355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Транс-Атлантик » Текст книги (страница 6)
Транс-Атлантик
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:41

Текст книги "Транс-Атлантик"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Томаш «Пистолет, пистолет» закричал и, у меня из рук пистолет вырвавши, в собак стреляет, а ствол пустой.

Тогда Гонзаль на Собак этих бросился, с голыми руками да с криком страшным, в небо возносящимся… и, среди них упав, с ними кататься по земле начал, голося, всех разбрасывая, их от Игнатика своего отрывая, и телом его своим, телом прикрывая!

Да уж и Форейторы на собак с постромками, с кнутами, кто с чем был; другие тоже подбежали. Так этих собак и отогнали.

Так же и коней поотловили, а кто упавши был, те с земли заподнимались и в кучу собирались. Томаш к Сыну подбежал и, увидев, что кроме легких ран, никаких тела повреждений у того нет, на коленях Бога благодарил за безмерное благодеяние Его, потом же к Гонзалю руку протягивает: «О, боле ты мне не врагом, но Братом, Другом будешь, коль ты, Жизнь свою опасности подвергая, сына моего спас!» Ну, значит в объятии сошлись при великом всех присутствующих аплодисменте, да Гонзаля мужества под небеса вознесении: «От смерти его избавил! Врагу услугу оказал! Сам чуть не сгинул…» Игнат тоже – к Гонзалю руку протягивает, но тот в объятия его заключает и как брата к себе прижимает.

Так-то, за страхом – радость. Говорит Ясновельможный Посол: «Слава Богу, что так все завершилось, а вины в том ничьей нету, разве что жеребцов да форейтеров… потому что, когда жеребцы кусаться начали, у форейтеров собаки сорвались и на юношу кинулись, коего беспокойство об Отце своем до укрытия в кустах этих и привело. Вот, стало быть, господа мои хорошие, Дамы прекрасные, видеть вы могли явный знак Милости Божией, которая Отцу сына возвернула. Взгляните на эти рощи! Взгляните на травы, на кусты, на Природу всю, которая под небес громадой возлежит, и взгляните ж, как Поляк перед всем мирозданьем спасителя Сына своего прощает! Милость Божья! Благорасположенность природы всей! О, ибо дело верное, самовернейшее, что Поляк Богу и Природе мил Добродетелями своими, а главное – этим Рыцарством своим, Отвагою своею, Благородством своим, Благочестием и Доверчивостью своими! Взгляните ж на рощи сии! Взгляните ж на всю Природу! И взгляните ж на нас, Поляков, аминь, аминь, аминь». Тогда все «Viva Polonia Martir» воскликнули.

Я пал на колени. А тут Гонзаль как на середину вышел да Шляпу лихо заломил, от чего кони опять всполошились, он однако ж на коней внимания не обращая, так говорит: «Великая, неизмеримая в том Честь для меня, что я с человеком таким достойным поляком мог в поединке сойтись, ибо, Ясновельможный Пане, от стыда этого пусть меня Господь Бог спасает, чтобы я когда вызов чей не принял, и ужо я в таком разе никогда не уклонюсь, и меня Найдет тот, кто Ищет; потому что так я понимаю: нету для Мужчины большего сокровища, как безупречная Честь Имени его. Коль скоро за дело Спасенья от Собак Сына Его Милости сей достойный Противник меня в Друзьях иметь желает, я и от Дружбы, конечное дело, не уклонюсь, Другом, Братом его желаю быть на вечные времена. И тоже так думаю, что и он мне в милости своей не откажет, и приглашение гостем в дом мой примет, и для Выпития за дружбу сию вместе с Сыном своим в дом мой прибудет, где мы и выпьем!» Тут все начали кричать и ликовать, здесь обнимаются, там – целуются, и Гонзаль снова в объятия заключал: сначала Томаша, после – Сына его. Так и закончилась Дуэль.

*

Тяжела Гора моя в пустоте дороги моей и в Поле моем, но Пустом, Пустом, как будто ничего там и не было. Итак, после всего этого вместе с Томашем в экипаже Гонзаля во дворец его еду, да только не к тому дворцу, что в городе был, а к Эстансии, что в двух или трех милях. За нами на бричке Гонзаль с Игнатием едут. Едем мы, значит, по этой дороге, как под Гору, а там – дома, постройки, заборов много, трава, деревца фруктовые; и едем, а там, – собаки, куры, иногда, кошка, дети играют, да люди вертятся; и кони тянут повозку, едем довольно быстро, но Пусто, Глухо. Томаш молчал, молчал и я. Вдруг как схватит он меня за руку: «Скажи же ты мне, может не ехать… зачем нам ехать туда? Так-то оно вроде все как бы в порядке, вроде как бы Человек этот достойно себя показал и Сына моего от верной смерти спас, да только что-то мне не по сердцу приглашенье его… Ой, не поедем лучше!..» Так он мне говорит, но пусты слова его! Тогда говорю я: «Не езди! Если не хочешь, не езди. Не езди лучше… Или не видишь, что он не для тебя, а для себя Сына спас? Несчастный же ты Человек, зачем же ты прямо в дом его Сына своего везешь… лучше бы ты Игната из брички забрал и бежал прочь, как от Чумы!» Так я ему ответил, но Пустым ответ был, Пустым, ибо хотя для облегчения совести моей отягощенной говорил я, да только знал, что совет мой лишь обратный результат даст, и всякой бегства возможности его лишит.

Он же хлыст схватил и коней им оходил, а те – рванули! «Но, но, – крикнул, – а хоть бы и так было как ты говоришь, не стану я с Игнатом от него бежать, ибо Игнат мой не таков, чтоб обольщений его бояться!» А сам хлыстом коней бьет, а те – вскачь, я же для очистки совести моей продолжаю: «Уходи лучше, не заводи Игната в силки его…»

Через два часа мы к воротам большого сада подъехали, что посреди безграничных Пампы равнин плюмажем пальм, баобабов, орхидей выстреливал. А когда ворота открылись, аллея перед нами предстала сумрачная, душная, ко Дворцу вела обильно золоченому, Мавританской или Ронессансной, Готической да и Романской архитектуры, в дрожании колибри, мух больших золотистых, бабочек разноцветных, попугаев разнообразных. Говорит Гонзаль:

– Ну, вот мы и дома! Добро пожаловать! Добро пожаловать!

*

И давай нам до земли кланяться, в дом нас вводить! Я смутился, да и Томаш с Сыном тоже смутились, видя Салонов, Залов больших шик: Плафоны, Паркеты, Алебастры да Панели Деревянные, а также – Эркеры, Колонны, Картины, Статуи, и дальше – Амурчики, Трапезные, Пилястры, Дранировки, Ковры, и – Пальмы и Вазы такие, Вазы сякие, Ажурные, хрустальные, яшмовые, черпаки, корзиночки палисандровые, лари-ларчики венецианские, а то и флорентийские, а также – литая филигрань. И одно возле другого понапихано, нагромождено так, что не приведи Господь, что голова кругом идет: потому что там Амурчик подле Химеры, тут на кресле – Мадонна, а там на кушаке Ваза, и одно – под столом, а другое – за Вазоном цветочным, там снова Колонна неизвестно откуда и зачем, а подле нее – Щит, а может и Блюдо. Во всяком случае, видя Тицианов, Рафаэлей, Мурильев картины, да и другие незаурядные искусства шедевры, мы с уваженьем все это осматривали; я, значит, говорю: «Сокровища это, сокровища!» «Да, сокровища, – отвечает он, – и именно потому я, средств не жалея, все закупил и тут в кучу собрал, чтоб все это немного Подешевело. И впрямь: Шедевры эти, Картины, Статуи, вместе здесь сокрытые, одно от другого дешевело из-за избытка своего, и такими дешевыми сделались, что я эту Вазу разбить могу (и Вазу Персидскую астраханскую майоликовую бледно-зеленую ажурную ногою с подставки спихнул, так что Ваза эта на тысячу кусочков разлетелась). Однако прошу Господ дорогих перекусить слегка!» А пес тебя дери! Дери……. А тут как раз песик маленький залою бежит, Болонский песик, хоть, видать, с пуделем помесь: хвост – пуделя, а шерсть – фокстерьера. Тут же и Мажордом прилетел, которому Гонзаль отдал приказание стол накрыть, ибо это, говорит, наилюбезнейшие Друзья – Братья мои! А говоря это, Пану Томашу в объятия снова упал, потом меня обнял, а потом и Игнатия.

