355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Транс-Атлантик » Текст книги (страница 4)
Транс-Атлантик
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:41

Текст книги "Транс-Атлантик"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Понял я тогда, что хоть они деньги эти друг дружке дают, но мне бы их с большой охотой дали, чтобы так себе расположение мое купить… разве что, неловко им было мне прямо давать, не осмеливались они со мной. Вот я и говорю им: «Не горячитесь, господа, тихо, тихо». Но они только и искали как мне эти деньги всучить, Барон за голову схватился: «Что ж за карман за такой дырявый у меня, тебе вот лучше Деньги свои дам, а то неровен час потеряю!»… и давай мне Деньги пихать, а те – свои мне пихают: «Возьми ж и мои, и мои, вона – и мой карман тоже дырявый». Я говорю: «Побойтесь Бога, господа, зачем вы мне даете?»… но в тот момент кто-то вошел по нужде, они, значит, – к писсуару, штаны расстегивают, посвистывают как ни в чем не бывало, что, дескать, и они облегчаются… Но как только тот, что по нужде был, вышел, они опять ко мне, но теперь немного осмелели, Деньги мне пихают и «бери, бери» говорят. Я ж говорю: «Во имя Отца и Сына, господа, зачем вы мне это даете, зачем мне деньги ваши?» Однако в этот момент кто-то вошел, по нужде, они – к писсуару, посвистывают… но как только мы одни остались, они опять подлетают, и кричит Пыцкаль: «Бери, бери, коль дают, да бери ж, бери, ведь у него 300, а то и 400 Миллионов!» – «Не бери у Пыцкаля, у меня лучше возьми, – воскликнул Барон и забубнил, зажужжал, как оса, – у меня возьми, да Бога побойся, ведь у него, небось, 400 а может и 500 Миллионов!»

Чюмкала же все охал, хныкал, вздыхал: «Покорнейше прошу, а может и 600 Миллионов, милостивого Пана Вельможного взять и мой грошик!» И как стали они, раскрасневшиеся-распалившиеся, так на меня лезть и Деньгами этими помахивать, в меня ими тыкать да пихать, один с другим да с третьим, один через другого-третьего, и так Вместе Друг с другом на меня, то не хотелось мне больше препятствий им чинить и я позволил, чтоб они мне Деньги эти дали. И тотчас же все к писсуару, потому что как раз кто-то входил, а я с деньгами этими к дверям из уборной в зал выскочил, а там музыка играет, пары кружатся. Встал я с деньгами и вижу, что Гонзаль мой за столиком все чудит и чудит и чудит…

То Ручкой махнет, а то глазом стрельнет, то катыш хлебный подбросит, то стопочкой звякнет, то пальчиком дробно застучит, и так среди всех своих выкрутасов словно Индюк какой среди Воробышков… и смехом громким выкрутасы свои сопровождает! Ну, те, что поближе сидели, точно подумали, что не в себе человек; но я-то знал, какое вино ему в голову ударило и перед кем он так изгаляется. И хоть я хотел все это бросить, смываться, домой возвращаться, вид сей меня как громом поразил (вон как ноги вверх задирает), потому что он вроде как друг мой (вон как платочком машет), товарищ (в ладоши хлопает, ногами топает), с которым я ходил (а он все пальцами перебирает), стало быть, не могу я допустить того, чтобы он мне на людях такие номера откалывал (трубку бумажную свернул, трубит в нее). Тогда я обратно, к столику направился.

Меня завидев, он весело так махать да кивать мне начал. И только я подошел, он говорит: «Эй, ха, садись, садись, гуляем! Эй, ха, эй, ха,

 
Словно куколка Панкратка,
Да милее мне Игнатка!»
 

И хлебным катышем в нос мне пуляет, и в бумажку трубит, а сам тихонько говорит: «Где ты был, предатель, что делал, жалкая доля моя!» И тут же стопкой вина со мною чокается, бумажки разбрасывает и мне вино в стопку наливает. Выпьем! Выпьем!

 
Мать на танцы не пускала!
А я их не пропускала!
 

Ой, гуляем! Ой, гудим! Все вина мне подливает, а мне трудно отказываться: уж больно громко угощает. Пьем. А рядом, за другим столиком, Барон, Пыцкаль и Чюмкала уселись и вина требуют! Ах, черт бы их драл! Видать, как только деньги дали, враз осмелели, и только Гонзаль выпьет, так они сразу к кружкам, рюмкам, кружками, рюмами, чарками чокаются, пьют, опрокидывают, выкрикивают, хэй же ха! гоп-гоп, была не была! Но все ж не было у них смелости, чтобы за наше здоровье пить, так они, значит, только друг за друга пили. И мы с Гонзалем тоже пьем друг за друга.

 
Как стреляют мои глазки,
Бейте в дролю без опаски!
 

А сам шепчет: «Иди к Старику, пригласи их к нам в компанию. Познакомимся».

Говорю: «Нельзя».

А он мне в руку что-то под столом впихивает и говорит: «Возьми это, возьми это, на, держи…» а то Деньги были.

«Возьми, – говорит, – ты нуждаешься, так знай настоящего Друга-Приятеля, а как ты мне Другом будешь, то и я тебе Другом буду!» Я и брать-то не хочу, а он мне насильно сует. Так и всучил. Я чуть было деньги эти наземь не бросил, да только те, другие деньги уже у меня были и теперь к ним новые добавились, а что делать, сам не знаю, потому что вместе тысячи четыре будет. Тем временем Барон с приятелями своими друг с другом выпивают, но и в мою сторону рюмки поднимать начали. С деньгами их в кармане не мог я того не сделать, чтоб с ними не чокнуться, а они обратно – со мной, Гонзаль со мной, я с Гонзалем, они с Гонзалем, Гонзаль с ними! Пьем-выпиваем. И пошла гулянка!

 
Ах ты Юзек, губки, губки,
Не для Юзя мои юбки!
 

В бумажку трубит, ручкой-ножкой машет! Гоп, гоп, гоп! Тогда уж мы все вместе друг с другом, один столик с другим чокаемся, но честно говоря, не за их здоровье Гонзаль пил, а за других, то есть за Старика и сына здоровье. Говорит он, значит, мне: «Поди, пригласи в компанию!»

Ну я, значит, встаю и, к старику подойдя, следующими словами говорю: «Прости, милостивый государь, назойливость мою, но речь вашу заслышав, Земляка приветствовать захотел».

Тут он, самым вежливым манером с места своего привстав, Кобжицким, Томашем, Майором бывшим, нынешним Пенсионером представился, да и сына своего, Игнатия, тоже представил. Затем садиться просит. Присел я, а он пивом угощает, но, видать, не слишком ему компания моя по вкусу пришлась, а все по причине Приятелей моих. А главно дело, что там Воют, Пьют, Шумят! Видать, что очень он приличный, порядочный человек, я же ему такие слова говорю: «Я в компании, но, сдается, ребята слегка перебрали, да ведь Милостивому Пану и то ведомо, что знакомства здесь никто не выбирает; другой раз оно может и лучше было бы, чтоб Знакомые в Незнакомых превратились».

А там шумят. Но он говорит: «Понимаю вынужденность положения вашего, и если пожелаете, прошу с нами более спокойному предаться досугу». Дальше, значит, разговариваем, Человек этот необычайно почтенным, видным был: черты сухие, правильные, сильная проседь, глаз светел, брови густые, кустистые, лицо сухое, но старческое, голос тоже старческий, рука сухая, но и она старческая, нос орлиный, с волосами, и очень старческий, то же и уши – клоками старых седых волос заросли. Сын сблизи довольно ловким, складным мне показался, и такие у него рука, нога, чуб, что шельма, шельма, ах он шельма, Гонзаль! А те кричат-покрикивают! Ну, значит, Старик мне, что, мол, Сына Единственного в армию отправляет, а если он до Родины не доберется, то в Англии либо во Франции в армию запишется, чтобы хоть с какой стороны ворога драть. «Так вот, – говорит, – мы в парк сей пришли, чтобы Игнатий мой перед отъездом немного развлекся, и я ему Народные Забавы показать желаю». Говорит, а там пьют. Что в человеке этом внимание приковывало, так это его необычайное какое-то в разговоре и во всем поведении благоразумие, и уж каким благоразумным, каким осторожным был он в каждом слове и поступке своем, точно Астроном какой: все так в себе изучает да ко всему прислушивается. Любезен также Необычайно.

Из-за такой Любезности, да во всем Разумности, Благородства что ли, из-за явной необыкновенной чистоты, правоты всех дел его, замыслов, меня все больший стыд брал за Приятелей моих и за дела-делишки мои. Но не желая ему в этих бедах признаваться, говорю ему лишь: «Лучше всего я желаю за благородное Вельможного Пана намерение, вместе с сыном Вашим за успех замыслов чистых-благородных выпить». Ну, значит, чокнулись мы. Но когда я с Сыном чокнулся, то Гонзаль за мое здоровье пить начал, тож и Барон, Пыцкаль, Чюмкала за мое здоровье выпили: «Хоп, хоп, хоп, пьем-гуляем!» Тогда и я должен был за их здоровье выпить, они – за мое. Старик на это:

– А, вижу, пьют.

– Да, пьют.

– За Ваше здоровье тоже пьют.

– Пьют, потому что знакомы.

Задумался он, заволновался… наконец говорит, тише чуток: «Ой, чую, не время для забав таких… не время…»

Мне стыдно стало! И я, склонившись, на ухо ему такие слова говорю: «Бога ради, уходи лучше отсюда вместе с сыном своим, и по дружбе тебе я то говорю, ибо Пьют они, но только не за мое здоровье!» Насупился Старик: «А за чье ж здоровье пьют?» Я говорю: «Они там вона за того Иностранца-Дружка моего здоровье пьют, а вот он – ни за их, ни за мое, а только за Сына твоего здоровье пьет».

Насторожился он, остолбенел: «За Игнаткино здоровье пьет? Как же так?»

– За Игнаткино, Игнаткино, и уходи ты с Игнаткой своим, потому что он за Игнатом ухлестнул! Уходи, уходи, говорят!

А тут Гудят, Водку дуют, Трубят, Шумят, и все как один стаканы-кружки-рюмки опрокидывают! А хоп, хоп, хоп!

Гвалт, галдеж как на ярмарке! Покраснел старик, точно помидор сделался: «То-то я смотрю, что он на Сына моего зарится, да не знал, какова причина».

– Уходи, уходи с Сыном, ибо только на смех себя выставишь!

– Я с Игнатием (а мы все продолжаем на ухо говорить), я с Игнатием бежать не собираюсь, потому что мой Игнат не барышня! Ты, ради Бога, Игнату не сказывай! Я уж сам как-нибудь с человеком этим дело улажу.

Тем временем за Гонзаля здоровье Барон с Пыцкалем сильно пили, а Гонзаль нам платочком махнул и чарку опрокинул, ой, веселимся, ой, гуляем!

Старик чарку свою взял, будто за Гонзаля здоровье выпить собирался… да только как той о стол грохнет, и из-за стола как вскочит! Встал и Гонзаль. Тут и прочие повставали, ибо видят, дело – к Драке. Один только Сын не шелохнулся, и неловко ему было, потому что скумекал, что к чему, покраснел как рак, горемыка.

И вот Старик стоит и Гонзаль стоит. Несмотря на женственность свою, он довольно крупным был мужчиной, но когда Дракой запахло, обмяк очень; и вот Путо боится, а старик стоит, Путо боится, а старик стоит, Путо боится, а Старик стоит. И довольно долго так тянулось. Гонзаль левой рукой, пальцами тихонечко так заперебирал, словно хвостом замахал, как бы прося, чтоб все в шутку, в шалость обернулось. Но стоит старик, и тогда Гонзаль со страху чарку, что в другой руке держал, тревожно, неуверенно к губам поднес. Отпил. Вот незадача! Забыл он, видать, что как раз из-за Питья сыр-бор разгорелся! Вот и Старика о том же самом вопрос прозвучал:

– За чье здоровье, сударь, пьешь?

А за чье он там здоровье пил? Ни за чье не пил. Со страху пьет и ото рта чарки не отрывает, потому как оторви он ее ото рта, отвечать на вопрос пришлось бы! Вот он и пьет, чтобы пить. Да беда в том, черт его дери, что прежде он за Сына здоровье пил украдкой, теперь его Питье опять на Сына направлялась (Сын за столиком сидел не шелохнувшись) и стоит так Шельма Она, и за Мальчика чуть-чуть своего пьет и за здоровье его Выпивает! Понял он тогда и, страшного томашева гнева убоявшись, обмяк в тряпку, да только со страху еще сильнее пьет и Питием своим на гнев Томаша себя обрекает… и все больше и больше страшась, пьет и пьет! Воскликнул Томаш:

– Ах, так ты, сударь, за мое здоровье пьешь!

Да не за его здоровье он пил, а за Сына. Однако, видать, намеренно Томаш крикнул так, чтобы питье Гонзаля от Сына отвратить. Тут Пуцкаль-Барон-Чюмкала смехом взорвались! Гонзаль на старика глазом зыркает да все пьет и пьет, и хоть уже все выпил, все пьет и пьет… Но на сей раз – не таясь за Мальчика пьет и питием этим себя в Женщину превращает и в нее, в женщину убегая, от гнева Томаша укрытие находит! Ибо не Мужчина он боле – Женщина! Воскликнул Томаш, страшный от гнева, как помидор:

– Запрещаю господину за здоровье мое пить и не позволю, чтоб кто Незнакомый за здоровье мое пил!

Да какой же это господин? Не господин, а Госпожа-с! И ведь не за него пьет, а за Сына. Но пьет, пьет, и хоть уж пуста чарка, пьет, пьет, и так питие свое в бесконечность устремляет и Питием прикрывается, Питием этим запивает и пьет и пьет и Пить не перестает. И как только он пить больше был не в силах, ибо Питье его кончилось, чарку от уст отъял и в Старика ею бросил!

Вот уж грохнуло! Чарка его в мелкие кусочки прямо перед Томаша глазами над окном разлетелась!

Только Томаш стоит – не шелохнется. Тогда сын с места вскочил, но крикнул Томаш:

– Не вставай, Игнат!

А сам стоит и все тут. И кровь выступила, и одна большая Капля по щеке сползла. Ну, видать, быть драке, того и гляди, за грудки схватятся… Пыцкаль, Барон, Чюмкала из-за столика встали и кто за что похватались: один – за кружку, другой – за бутылку, третий, кажись, – за жердь какую или за табурет, но Томаш стоит – не шелохнется! Все пьяные в дым, аж от дыму того темно сделалось! Те, что дальше стояла, поближе подходят, и уж Пыцкаль, Барон, не смея драку с кем начать, друг Дружку валтузить начинают, да за вихры, а там уж и лбов разбиванье, ушей обрыванье… и темно у меня в глазах, Шум, Туман, потому как выпимши. Но стоит Томаш. Вот уж и вторая Капля показалась и вслед за первой сбежала.

Я смотрю: все Стоит Томаш, стоит и Гонзаль. Вот у Томаша и третья Капля тихо выступила, да следом первых двух так на жилетку и упала. Ради Бога, что ж это такое, почему не шелохнется Томаш? Стоит, и все тут. Вот новая, четвертая Капля стекает. От Томаша тихих капель этих тихо сделалось, Томаш на нас смотрит, а мы – на Томаша; а вот уж и пятая Капля по нему стекает.

И Капает, Капает. А мы стоим. Гонзаль ни гу-гу. Затем к столику своему вернулся, шляпу берет и медленно уходит… пока спина его совсем из виду не пропала. И только ушел Гонзаль, каждый сам по себе завертелся, шляпы поразбирали, по домам поразошлись; так все и ушли, так Все и Прошло.

*

Ночью той долго глаз сомкнуть я не мог. О, зачем я Посольству был покорен? Зачем на Прием ходил? Зачем на приеме том Ходил? Ведь сраму того там, в Посольстве мне не простят, и, верно уж, всеми я там осмеян, отвержен, шутом объявлен. А уж если тот единственный человек, что мне в признательности своей, а может и в какой-никакой симпатии не отказал, путом оказался, меня в своем кокетничанье сводником сделал, то каков же Позор и Срам мой! Вот так, на постели ворочаюсь, вздыхаю, стенаю, о, Гомбрович, Гомбрович, о, где величие и незаурядность твоя, вот ты, видать, Незаурядный, да только Сводник, Великий, да только Подлеца Дружок, на погибель Земляка своего славного, доброго, да и Сына его молодого, доброго. И в то время, как там, вдали, за водами, кровь, тут тоже кровь; и Томаша капли по моей вине истекающие. О, сколь меня эта Томашева кровь угнетала, о, как она меня связью своею с той кровью истекающей напугала! И на ложе моем, болью терзаемый, чувствовал я, что одна кровь другой кровью порожденная, здесь пролитая, меня к еще большему разливу крови приведет…

Порвать с Гонзалем, отбросить его от себя прочь… Все-таки как-никак мы с ним вместе Ходили, Ходили, ой, да ведь и теперь мы с ним вместе Ходим, Ходим, и как же мне без него Ходить, если вместе мы ходим… Так у меня ночь и прошла, но лишь утро настало, то странное Дело, да такое тяжелое, такое упорное, как будто башкой об стену, ибо Томаш приходит, и, за визит в столь ранний час извинившись, просит, чтобы я от его имени Гонзаля на дуэль вызвал! Я обомлел и говорю, как же так, зашто-пошто, ведь вчера он уж и так довольно Гонзаля этого принизил, да как же вызывать его, как стреляться, ведь он право слово – Корова… Горько он мне ответил, непреклонно: «Корова – не корова, а в штанах ходит, да и оскорбление публичным было и не может того быть, чтобы я трусом себя показал, да еще перед Иностранцами!»

Напрасными оказались уговоры мои, что, дескать, как же с коровой, как же корову-то на дуэль вызывать, людской молве пищу подбрасывать и, может, еще больше смех людской раздувать. Лучше тихо, тсс, и концы в воду, ибо и для Игната тоже стыд. А он как воскликнет:

– Корова, не корова – не о чем говорить! И не за Игната он пил, а за меня-старика! И не в Игната чаркою метил, а в меня! Промеж нас, стало быть, спор и оскорбление как промеж Мужчин было, по пьяной лавочке!

А я ему свое, что, мол, Корова. Да только он зашелся и резко кричит, что Игнатий никакого к этому касательства не имеет и что тот – не корова. Наконец говорит: «Все равно я его вызвать обязан, стреляться с ним буду, дабы дело сие по-мужски между Мужчинами разрешилось; уж я из него Мужчину сделаю, чтобы не говорили, что за Сыном моим Путо волочится! Ну а если к барьеру не выйдет, то как собаку его застрелю, так ему и скажи, чтобы знал. Он обязан принять вызов!»

Поразила меня ярость его, и уж видно было, человек этот не даст себе покою, покуда Гонзаля Мужчиною быть не заставит, ибо не мог он вынести того, что сына его на посмешище выставляли; и вот он вопреки самой очевидности на очевидность бросается, изменить ее желает! Но как заставить Гонзаля к барьеру выйти? Посоветовались мы. Говорит мне Томаш, чтобы наперед я сам к Гонзалю поехал и приватно ему разъяснил, что тут Пан либо Пропал, и либо он принимает вызов, либо от Томаша руки на верную смерть себя обрекает. Потом уж, второй раз я ехать к нему должен, но уже с другим человеком, секундантом, чтоб формально его вызвать.

Делать нечего. Нехорошо, ой как нехорошо вышло. Лучше бы оставить все в покое, ибо и сам поступок этот как будто вопреки самой природе был: как же это Путо на дуэль вызывать? Но наперекор очевидности, рассудку, какая-то во мне надежда теплилась, что, может, он как мужчина этот вызов примет, а тогда уж и мне не так стыдно, что я с ним на приеме ходил, да и в Парк Японский с ним ходил. Пойду-ка я, брошу ему этот вызов, посмотрю, что он делать станет. Вот так (хоть мне это Ничего Хорошего не сулило) просьбу Томаша удовлетворяя, направился я к Гонзалю.

Подъехал я ко дворцу, что из-за решетки большой золоченой, веял заброшенностью, пустотой. Долго под дверью ждать мне пришлось, а когда наконец она открылась, то в белой лакейской ливрее, со щеткой половой и с тряпкой предстал предо мною Гонзаль. Вспомнилось тут мне, что он перед Мальчиками мальчиками своими своего же собственного лакея разыгрывать из себя привык; но ничего, Вхожу; он отступил, побледнел, и руки его повисли, Как тряпка, Лишь когда я сказал, что поговорить с ним пришел, он немного успокоился и говорит: «Конечно, конечно, однако пройдемте в комнатку мою, там лучше поговорим». И через покои большие, золоченые, в маленькую комнатку меня ведет, да такую грязную, что не приведи Господь, кровати и той там не было: голые доски, а на них подстилка. Садится он на подстилку и говорит мне: «Как там? Что слышно?» Тут я и плюнул.

Уши его побледнели, он стал дряблым и обвис, как тряпка. Говорю ему:

– Старик, которого ты обидел, на дуэль тебя вызывает. На саблях либо на пистолетах.

Замолчал, молчит, а я ему, стало быть, говорю: «На дуэль тебя вызывают».

– Меня на дуэль вызывают?!

– Тебя, – говорю, – на дуэль вызывают.

– Меня на дуэль вызывают?!

Тонюсенько он пискнул, ручонками замахал, глазенками заморгал и говорит этим самым Голоском своим: «Меня на дуэль вызывают?!» Ну я, значит, и говорю: «Ты этот Голосок свой брось, Глазенки-ручонку брось, а лучше исполни долг свой! Я по дружбе тебе говорю, чтоб ты знал: если ты Томаша вызов не примешь, то он тебя как собаку убить поклялся. Тут либо пан, либо пропал».

Я думал, что он крикнет, но он обмяк, как тряпка, и ступни его большие мягко на полу распластались, а черные волоски, что на руке росли, тоже так обмякли, ослабли, что стали как из ваты. Недвижно на меня Бараньим Глазом, как корова смотрит. Я его спросил: «Что скажешь?» А он ничего не говорит, а только мякнет, мякнет; как мокрая курица стал, и лишь когда так размяк, блаженно, словно китайская Царица, потянулся и сладострастно прошептал:

– Все из-за Игнаськи, Игнаськи моего!

Со страху он в Бабу размяк, а как Бабой стал, бояться перестал! Ибо чего Бабе в дуэли! Я еще раз попробовал к рассудку его воззвать и говорю: «Подумай, господин Артуро, что ты Старика обидел (он крикнул: «Старик – вздор»), который Чести своей задеть не позволит (он крикнул: «Честь – вздор!»), да к тому же в присутствии земляков его (он крикнул: «Земляки – вздор!») и я тебе не позволю, чтоб ты Отцу на вызов не ответил (он крикнул: «Отец – вздор!») да и Сына из головы своей выкинь (он крикнул: «Сын – это да, это я понимаю!»).

И в слезы; плачет и стонет: «Я-то думал, ты мне друг, ведь я тебе друг. Чем тебя этот старик так прельстил, ты бы лучше вместо того, чтоб старого Отца сторону держать, с Молодым и соединился, им бы какую-никакую свободу дал, Молодого бы от тирании Отца-Хозяина защищал!»

*

Говорит он: «Поди сюда, поближе, чегой-то скажу тебе». Говорю ему: «Я и издали хорошо слышу». Он говорит: «Ближе подойди, я б тебе чего сказал». Я говорю: «На кой мне ближе, коль я и так слышу». Он говорит: «Я бы, может, тебе и сказал чего, но только на ухо». Я говорю: «Нечего на ухо, мы одни здесь».

Но он говорит: «Я знаю, что ты меня выродком считаешь. Так вот я так сделаю, что ты мою сторону против Отца этого держать будешь, а таких, как я, Солью Земли признаешь. Скажи-ка ты мне: ты что ж, никакого Прогресса не признаешь? Мы что, все на одном и том же месте топтаться должны? А как же ты тогда хочешь, чтобы Новое что было, коль Старое признаешь? Эдак вечно Отец-Хозяин сына молодого под плеткой своей отцовской держать будет, вечно этот молодой должен будет за Отцом-Хозяином молитвы талдычить? Дать немного свободы молодому, выпустить его на волю, пусть порезвится!»

Я говорю: «Безумный! И я за прогресс, но ты извращенное Отклонение прогрессом называешь». А он мне на это: «А если и отклониться немножко, так что такого?»

Как только он это сказал, я говорю: «Бога ради, говори это таким, как ты сам, а не человеку приличному и уважаемому. Я б тогда Поляком себя считать перестал, если б Сына против Отца науськивал; знай же, что мы, поляки, необычайно Отцов наших уважаем, так что ты это поляку не говори, чтоб он сына от Отца да к тому ж на Извращение уводил». Воскликнул он: «А на кой тебе поляком быть?!?

И говорит: «Что ж, так блаженна до сих пор была судьба поляков? Не обрыдла ль тебе польскость твоя? Не довольно ль тебе Мучений? Не довольно ль извечного Страданья и Терзанья? Да и нынче опять вам шкуру дубят! И так вот за шкуру свою и держишься. А не желаешь ли кем Другим, Новым стать? Так ты хочешь, чтобы все Парни ваши только за Отцами подряд все повторяли? Ой, выпустить Ребят из отцовской клетки, пусть они по бездорожью порыщут, пусть в Неизведанное заглянут! А то Отец старый все верхом на жеребенке своем ездит да им правит по разумению своему… так пусть же теперь жеребенок взбрыкнет, пусть Отца своего понесет куда глаза глядят! И тогда у Отца вряд ли око не поблекнет, ибо Сын его собственный понесет, понесет! Ну же, ну же, выпустите вы Ребят своих, пусть Летят, пусть Мчатся, пусть Несутся!»

Воскликнул я: «Молчи, прекрати увещевания свои, ибо не подобает мне быть супротив Отца и Отчизны, да еще в такую, как сейчас, годину!» Заворчал он: «К черту Отца с Отчизною! Сын, сын – вот это я понимаю! А на что тебе Отчизна? Не лучше ль Сынчизна? Ты Отчизну на Сынчизну замени, тогда увидишь!»

Только он эту «Сынчизну» упомянул, как я в первом порыве гнева моего ударить его захотел, но уж так неумно слово то для уха звучало, что смех меня на этого больного, Безумного, видать, человека разобрал, и смеюсь я, смеюсь… он же ворчит:

– Что там у тебя с этим Стариком… Но ты так настаиваешь, что я (по дружбе тебе говорю) может даже вызов его приму. Конечно приму, если б секундант у меня был на дуэли той, Друг верный, который при заряжании пистолетов пули в рукав бы закатал. Бросай старика! Что тебе в Нем! Пусть Старик одним порохом стреляет, тогда и волк будет сыт и овца цела. А после дуэли мировую устроить и может даже выпить чего! А уж коль я отважно вызов его приму и мужество свое покажу, то он мне выпить с Игнатенькой своим-моим не воспретит…»

Я снова в смех, ибо смешна мысль его, однако говорю: «Не один секундант оружие заряжает, есть и другие секунданты».

Он говорит: «А за чем им следить – это обдумать можно, ведь не впервой во время дуэли Пули в Рукав». Я ему на это: «А как из Рукава на землю упадут?» Отвечает он: «В рукав-то Зарукавник вшить надо, вот они в Зарукавник-то и упадут; чего бояться».

И долго, безмолвно сидим с ним. Наконец я говорю (опять смех меня разобрал): «Ну, пора мне». Он меня к самой двери входной проводил и сразу же ее захлопнул, дабы Мальчик какой с улицы не углядел его. Один я оказался, но по улице иду, да что-то вдруг на меня «Сынчизна» эта напала и точно муха назойливая возле носа летает или как табак в носу свербит, так что обратно меня смех пустой одолел. Сынчизна! Сынчизна! Да ведь Глупость это, Безумство, да ведь сумашествие чистое! И тщетная, пустая болтовня его, чтоб я Пули в Рукав прятал да ради этого Путо Отца с Отчизною предавал…

*

Но как дальше быть? Ясно, что никакая человеческая сила не заставит Гонзаля под заряженный пистолет встать, и что если поклялся Томаш его как собаку убить, коли он вызов не примет, то все дело уголовщиной кончиться могло, до чего я, конечно, допустить не мог, поскольку другом Томашу был. Стало быть, другого выхода нет (если я Томашу добра желаю), кроме как Гонзаля обмануть пустой надеждой на сам-порох; когда ж он к барьеру выйдет, уверенный, что Томаша вокруг пальца обвел, мы, секунданты, тихонько Пулями-то пистолеты и зарядим, Пули-то и засвищут! О, нет, я Томашу другом был! Если б я к обману прибег, то лишь для Томаша добра! Однако все дело без его ведома обделывать следует, ибо, будучи необыкновенно благородным, он ни за что бы согласия своего не дал бы на интригу такую; и пришло мне тогда на ум присоветовать Гонзалю секундантами Барона и Пыцкаля (с коими я легко в соглашение войти могу) и с ними все ловко устроить.

Однако первым делом я с ними поговорить был должен… только осторожно, ведь черт его знает, будут ли они после вчерашней Томаша крови дальше с Гонзалем водиться, или, может, совесть в них заговорила и (хоть они, сударь, Деньги мне пихали) может все у них переменилось. Пошел я, значит, в бюро, куда меня обязанность службы моей звала, но, признаться, шел я как на казнь, потому что опять-таки, что там, как после вчерашнего на том приеме Хождения сослуживцы мои, коллеги меня примут, коль вместо Славы, Хвалы Поэта Гения Великого, лишь стыд жгучий, как в Рубашке, да к тому же – с Путо. Вот я и думаю, что лучше всего будет на водку или на вино свалить, и платочек к вискам прикладываю, вздыхаю, едва ноги передвигаю, как с Перепоя. Женщины на меня издали поглядывают, но ничего не говорят, шепчутся только друг с дружкой, в кучку сбившись среди бумаг, на меня как на Пугало смотрят и шепчутся, шепчутся. Мне ни единого слова никто не сказал, может по причине робости, боязливости, но друг с дружкой все шептались и друг друга булку ели, а тот этого толкает, и все шепоток, как из-за забора. Может, говорили, что я вчера наклюкался, а может и что Хуже шептали. Счетовод старый в бумагах своих закопошился и из них на меня, как сорока с ветки, посматривает, а может ему что старое вспомнилось, потому как все шепчет, шепчет: «Знайка майка Балабайка». Я же пьяным, а точнее как с Похмелья прикидывался.

Спросил я тогда про Барона. Но мне сказали, что Барон с Чюмкалой недавно купленный молодняк осматривают. Пошел я, значит, с Сынчизной этой (ибо Сынчизна сия у меня в голове занозой засела) в Сарай, что за Райтшуллей, с другого конца двора, а там смотрю – Барон во дворе стоит, перед ним Конюх на кобыле большой, чалой то шагом, то рысцой, то рысью, то ходом испанским или французским, дальше на лавке – Пыцкаль с Чюмкалой сидят, пиво попивают и подростка-гнедка, у которого копыто сбилось, разглядывают. Пыцкаль и говорит:

– Липоский, Липоский, где у тебя Хомут?

Барон хлыстом замахал – «Halt! Halt! На крыше воробей. Мне к ним тяжело было выходить из сарая, и уж совсем собрался я возвращаться, вовсе к ним не выходить, да вот Псы в псарне разбрехались, и нечего делать – пришлось выйти. Я все платочек в голове прикладываю, ноги едва переставляю, да вздыхаю, как с Перепоя. Им тоже, видать, тошно было со мной после вчерашнего, так что тут же платочки поприкладывали заохали-закрехали, а Барон говорит: «Ох, голова болит, голова болит, кажись вчера слишком много хорошего было, да уж чего там, чего там! Выпей же с нами Пива, и хоть оно в глотку нейдет, а с перепою самопервейшая вещь!»

Пьем пиво и охаем. Вот только Деньги ихние меня жгут, а как с ними заговорить, не знаю. При Чюмкале говорить не хочется (потому что в секунданты я лишь Барона с Пыцкалем определил), стало быть – пьем только да охаем. Жарко, к дождю. Чюмкала пошел в сарай с деревянным гвоздем, ключик он потерял, ну я, значит, и говорю, что Томаш Гонзаля на дуэль вызвал и в том Суть-Заковыка, что Гонзаль вызов принять боится и ни за что не примет. Так я, значит, говорю: «Нестаточное это дело, ибо клятва Томаша такова, что он его как собаку прибьет, если тот вызова не примет, а это, сударь, уголовщина была бы. И обратно ж невозможно, чтобы мы Земляку тяжко оскорбленному помощи какой не оказали в тяжкой нужде его, и надо чего-нибудь Придумать, чтоб Гонзаль принял его вызов». Они говорят: «Конечно, конечно, Земляк, Земляк, да еще в такую минуту, как тут Земляка бросить, как Земляку не помочь!» Головами кивают, пиво попивают и на меня исподлобья поглядывают.

А я о деньгах предпочитал не вспоминать, потому что мне тошно было. Но говорю, что видимо нет другого Выхода, и коль скоро Гонзаль хочет, чтобы стрельба без пуль была, ему это и надо пообещать, только тихо, тсс, чтоб о том ни одна живая душа не узнала. Тогда и волк сыт, и овца цела». Посоветовались. Смотрит Барон на Пыцкаля, Пыцкаль на Барона, но подал голос Барон: «Ясно, другого выхода нет, да дело больно хлопотное». Говорит Пыцкаль: «Темненькое дельце».

Я говорю: «Мне известно, что Гонзаль охотно Вельможных Панов-Благодетелей-Друзей своих в секундантах бы видел, поскольку вы при ссоре присутствовали, а уж мы, секунданты, по взаимной договоренности все бы тихо меж собой и уладили и, как водится, пули бы в Рукав и закатили, и хоть это, сударь, дело хлопотное, да намерение-то наше ведь чистое, ибо дело об избавлении друга-Земляка, человека уже пожилого и благородного, да и о том, чтобы имени Польскому вреда не случилось в столь тяжелый для Отчизны час». Пыцкаль на Барона смотрит, Барон на Пыцкаля, Барон пальцами заперебирал, Пыцкаль ногой повел. Говорит Барон: «Я у Путо ни за что секундантом не буду». А Пыцкаль: «Я – да у Путо секундантом! Еще чего!» Я говорю: «Ой, тяжело, тяжело, но надо, надо, ибо Земляк в нужде, ведь для Земляка, для Отчизны…» Вздохнул тогда Барон, вздохнул Пыцкаль. Сидят, смотрят на меня, посматривают, пиво попивают да вздыхают. Говорят: «Ой, тяжело, тяжело, но надо, надо, ничего не поделаешь, ведь для Земляка, для Отчизны!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю