не ограничивалось. Как бы ни было, я привел вышневолоцкого товарища к себе, а затем свел к своему бывшему хозяину в слободке… Я сказал Верещагину, что сведу его к Маликову, но… с этим придется подождать, пока минует его «дорожная усталость». Оба мы, конечно, понимали, о чем идет речь. От совместного пребывания в В.П.Т. у меня осталось от прапорщика довольно благодушное воспоминание. Теперь я видел, что он пережил период запоя, но думал, что это временное и что он подтянется. Ведь жил он в В.П.Т. столько времени и, по-видимому, даже не вспоминал о водке.
Но ни на следующий, ни на второй, ни на третий день прапорщик не являлся, а затем пришел хозяин с просьбой – избавить его от моего товарища.
– Совсем не тот коленкор, – говорил он с искренним возмущением. – Я считал его приличным господином, вроде вас или господина Волохова… А он оказался дебошир, скандалист, пьяница… С тех пор как вы привели его, мы не знаем покоя. Целые ночи проводит в скверном доме, а до свету приходит, будит всех, скандалит… У меня жена и дочь… Избавьте, пожалуйста… Я тотчас же отправился с ним. Прапорщик, очевидно с сильного похмелья, еще спал. Пришлось разбудить. Физиономия у него еще более обрюзгла, глаза были мутны. И с первых же слов я убедился, что отношения прапорщика с хозяином стали совсем невозможны. Как только прапорщик проснулся, они сразу стали ругаться.
– Вот этак все дни, – сказал хозяин. – Пришел в пять часов, лыка не вяжет, а кричит, скандалит – на это его хватает…
– Молчи, мерзавец, экс-плуата-тор… – ответил Верещагин с натиском и, взглянув на иконы, продолжал: – Навешал идолов и считает себя святым… Скажите ему хоть вы, что все это идолы… Мне он не верит…
– Конечно, тебе не нравится. В церковь тебя калачом не заманишь, тебе лучше в публичном доме… Недаром ты и книжку туда снес… Спросите у него, куда он снес вашу книжку?
Уходя от меня, Верещагин попросил у меня книжку «Слова» и теперь, по словам хозяина, просвещал обитательниц веселого дома моей статьей.
– Молчи, р-р-р-акалья… Ты думаешь, я для пакостного удовольствия хожу туда! Может, я души извлекаю из хаоса…
– Извлекаешь, как же! У меня есть дочь, жена… Ты бы им почитал честно, благородно… Нет, тебя туда тянет… Ну ты не очень, – сказал он, опасливо косясь на воинственные приготовления прапорщика, – а то ведь я и полицию позову!..
– Ну вот что, прапорщик, – вмешался я. – Мне приходится извиниться за вас перед хозяевами. Берите свои вещи. Вы сейчас переедете ко мне.
Я его привел к себе и сказал:
– Вы понимаете, что никакого места я вам доставить не могу, пока вы не докажете, что это на вас напал временный запой и что вы способны вести себя, как подобает порядочному человеку. На это нужно время. Поживите у меня, но предупреждаю: если вы станете стучать ночью, то вам не отопрут, и вам придется ночевать где угодно.
Прапорщик обещал, даже прослезился, но дело оказалось безнадежно. Порой он совсем не являлся на ночь, порой приходил пьяный. Я укладывал его на диван, и он спал целые дни без просыпу, очевидно пропивая остатки денег, которыми товарищи ссыльные снабдили его на дорогу. Ко мне приходили порой молодые люди и девушки. Мы читали что-нибудь или разговаривали. С прапорщиком мы условились, что в таких случаях он должен терпеливо лежать за перегородкой и я буду говорить, что он болен. Но однажды он не выдержал и внезапно появился из-за перегородки, полупьяный, с опухшим лицом и хриплым голосом. Выйдя на середину комнаты, он принял какую-то странно эффектную позу и счел нужным поделиться с незнакомым обществом неожиданными сведениями: в Сибири между Туринском и таким-то селом есть лес. В лесу – буерак… В этом буераке – сборное место всех бродяг Сибири…
– Ну так что же?.. – спросил я, не зная, куда клонит прапорщика нетрезвая мысль…
– Хочу шайку совокупить, – неожиданно закончил прапорщик, застенчиво улыбаясь, как человек, обнаруживший затаенную честолюбивую мечту…
Я подумал, что это пьяный бред, и, смеясь, препроводил его за перегородку… По общему совету мы с Волоховым решили расспросить прапорщика о месте пребывания его родных, собрали несколько денег и – отправили его на родину, где у него была, кажется, замужняя сестра. Через некоторое время, однако, он опять появился в Перми, но не с запада, а с востока, где, по-видимому, пытался осуществить свою мысль о «совокуплении шайки». Что его постигло в этом предприятии – об этом он не распространялся. Мы еще раз собрали денег, но на этот раз не дали их ему на руки, а купили пароходный билет, усадили прапорщика и поручили его попечениям одного знакомого, ехавшего в Казань. До отхода парохода прапорщик успел все-таки изрядно клюкнуть и галантно посылал нам воздушные поцелуи с рубки, пока пароход не отчалил. С тех пор я ничего больше о нашем веселом вышневолоцком товарище не знаю… Очевидно, он годился лишь для сидения в тюрьме, в хорошей компании… При этом только условии он походил на недурного человека…