Но говорит Томаш: «Чтой-то собаки здесь грызутся». И точно: две собачонки, одна из которых Куцый Пекинес, но с хвостом пышным, вторая же – Овчарка (но хвост у ней как будто крысий, а морда – бульдожья) вместе через комнату, друг друга кусая, пробежали. Гонзаль воскликнул: «Ой, грызутся-кусаются! Ой, как славно грызутся, смотри ж, Пан Благодетель, как эта Мадонна того Дракона китайского-индийского кусает, а этот зеленый Ковер Персидский вот того Мурилью моего покусывает, а эти консольки – с теми статуями, черт бы их всех подрал, видать, клетки всем им придется справить, не то перегрызутся!» Тут он смехом взорвался и, схвативши хлыстик маленький, что на столе лежал, бить им Мебель начал, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе, не кусайся, знай место, знай место!» И, обрадованный, давай нас обнимать-целовать, главное же – Пана Томаша, хоть тоже и Игната. Скумекали мы, что грызне сей не одни лишь собаки причиною, но и мебель разнообразная, меж собой противуречная и разобщенная. Однако говорит Томаш: «А там – Библиотека».

И точно: в соседней комнате, большой, квадратной, книг, рукописей горы на полу, все навалено, как с телег сгружено, прямо под потолок горы высятся; а там, среди гор тех – ох и пропасти, уступы-выступы, овраги, осыпи, распадки, да и пыль-грязь такая, что аж в носу свербит. На горах сих, значит, очень худощавые Читатели восседали, которые и читали; а было их может семь, а может восемь. «Библиотека, – говорит Гонзаль, – библиотека, ох, сколько ж забот у меня с нею, наказанье Божье, ибо самые ценные да самые дорогие то произведения самых что ни на есть гениев, высшие достижения Человеческого духа, но что делать, коль Грызутся да Грызутся, да и дешевеют от избытка численности своей: слишком уж много, слишком много и что ни день, то все новые прибывают, а никто прочитать всего не может – слишком много, ах, слишком! Так вот я, милостивые государи, Читателей нанял и им прилично плачу, а то стыдно, что все так Нечитанным и лежит, но уж слишком много, никак прочитать всего не могут, хоть дни напролет все читают и читают. Хуже всего однако, что книги все друг с другом грызутся, грызутся и как собачки, видать, перегрызутся!» Я возьми да и спроси, ибо собачонка маленькая пробежала на волка похожая и на таксу: «А эта какой породы?» Ответствует: «То – собачки мои комнатные». В тот же миг Томаш другую собаку увидал, что в сенях лежала, и говорит: «Это, верно, Легавая будет, однако уши висят скверно: уши-то как у Хомяка». Ответил Гонзаль, что сука была Волкодава, которая в подвале с Хомяком, видать, сошлася, и хоть ее потом Легавый покрыл, она щенят с хомячьими ушами произвела. «Ату его, взять!» – крикнул он.

А нам все тоскливей… и хоть гостеприимство, любезность его к ответной любезности нас склоняла, трудно было скрыть растущее замешательство по причине странности этого дома и этого человека. Томаш замкнулся, косо смотрит, как сом губы надул, усы – вперед, Игнат-бедняга как будто воды в рот набрал, ничего не говорит, стоит; я хоть вроде и в союзе с Гонзалем, сам не знаю, чего ждать от места сего, которое, может, не столько каким-то конкретным сногсшибательным чудачеством, сколько собранием множества раздражительных деталей в головную боль нас ввергало. Когда Гонзаль, перед нами извинившись, в комнаты свои удалился, чтобы более удобное платье надеть, мы остались одни и говорить нам было не о чем, и слышались в тиши, в жаркой духоте вечера жужжание мух, крик попугаев, ворчанье и грызня собак. А тут возвращается Гонзаль, ба – в Юбке! Мы при виде таком «немели, а Томашу кровь в голову от гнева страшного ударила, того и гляди – побьет… да только юбка это как бы и не юбкой была! Черт ее разберет! Действительно, надел юбку белую кружевную, но кроем она что-то немного Халат напоминала; блузка же зеленая желтая фисташковая вроде и блузка, а вроде и майка. На голове Шляпа большая соломенная, цветами убранная, в руках – Зонтик, а на ногах голых – не то Сандальки, не то Туфельки.

Да как воскликнет: Прошу к столу, прошу к столу, погуляем будь здоров! Эй, слуги, подавать!» Но, заметив возмущение наше, добавил: «Ой, чтой-то я вижу, вы на меня как на чудище смотрите, но не чудище я, и да будет вам известно, что в стране моей родной повсюду по причине жары неумеренной люди в юбках по даму ходят, и ничего в том ни плохого, ни странного нет, и прошу вашего соизволения мне для удобства платье это носить. Что ни город, то норов! А еще я слегка припудрился, а то у меня кожа от жары шелушится. Эй, слуги, накрывать-подавать, праздник сегодня, живо, гость в доме – Бог в доме, от всей души прошу, да обнимемся ж еще раз, ибо лучше Друзей-Братьев у меня не бывало, да праздник же, праздник!» И обнимает, целует, и за руки нас берет, в столовую тащит с восклицаньями-приглашеньями, а там – круглый стол от кубков, Чаш, Хрусталей, Филиграней ломится… а тут же – лакеи с подносами, Блюдами, Кастрюльками, однако смотрим – а то, наверное, Горничные! Опять-таки смотрим: да нет, вроде Лакеи, потому что при Усах; хоть оно может и Горничные, потому как в Чепцах; а все ж, верно, Лакеи – ведь в штанах. Говорит Гонзаль: «Пожалуйста, ешьте-пейте – ничего не жалейте; Праздник, праздник у меня, а ну нажмем, а ну покажем!»

Налил мне гретого пива, только не поймешь: пиво – не пиво, потому что хоть оно и пиво, да видать вином разбавлено; и сыр – не сыр, оно, конечно, сыр, но вроде как бы и не сыр. Потом паштеты из Всякой всячины, и Крендель какой-то или Марципан, но не Марципан все ж, а может Фисташка, хоть она и из Печенки. Невежливо было бы угощенье слишком пристально рассматривать, ну, стало быть, едим, вином, а может пивом или вовсе не пивом запиваем, и хоть кто долго кусок жует, а все ж таки проглатывает его. Гонзаль же громкие сердечного гостеприимства давал доказательства и частушку спел:

 
Как стреляют мои глазки,
Бейте в дролю без опаски!
 

*

А потом и говорит: «Черт бы их побрал, почему никто не стоит, ведь я специального Мальчика для Торжеств завел, чтоб Стоял он при гостях… Почему Парад не полный? Эй, эй, Горацио, Горацио!» На призыв сей Мальчик из буфетной вышел и посреди комнаты встал. Гонзаль на него: «Ты, лентяй такой-сякой, почему не стоишь, за что я плачу тебе, здесь Стоять должен во время Торжеств!» А нам говорит: «Обычай такой есть в стране моей, а главным образом – в приличных домах, чтоб на Торжестве один только слуга стоял; но, лодырь, любит кверху брюхом лежать. Выпьем, выпьем!»

 
Хоть визг звонкий у Бабенки,
Дальше, дальше, да Подольше!
 

Пьем, значит, выпиваем. Но тяжело, тяжело, ой, тяжело, как будто где по полю бредешь, а кроме того – Пусто, как в пустом овине, и как будто там только солома пустая. Вот так, в безбрежной пустоте души моей я будто шарманку кручу. Однако же смотрю я на Байбака этого, что посреди комнаты стоит и таращится, и вижу, что Горацио сей все время постоянно шевелит то тем, то сем… то глазом моргнет, то рукой пошевелит, или с ноги на ногу переступит, или слюну сглотнет. Движения эти в общем довольно естественными были, но также и Неестественный вид имели… вроде как бы и естественные, но едва уловимые… и что-то мне показалось, что он не просто для Торжества поставлен… а, получше этим Движениям его присмотревшись, я заметил, что балбес этот как бы вторил Игнатия движениям. А Гонзаль запел:

 
Выходи-ка в круг, подруга,
И погромче пой для друга!
 

Итак, смотрю я, хоть вроде бы и не смотрю, да все ж таки смотрю… и вижу, что Байбак этот с Игнатием пару составляет и вот как: стоит Игнату Шевельнутся, тот тоже пошевелится (хоть этого почти не видно), точно у Игната был на веревке. Только Игнат за хлебом потянется, тот Глазом моргнет, а если Игнат пива отопьет, то он Ногой шевельнет, да так тихонько, так легонько, что шевеленье его почти незаметно, однако ж так своими Движеньями его Движеньям вторит, что как будто с ним движеньями разговаривает. Наверное, никто, кроме меня, этого не заметил.

В тот самый момент пришел ласкаться пес большой, легавый, как баран черный, но не баран это был, потому что как кот большой, с когтями, разве только с козлиным хвостом и не мяукал он, а как коза блеял. Гонзаль позвал: «Поди, поди, Негрито, на Огрызочек!» Спрашивает Томаш: «А этот, какой Породы?» Гонзаль и отвечает: «Сука была Сен-Бернара с легавой и шпица примесью, но, видать, с Котом-Мурлыкой где-то по подвалам валялась; стереги, не стереги – все равно не устережешь. Однако, пройдемте до залы на десерт, там попрохладней, посвежее, прошу, прошу, Гости мои дорогие!» Томаш говорит: «Не извольте гневаться, однако темнеет уже, а дороги мы не знаем, к тому же дела неотложные есть, так что самое время нам ехать. Вели, Пан-Благодетель, коней запрягать».

Тот восклицает: «Ни-ни-ни, даже слышать не хочу, не бывало еще того, чтобы я Гостей на ночь глядя отпускал! О-хо-хо, хо-хо, да я и колеса с экипажей поснимать велел!»

С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт – не десерт, беседа – не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение – как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.

*

Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом – Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то – на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель – сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он – совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: «Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!..» Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: «Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!»

Томаш на призыв сей и признание мое из кровати выскочил в Рубашке среди безделушек и, руки небу воздев, воскликнул:

– Неужели правда это, что без пуль Дуэль была?

Ко мне подлетает, набрасывается, за руки хватает: «Говори ж, сказывай! Без пуль? Без пуль? Один порох!»

Когда старик за руки меня схватил, я в Печали и Скорби моей на колени перед ним упал покаянно… но Раскаяние мое пусто было. Он ничего, только дышит, а дыхание его, тяжелое, сопящее, казалось, всю комнату заполнило. Спрашивает:

– Так значит вы все в сговоре были?

– Я с Гонзалем.

– А другие секунданты?

– Барон, Пыцкаль – тоже в сговоре.

Дышит, тяжело дышит, как под Гору. Говорит: «И за что ж ты мне сделал это? И за что ж ты седин моих не пожалел? Скажи же, что я тебе такого сделал, что ты мне это сделал?»

И тогда плачем тяжелым, душевным я разразился, за ноги его старые обнимаю, да только напрасны слезы мои, точно вода с крыши капает.

– Значит, одним только порохом я стрелял? Одним порохом я стрелял, одним порохом я стрелял?

Три раза повторил. Гнев его почувствовав, я еще сильней к Ногам его припал и головы поднять не смею, гнев седой головы Старика старого, гнев рук дрожащих, пальцев, как когти кривых, очей древних, Выцветших и костей сухих гнев над собою почувствовал. Я же – снова к ногам его прижимаюсь, но безжалостны, тверды Ноги его!

Говорит он: «Пусть на то будет Воля Божья!»

Воскликнул я: «Ради всего Святого, что ты замышляешь?..»

О, видит Бог, что я в тот момент во всем поступал так, как следовало, и должные Боязнь, Страх и Трепет выказывал… но страшен был мне Страх мой как раз Бесстрашием своим. О, почему же я у Отца ног гневных и на коленях моих Печали, Боли, Страха чувствовать не в силах, а лишь Солома, сено, Стебель, Стебель пустой!» Говорит он: «Я позор мой смыть обязан… я его кровью смою… но не бабской кровью негодяя этого… Здесь другой, Повесомей крови надо!»

Я к ногам его. Я к его Ногам! Но тверды Ноги. Голос охрипший, Волоса седые, морщины, и рука воздета, дрожит, глаз на полвека прикрыт, а проклятие его тут же – надо мной нависло! Задрожал, оцепенел я но зря дрожал и цепенел, зря, зря, ибо Пуст Ствол и Пистолет Пуст!

– Похоже, меня и Сына моего в дураках оставить хотели, но Сын не дурак! Да и я не паяц! – И кричит посреди всех этих безделушек. – Не паяц!

Тут дошло до меня, что и ему Пусто… И вот, как в лесочке хвойном, когда Сухо, Пусто, и ветер дальний по сухой траве, по Стеблям проходит, их шевелит, шелестит ими, во мхи залетает, листьями-стеблями играет… а вверху сосны, ели… Напрасен крик! Тщетен гнев! Перец, чабрец, а что пропало, то пропало! Но придвинулся ко мне Старик… придвинулся, за руку взял и губы свои к уху моему приближает: «С Божией помощью кровью это смою, да кровь тяжела, страшна будет, ибо Сына моего!»

Говорю я: «Что ты хочешь делать? Что ты хочешь делать?» Он и отвечает: «Я сына своего своею собственной рукой отцовской изведу и его Убью, его этой Рукой моей умерщвлю, Ножом, а может и не Ножом пырну…» Я воскликнул: «Безумен ты! Ради Бога! Что говоришь ты?»

– Убью, убью, ибо не может быть того, чтоб я из Пустого Пистолета стрелял… убью его. Убью!

*

В пустоте страха моего пусто, пусто, поспешно покинул я комнату. В окна гонзалевых гостиных лился бледный свет луны. Теперь ясно стало, что Томаш это намерение свое исполнит, но не только потому, что за осмеяние свое мстил, а что он Сына той смертию страшной от посмешища тоже спасти хотел. И в тот момент, когда в битве смертельной Земля, Небо, заревом охваченные, храпя, на крупы приседают, друг с другом Бьются и Рушатся, когда Крик, Рев, Матерей стон и Мужей Кулак в лязге и скрежете, да в Гробов треске и Могил разломе, в последнем мира, Природы возмущении Поражение, Погибель, Конец приближается, когда Суд над всяческим твореньем живым вершится, он, старик, тоже на Бой выходит! С Отчизны врагом хочет биться! И хоть возраст преклонный на Немощь его обрекает, он Сына своего единственного в войско отдавал на смерть или на увечье. А теперь на алтарь он не только Сына своего Дражайшего приносит, но и чувства свои, эту Жертву Старика – тяжелую, кровавую! Но напрасна жертва его. Не страшен седой волос. Пусто Старика чувство! Ибо, он, из пустого дула в Путо щелкая, пустым сделался, а может в детство впавшим Старичком и только Кашки какой-нибудь дать ему, пусть ее ест, или деткам пусть вошек ищет, аль по воронам и галкам из духовушки в летний день палит! Вот она, немощь Пустой Пальбы его. А он, эту Немощь свою чуя, хотел ее в себе убить, Сына своего убивая… и, Сына убивая, он этим сыноубийственным страшным душегубством своим в себе Старичка пустого убивает, чтобы сделаться Стариком кровавым, Тяжелым, и Стариком он хотел Ужаснуть, Напугать! Но напрасны мольбы мои! Напрасны молитвы мои! Ибо от молитв моих боязливых Старец в нем вырастал…

А-а-а, чтоб вас Черти, Черти, Черти, Черти, Черти! Пока в ночных шумах, шорохах, шелесте, писке, подвываньях дома этого я с мыслями борюсь, откуда ни возьмись Гонзаль выскакивает: «Ах, он, Старый, как костерит! Я все слышал, я за дверью стоял! Пошто же ты ему, предатель, о пистолетах сказывал?»

– Если слышал, значит теперь знаешь, что игры твои смертоубийством кончатся, ибо он, если чего сказал, то сделает, и Сына убьет, Тот водкой дыхнул… зашатался, чуть не упал… Пьяный и стельку, зарокотал: «Он хочет у меня Игнаську моего убить, но вовек не бывать тому, ибо как раз Игнаська мой его-то и убьет!»

Нес по пьянке невесть что. Но что-то мне в словах его не понравилось, и говорю я: «Ты пьян. Иди лучше спать. На что Игнату отца убивать? Ой-ой-ой, иди-ка ты проспись лучше, не морочь голову!»

– Игнат старика убьет! Уж я это устрою, есть у меня способ… У меня на Игната средство есть!

Вздор нес. Вздора его пьяного и слушать-то не стоило! Но что-то на языке у него вертелось, ну я его, стало быть, за язык-то и потянул: «Какое такое средство у тебя на Игната? Игнат видеть тебя не может».

Он обиделся: «О-о-о! Напротив, он очень меня любит! А я так сделаю, что он Папашу убьет! Папашу убьет – и Средство у меня к тому есть! А когда он отцеубийцей старого хрыча своего сделается, верно, в Помощи моей и Опеке нуждаться будет, потому как дело уголовное, уголовщиной пахнет; а тогда он и помягче станет, ой, дана, ой, дана!»

Я за горло его схватил! – «Говори же, чего замышляешь! Ты что тут за новое Безумство-Чертовщину завариваешь? Что за интриги с этим твоим прислужником, с Горацием этим плетешь, что у него с Игнатом общего, чего он Игната Движеньям вторит, чего ты с ним замыслил? Говори, не то задушу!» – а он у меня в руках обмяк, глазами заворочал и прошептал: «Ой, не дави, не дави, дави, дави, дави!» Я как ошпаренный от шеи его отпрянул: «О! – воскликнул я, – Берегись, гадина, я с тобой разделаюсь!» И тогда он крикнул: «Сынчизна, Сынчизна!» Я онемел. А он снова: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна!» – изо всех сил кричал, да так, что слово это, кажется, заполнило весь дом и на Леса, на Поля ринулось, и снова: «Сынчизна» как одержимый кричал он… Коль он кричит так, я Ходить начал, и Хожу, в Хождение мое ринулся! Он все кричит: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна!» А Хождение мое от крика его все мощнее и мощнее становилось, и уж такое стало оно Бурное, такое Мощное, что того и гляди, дом вместе с криком его разлетятся.

Но смотрю я: нет никого. Сбежал, стервец, крика своего, видать, испугался, а меня одного оставил только с Хождением моим. Прервал я Хождение. Зал большой, разными предметами заполнен, но один на другом, один на другом, там Триптих под Вазой, а там – Ковер на Канделябре, Кресло на Стульчике, Мадонна – с Химерой, и Бардак, Бардак, Бардак, и уж без малейшего стеснения одно с другим как попало спаривается, словом, бардак. А еще писк уханье, шорохи всех животных, которые там друг за другом носились по углам, за занавесками, диванами, и вместо того, чтоб Кобель за Сукой, так Кобель с Кошкой, или с Волчицей, с Гусыней, курицей, может и с крысой, Распаленный, Вожделеньем обожженный, а Сука с Хомяком, Кот с Выдрой, может и Боров с Коровой, и пошла Гулянка, Бардак, Бардак и Гулянка, да ладно-ладно, да что там, а, понеслась! Боже Мой! Господи Иисусе Христе! Матерь Божья! Да тут предо мною с одной стороны Сыноубийство, а с другой – Отцеубийство!

Ясно было, что Старик в порыве своем клятву свою выполнить готов, Игната ножом, а может и не ножом пырнет… и тоже верно, ясно, что не на ветер Гонзаль слова свои бросил, и что у него Средство на Игната имеется, чтобы до отцеубийства его довести… а так, без убийства, здесь, видимо, обойтись не могло, и дело только в том, Отцеубийства или Сыноубийства оно образ примет… Я перед Томашем, перед отцом моим, на колени пасть хочу… но вновь крик Гонзаля «Сынчизна, Сынчизна» в ушах у меня раздался, уши разрывая, и я, стало быть, с колен вскакиваю и давай Ходить, в Хожденье устремляюсь, Хожу, Хожу, Хожу и того и гляди дом весь разнесу, старика убью! Что мне старик! Старика зарезать, укокошить! Где настигнуть Старика, там его и задушить, чтоб Молодой Старика задушил! Вечно что ль Отец Сына будет резать? Когда ж Сын – Отца?

Хожу, значит, и Хожу. Но когда так Хожу, хожденье мое как бы направляется куда-то и ведет меня куда-то (хоть сам и не знаю, куда)… туда, где Игнат сонный лежит… потому, значит, Хождение мое ходит и ходит и ходит, а там Игнат… и Хожу, а там Игнат где-то в комнате, которую ему Гонзаль отвел… ну и думаю я, значит, что ж это я все так Хожу, пойду-ка я к Игнату, к Игнату… и когда мысль эта меня осенила, хождение свое я в коридор направил, что к Игнатову вел покою, а там темно, коридор, подлец, длинный. Вдруг ногой на мягкое что-то, теплое наступаю и, вспомнив о собаках, появлявшихся отовсюду, думаю: собака что ль? Тревожно спичку зажег, но не собака то была, а Парень взрослый, чернявый, на полу лежит, молчит, зенки вылупил, на меня глядит. Не шевелится. Я через него переступил, дальше иду, а спичка у меня погасла, только опять на что-то наступаю, а сам думаю «собака что ль?», спичку зажигаю, смотрю: Парень взрослый на полу лежит, ступни большие, босые, проснулся, на меня глядит. Иду, значит, дальше, да спичка опять погасла на двух Парней наступил, один из которых белобрысый, Рыжеватый, второй – помельче, худой, и оба на меня глядят, молчат. Перевернулись на другой бок.

Иду дальше. Коридор длинный. Сообразил я, что у Парубков, в хозяйстве занятых, лежбище здесь на ночь… что меня и удивило, ибо в самый раз в постройках фольварочных им сенцы что ль какие выделить… да только ведь каждый хозяин по своему разумению все устраивает, а за советом похуже – это к Соседу. Однако ж вид этих парней какое-то отвращение во мне вздыбил; аж плюнул, но думаю: куда ж это я плюнул? Остановился и новую спичку зажег. Точно: Парень там чернявый, взрослый уже, лежал и я, сам того не желая, на него наплевал, а плевок мой по уху его стекал. А он молчит, только на меня глядит. Спичка погасла.

Гнев меня охватил, и думаю я: что ж ты лупешки свои на меня Таращишь, когда я на тебя Плюю… и еще раз на него плюнул. Вроде ничего, тихо, не шевелится… Спичку, значит, зажег и вижу: лежит, а плевок мой растекается по нему. Только спичка погасла, а я думаю, черти тебя раздери, стерва, я на тебя плюю, а ты, дрянь, мерзавец, ни гу-гу, ну так я еще разок в морду тебе Наплюю, в морду, чтоб ты знал!.. И наплевал, но когда спичку зажег, вижу: лежит тихо, на меня глядит. И погасла спичка. А я тогда громко говорю: «Ты, такой-мол-сякой, уж ты, стерва, дрянь, меня не одолеешь, а может ты думаешь, что я плевать перестану, да только не быть по-твоему, уж я на тебя Наплюю и плевать буду, сколько мне захочется!» Ну, стало быть, и Наплевал я, только он не шелохнется, и когда я спичку зажег, гляжу – он на меня смотрит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю