355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Успенский » Тайный советник вождя » Текст книги (страница 36)
Тайный советник вождя
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 17:14

Текст книги "Тайный советник вождя"


Автор книги: Владимир Успенский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 157 страниц) [доступный отрывок для чтения: 56 страниц]

– Вы, кстати, тоже не командовали воюющей армией, а тем более фронтом… У нас теперь вообще не осталось ни одного бывшего комфронта. Последняя голова полетела, – повторил я.

Было впечатление, что Иосиф Виссарионович уже тогда раскаивался в содеянном. Наступит срок, и жизнь заставит его не раз глубоко пожалеть о том, что Егорова нет рядом. Хорошо хоть действительно сохранился Шапошников, над головой которого одно время тоже сгустились мрачные тучи. В ту пору, в 1938 году, в центральном военном аппарате имелась явная раздвоенность, кроме Генерального штаба существовало специальное управление, которое ведало административными делами. Получалось так, что Генштаб в основном решал теоретические вопросы (планы строительства Красной Армии, планы стратегического развертывания, готовил заявки для промышленности), а управление размещало заявки, комплектовало, дислоцировало войска и так далее. Курировал Управление заместитель Наркома обороны Ефим Александрович Щаденко. По должности они вроде на равных, но у Шапошникова была самостоятельная работа, а Щаденко всю жизнь ходил в заместителях и высшую точку свою видел в том, чтобы занять пост начальника Генерального штаба. Чем он хуже, в конце концов, этого бывшего золотопогонника?!

Не понимал, значит, Щаденко свою полнейшую несравнимость в военных делах с Борисом Михайловичем. Человек огромной эрудиции, высочайшей культуры, большой собранности, Шапошников умел анализировать обстановку, обладал даром предвидения, мы обязаны ему жизнедеятельностью наших высших военных органов. А Щаденко, энергичный организатор, способен был лишь осуществить принятое решение, даже крупномасштабное, но ни о каком стратегическом мышлении не могло быть и речи. Держался он на старых заслугах, на старых связях. И все острей завидовал Шапошникову, его способностям и возможностям.

Придирки и нападки Щаденко на Бориса Михайловича обострились до предела. Что бы ни предпринимал Генштаб, какие бы правильные, оригинальные замыслы ни разрабатывал, заместитель наркома Щаденко все встречал в штыки, тормозил осуществление. Он мешал работать Борису Михайловичу, делал это грубо, зло, топорно. Лишь мягкость, интеллигентность Шапошникова до поры до времени спасали положение. Но продолжаться бесконечно это не могло, тем более что поползли провокационные слухи: в августе 1935 года Шапошников, находившийся тогда по служебным делам в Чехословакии, был якобы завербован иностранной разведкой.

Надо было как-то позаботиться о нормальных условиях работы Генштаба, отвести угрозу, нависшую над Борисом Михайловичем. Однако нарком Ворошилов занял выжидательную позицию, не желая, видимо, конфликтовать со старым другом Щаденко, но и не поддерживая его нападок на Шапошникова.

Смекалистым политиканом стал к тому времени Климент Ефремович, умело взвешивал шансы за и против. Кто такой Шапошников? С одной стороны, явно классовый враг: царский офицер, генштабист, военный разведчик. Сколько их вырубили под корень, а этот уцелел… Как ему доверять, а он на высочайшем посту, где должен находиться надежный, твердокаменный пролетарий. Но если глянуть с другого бока, получается так: Шапошников добровольно пришел в Красную Армию и служил честно. А Сталин теперь приближает к себе образованных да мозговитых, пользуется их советами, не опасаясь потускнеть, принизиться на таком фоне. Умеет поставить себя вровень с самыми эрудированными, с самыми мыслящими. И даже над ними. А сам-то Ворошилов, как Буденный, старается держаться от таких подальше, чтобы не выделяться среди них в худшую сторону.

Все это важно, однако – не главное. Климент Ефремович догадывался, на каком прочном растворе замешано взаимопонимание и даже своеобразная дружба Сталина и Шапошникова – на обоюдной ненависти к Троцкому. В начале гражданской войны Лев Давидович высоко оценивал способности бывшего полковника, но довольно скоро разочаровался, поняв, что Шапошников не разделяет его убеждений, не будет послушно шагать к той цели, к которой стремился Троцкий. Убедившись в том, что Шапошников патриот, для которого на первом плане интересы своего народа, обвинил его в "великорусском шовинизме".

Как известно, Троцкий был не только очень жесток, но и скор на расправу, нежелательных людей убирал без суда и следствия, преподнеся, кстати, Сталину урок беспощадности. Приклеив Шапошникову ярлык «шовиниста», Лев Давидович по сути обрек его на расстрел. Лишь случай помог Шапошникову избежать смерти, о чем впоследствии Троцкий сожалел – не довел начатое до конца.

Зная все это, Сталин раз и навсегда зачислил Шапошникова в круг своих самых надежных соратников, непримиримых борцов с троцкизмом. Отсюда ясно, почему Ворошилов осторожничал, не решаясь открыто выступить против Шапошникова.

Захватив с собой главный трехтомный труд Бориса Михайловича "Мозг армии" (Сталин высоко ценил эту работу), я пошел к Иосифу Виссарионовичу, рассказал о странных отношениях Генерального штаба с Управлением, о нападках Щаденко, о распространяемых слухах. Предупредил:

– Мы лишились нашего самого большого военного практика Егорова. Теперь нашу армию хотят лишить мозга. Что же останется? Одна руководящая роль партии?

Сталин помрачнел. Оказаться без Шапошникова было не в его интересах. Иосиф Виссарионович был очень расположен к нему, полностью доверял Борису Михайловичу: это единственный официальный деятель, которого Сталин всегда при людях называл не по фамилии, а по имени-отчеству; единственный военный, на которого Сталин никогда не повышал голос, словно бы даже благоговея перед вежливостью и безупречной правдивостью Шапошникова.

– Им не удастся нанести нам такой удар, – сказал Сталин. (Кому это «им», я не понял.) – Бориса Михайловича никто не посмеет тронуть. – И, подумав, тут же принял решение: – Мы ликвидируем ненужный параллелизм руководства. Все управления должны быть включены в состав Генерального штаба. Этим мы поднимем роль нашего Генштаба. А для того, чтобы укрепить авторитет Бориса Михайловича, введем его в состав Главного Военного Совета… Вы согласны со мной?

– Да, Иосиф Виссарионович. Ведь Шапошников не только сам по себе, он создает целую школу умелых штабных работников.

– "Школа Шапошникова" – хорошее определение, – улыбнулся Сталин.

В ноябре того же года Борис Михайлович представил Главному Военному Совету страны тщательно отработанный доклад на тридцати страницах. Он включал разделы: вероятные противники, их вооруженные силы и возможные оперативные планы и, соответственно, основы нашего стратегического развертывания на Западе и Востоке. По существу, это был первый и единственный тогда документ, определявший наши военные перспективы и планы. Ведь ход дальнейших событий почти полностью подтвердил все прогнозы и выводы Шапошникова.

Реорганизация Генерального штаба, произведенная по предложению Сталина, очень помогла нам в сохранении и развитии "мозгового центра" армии. Наш Генштаб значительно приблизился к требованиям того времени и действовал бы еще лучше, если бы не упадок здоровья Бориса Михайловича. Он работал много, очень много, преодолевая постоянную одышку, недомогание и слабость.

После одного из докладов Иосиф Виссарионович задержал у себя Бориса Михайловича, потребовал хоть и с улыбкой, но вполне серьезно:

– Измените, пожалуйста, ваш распорядок дня. Начальнику Генштаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем.

Это был очень разумный совет. К сожалению, Борис Михайлович не мог выполнить его, слишком велика была в ту пору нагрузка, а работать без полной отдачи – не для такой натуры.

После Шапошникова пост начальника Генерального штаба занимали короткий срок то К. А. Мерецков, то Г. К. Жуков. Но это было совсем не то. Имея опыт командования крупными военными силами, являясь хорошими полководцами, они слабо разбирались в специфической службе Генштаба, по существу, запустили многое из того, что было начато до них. Особенно это показала развернувшаяся война.

В июле 1941 года, в самое трудное время, Борис Михайлович снова возглавил Генеральный штаб и внес очень большой вклад в достижение победы над гитлеровцами.

3

Прошел я сквозь страшные войны, многое пережил, много страданий натерпелся, повидал такое, что никому не дай бог видеть: разорванные тела, скрюченные трупы умерших от голода, зияющие раны, которые невозможно ни закрыть, ни лечить. Жутко бывало, ужас охватывал. Казалось бы – закалился. И при всем том едва не потерял сознания, когда увидел пытку, услышал звериный стон человека, из-под изуродованных ногтей которого сочилась кровь. Омерзение, стыд за род людской испытал я, глядя на злобно-сосредоточенные довольные лица палачей!

Нет, дорогие товарищи, война – это одно, там обе стороны вооружены, там без издевательства побеждает наиболее сильный, наиболее ловкий, наиболее умный. Там честно проливается кровь. И совсем другое, когда несколько дюжих палачей терзают человека, который не способен оказать им сопротивления. Дикая картина! И способны на такую мерзость лишь ненормальные субъекты с искалеченной, опасной психикой: их надо либо уничтожать, либо полностью изолировать от общества.

Есть на земле такие участки, где веками гнездится боль. Облюбовала она определенные места, обжилась, пустила корни, затягивает туда страдальцев и мучает их. Одно из таких мест в Москве – это Лубянка, начало улицы, носившей такое название. Если идти от площади – справа. Когда-то там пытали, казнили мятежных стрельцов, бунтовщиков Пугачева. Со временем в глубине небольшого, холодно-казенного сквера, отделенного от улицы массивной решеткой, вырос странный двухэтажный особняк голубого цвета с белыми полуколоннами, с балконом над парадным входом, на балконе – тоже решетка. А вдоль крыши по фасаду, свидетельствуя о вкусе создателей особняка, выстроились какие-то темные вазы. Сие здание использовали для своих целей ежовские и бериевские соратники; многие "враги народа", особенно из числа военных, приняли здесь адские муки…

И вот что удивительно, после памятных решений партии на Двадцатом съезде, страшное заведение было ликвидировано, палачи ушли. Но боль осталась! Там открыли платную стоматологическую поликлинику. Со всей Москвы ехали те, кому невтерпеж было переносить страдания. Отдавали деньги в кассу, шли к врачам. А те драли зубы, долбили и вырывали корни, не обращая внимания на стоны и крики. Привычное дело, поток, сотни пациентов проходили через их руки. Но врачи-то хоть имели благородную цель, облегчение несли людям.

Потом поликлинику прикрыли, вновь задвинулись решетчатые ворота.

А еще остались там от прежних мрачных времен черные кошки. Раньше, может быть, их специально держали изощренные следователи, чтобы создать у арестованного тяжелое предчувствие, подавленное состояние. Я зашел туда лет через двадцать после войны и увидел в сквере возле особняка старого черного кота, дремавшего на солнцепеке. А рядом играл черный котенок. Сохранилась, значит, живучая порода.

Из всех поручений Сталина, которые мне довелось выполнять, визиты на Лубянку, особенно в камеру пыток, были самыми тяжкими. Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая о них. Не стану приводить подробности, но и обходить молчанием отвратительные факты нельзя, без них мозаика окажется неполной и трудно будет объяснить некоторые существенные явления нашей дальнейшей жизни.

Визиты мои пришлись как раз на то время, когда кончалось господство "ежовых рукавиц" и начиналось продолжительное полновластное царствование в карательных органах Лаврентия Берии. Вероятно, Сталин в этот период хотел иметь разностороннюю оценку положения в органах и, думается, направлял туда не только меня, выслушивал не только мое мнение. Убежден, что не все «контролеры» возмущались пытками, были и такие, которые одобряли их, во всяком случае, не выступали против, боясь навлечь на себя гнев того же Ежова. А на мои слова, на мои упреки Сталин ответил: классовая борьба обостряется, в такой обстановке нельзя жалеть и щадить врагов.

– Но зачем такая жестокость?!

– А разве вы, Николай Алексеевич, не были жестоки со своими врагами? напомнил мне Сталин. – Причем это были ваши личные счеты, а сейчас гораздо хуже: мы имеем дело с противниками нашего строя, с теми, кто ненавидит наш народ, наше государство. Как змея должна быть змеей, так и тюрьма должна быть тюрьмой. Иначе зачем нужны тюрьмы?

Когда речь заходила о врагах, об обострении классовой борьбы, он порой, становился страшным, в нем ничего не оставалось, кроме испепеляющей ненависти. Глаза почти желтые, расширившиеся – в них сумасшедшая ярость, бешеная энергия, несгибаемая твердость: казалось, он готов собственными руками задушить, растерзать любого противника. Но такое накатывало на него редко, таким видели Сталина лишь самые близкие соратники: Ворошилов, Молотов, Каганович, Микоян. Ну и я: при мне он вообще никогда не старался скрыться под какой-нибудь маской, оставался самим собой.

Почему я, выйдя после первого посещения Лубянки в полуобморочном состоянии, не отказался от дальнейшего участия в проверках? Да потому, что рассчитывал хоть чем-то помочь несчастным, поддержать их душевные силы, вселить надежду. Каждый просил меня сообщить товарищу Сталину о полной невиновности. Я обещал это, говорил им, чтобы терпели, не подписывали фальсификационные показания. Например, говорил об этом бывшему начальнику артиллерии 25-й стрелковой Чапаевской дивизии Н. М. Хлебникову, у которого были изувечены палачами пальцы. И комкору М. Ф. Букштыновичу, совершенно белому как полотно, то ли от потери крови, то ли от нервного перенапряжения. При этом слова мои были адресованы не только страдальцам, но и косвенно их мучителям. Я уйду, омерзительные каты опять останутся наедине с арестованными – это верно, однако каждый подумает; а вдруг Сталин поверит в невиновность этих командиров, прикажет освободить их, что тогда? Как отплатят они за муки? Вот на этот психологический момент я рассчитывал. И, хотелось бы думать, не без успеха. Выдержал же Константин Рокоссовский все угрозы, не подписал клевету, возведенную на него, и в сороковом году, незадолго до войны, получил свободу. Но не каждый мог перенести пытки, да ведь и "профессиональный уровень" палачей был различным.

Не знаю, помогла ли Хлебникову и Букштыновичу моя поддержка или сами они, люди большой воли, сумели выстоять, не «признаться» в том, чего не было, – во всяком случае, тот и другой оказались на свободе. Причем Михаил Фомич Букштынович сыграл заметную, особую, я бы сказал, удивительную роль на завершающем этапе войны. Но об этом – в свое время.

Я не очень разбираюсь в юриспруденции, однако горький жизненный опыт убедил меня: повсюду законы гораздо чаще защищают власть, нежели справедливость. И чем власть сильнее, деспотичнее, тем заметнее перетягивает на свою сторону чашу весов правосудия. Вот понадобилось подвести под массовые репрессии формальную юридическую основу, и сразу нашлись «специалисты», которые быстро сделали это, а заодно и собственную карьеру. Был нарушен один из главнейших столпов справедливости, так называемый "принцип презумпции невиновности", который гласит: не человек доказывает свою невиновность, а государство, карательный аппарат должны доказать его вину. И это весьма верно. Как может человек, тем более содержащийся под стражей, опровергнуть предъявленные ему обвинения, снять с себя подозрения?! Надо ведь провести следствие, собрать факты, найти свидетелей… А государственный аппарат имеет все возможности, чтобы восстановить истину. Во всяком случае, имеет их неизмеримо больше. В период же массовых репрессий о справедливом расследовании не заботились. Пусть арестованный доказывает, что он чист и свят.

Особенно угодил руководству карательных органов и самому Иосифу Виссарионовичу энергичный юрист Андрей Януарьевич Вышинский. Во всех цивилизованных странах давно уже бесспорна истина: признание собственной вины нельзя считать решающим доказательством. А вдруг человек ненормален? Вдруг он берет все на себя, чтобы выгородить другого, настоящего преступника? Вдруг следователь вынудил сделать это, добиваясь какой-то собственной выгоды? Да мало ли еще что. Поэтому признание вины – это лишь одно из доказательств, отнюдь не главное. Подобный подход связан с тем же справедливым "принципом презумпции невиновности". А вот Вышинский утверждал обратное: признание человеком вины превосходит другие доказательства. Подписал протокол допроса – отвечай по всей строгости.

Такой метод очень даже устраивал тех, кто возглавлял массовые репрессии, развязывал им руки: любой ценой вырви у арестованного признание! Одного можно припугнуть видом крови, из другого выбить, выдавить признание пытками. И нет человека. В лучшем случае ищи его в каком-нибудь северном лагере.

Юридические «труды» Андрея Януарьевича Вышинского – это не ошибка добросовестного, но заблуждающегося исследователя. Это явная попытка теоретически обосновать самочинные действия органов, придать хоть какую-то видимость законности. Отсюда и одно из главных положений, выдвинутых Вышинским: установить объективную истину в суде невозможно, ибо нельзя при этом использовать практику, как критерий истины. Преступление-то, мол, не воссоздашь, не повторишь во всех деталях. Суд использует те материалы, которые дает ему «дело»… Но извините, дорогие сограждане, он значит просто «утверждает» это самое «дело», все зависит от тех, кто состряпал оное! Ну да, ведь суд-то все равно объективную истину установить не способен… Каков подход!

На практике это выглядело так. 1 декабря 1934 года был принят закон, который исключал нормальное правосудие для дел о террористических актах. Далее – закон от 14 сентября 1937 года, упрощавший судебный процесс и фактически ликвидировавший защиту по делам лиц, обвиняемых во вредительстве. Стало действовать "Особое совещание", выносившее решения быстро и однозначно. Более того, Наркомат внутренних дел присвоил себе право самому принимать решения о сроках наказания, без всяких там судебных процессов и юридических норм. Без нарушения ранее существовавших социалистических законов невозможно было делать то, что тогда делалось. Эти законы фактически утратили свою силу, хотя формально и были закреплены в новой (Сталинской) Конституции. Давно ведь известно: если истина, мешает силе, то прежде всего страдает сама истина.

Наличие в государстве дурных установлений и правил отнюдь не снимает вину, ответственность с тех людей, которые осуществляют эти установления. Человек – не машина, не механический исполнитель. У него подразумевается наличие сердца, мозга, совести. Вина его тем сильнее, чем ревностней, охотней проводит он в жизнь дурные порядки. С детских лет, со школьной скамьи человек обязан твердо знать, что зло наказуемо, что рано или поздно он обязательно ответит за мерзопакостные поступки, если их совершил. Ни верноподданническое служение кумиру, ни ссылка на объективные обстоятельства не спасут от заслуженной кары. Раньше Церковь приучала людей к мысли о том, что за содеянное при жизни зло придется ответить на том свете. Теперь Господа Бога и "тот свет" отменили. Значит, некому осуществлять великий и праведный суд над теми, кто посягает на беззащитных, втаптывает в кровь и грязь человеческое достоинство, отнимает жизнь?!

Граф Монте-Кристо, безвинно отсидев семнадцать лет, через многие годы предъявляет счет своим обидчикам: тем, кто донес на него, кто поступил несправедливо. И это воспринимается как должное – добро торжествует. После Второй мировой войны были осуждены 86 тысяч гитлеровских военных преступников. Их и теперь еще вылавливают, карают. Вина гитлеровских палачей огромна, однако следует учитывать, что они уничтожали в застенках, травили газом, мучили и убивали политических или военных противников. Но какова же степень вины тех, самых лучших, принципиальных, большевиков-ленинцев, наших военачальников, доказавших преданность Родине и партии в огне сражений?!

Я знал, к примеру, Николая Васильевича Крыленко как человека сильного, особенно в моральном отношении. Биография его известна: профессиональный революционер, юрист, друг Владимира Ильича Ленина и всей его семьи. В историю Крыленко вошел многими памятными делами. Один из организаторов штурма Зимнего дворца, он был направлен затем и город Могилев, в Ставку, которую возглавлял генерал Духонин. Там Николай Васильевич отдал 20 ноября 1917 года лаконичный приказ № 972, о котором узнали все русские офицеры: "Сего числа прибыл в Ставку и вступил в должность Верховного Главнокомандующего армиями и флотом Российской республики. Прапорщик Крыленко".

Первый большевик на столь высоком посту!

Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Еще через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вел борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…

Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, свое славное прошлое! Какие же средства использовались!

Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор – расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.

И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определенное удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.

Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.

В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были еще тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными еще Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.

Вечер выдался теплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шел довольный, умиротворенный и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Еще в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распаленный, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.

Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплелся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалеку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошел в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.

Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да еще в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звезд – никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.

– Кто ж его знает. Незаметный он. Пьет только по праздникам, не скандалит, жену не бьет. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, пояснила одна. – Злость в нем неуемная, лицо перекошено, глаза бешеные.

– В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, – припомнила другая. – А он крысу в лес отнес, подвесил на сук и костер под ней развел. Крыса визжит, корчится, глаза у нее лопнули, паленым воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дергается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…

Если у меня и были еще какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живет теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку темное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретет должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живет он совсем неплохо, даже почетом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооруженными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключенными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остается ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; ее не видно, однако она точит, разъедает металл.

Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжелыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное – занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…

– Чего надо? Чего привязался?! – с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. – Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!

Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.

– Докажу, – повысил я голос. – Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!

Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанес еще один, пожалуй, чересчур сильный удар.

– Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!

С тем я и ушел. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошел к женщинам, судачившим в своем «клубе» на сваленных бревнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.

Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушел сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому – не другим.

А в том, что произошло – Бог нам судья. И ему, и мне.

4

Теперь, сквозь призму лет и событий, мы иначе, чем тогда, воспринимаем и оцениваем многие явления, вырывая их из обстановки, господствовавшей в ту пору, изолируя от настроений, от образа жизни, от уровня мышления тридцатых годов. А ведь положение в мире было тогда суровое, грозное. Пожалуй, одна лишь Америка, разбогатевшая на поставках мировой войны, блаженствовала за океаном, не зная других бед, кроме безработицы. А Европа уже изведала страшную мясорубку, ожесточилась в долгой и ничего не решавшей войне, особенно побежденные немцы. Все ясней становилось, что новой бойни не избежать, а верх одержит тот, кто будет сильнее, организованнее, то есть те правители, которые сплотят вокруг себя массы в собственном государстве, дадут им понятную заманчивую идею, сосредоточат в руках максимум власти. Одна за другой рождались и крепли диктатуры: Муссолини в Италии, Гитлер в Германии, Франко в Испании. Вообще, двадцатые-тридцатые годы в Европе характерны буйством политических интриганов, авантюристов. Они спешили «поцарствовать», вкусить славы, набить карманы, словно чувствовали, что скоро стреножит их новая большая война, а после войны появится атомное оружие, резко ограничившее возможности политических интриганов. Появится другая мера ответственности. А пока, по словам Ромен Роллана, господствовали "маньяки, одержимые отвлеченными идеями, помешанные на логике, всегда готовые принести других в жертву какому-нибудь из своих силлогизмов. Они постоянно говорили о свободе, но меньше всего были способны понимать и терпеть ее".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю