355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Транс-Атлантик » Текст книги (страница 1)
Транс-Атлантик
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:41

Текст книги "Транс-Атлантик"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Витольд Гомбрович
Транс-Атлантик

ПРЕДИСЛОВИЕ К «ТРАНС-АТЛАНТИКУ

Кажется, я могу больше не опасаться возмущенного рева: первое столкновение «Транс-Атлантика» с читателем уже у меня за спиной, а произошло оно пару лет тому назад, во время моей эмиграции. Теперь же самое время увести его от другой опасности – от слишком узкого и поверхностного прочтения.

Сегодня, накануне издания на родине, я вынужден требовать более глубокого и всестороннего прочтения текста. Вынужден, потому что произведение касается в определенной мере народа, а мысль наша, как в эмиграции, так и на родине, пока еще недостаточно свободна, она по-прежнему судорожна и даже манерна… Книг на эту тему мы не умеем читать просто. До сих пор в нас слишком силен этот польский комплекс и слишком отягощены мы традицией. Одни (к их числу принадлежу и я) так боятся слова «отчизна», как будто оно отбрасывает нас в развитии лет на тридцать. Других это слово ставит на рельсы действующих в нашей литературе шаблонов. Не преувеличиваю ли я? Да нет: почта доносит до меня самые разные голоса с родины о «Транс-Атлантике», и я узнаю, что это «памфлет на фразеологию «богоизбранности» или «сатира на довоенную Польшу»… Нашелся тут даже один, который окрестил его …памфлетом на санацию. В этом ряду самая высокая оценка, на которую я мог бы претендовать, это та, которая видит в произведении «национальный счет совести» и «критику наших национальных пороков».

На самом деле, зачем мне какие-то битвы с умершей довоенной Польшей или с отошедшим в небытие стилем старинного патриотизма, коль скоро меня тревожат другие и к тому же более универсальные проблемы? Неужели я стал бы тратить время на эти отжившие свой век мелочи? Я из рода тех честолюбивых стрелков, которые если и промахиваются, то только по крупной дичи.

Не спорю: «Транс-Атлантик» – это, между прочим, еще и сатира. И точно так же, между прочим, довольно серьезная попытка расквитаться… не с какой-то конкретной Польшей, разумеется, а с Польшей такой, какою она была создана условиями ее исторического существования и ее положения в мире (то есть, со слабой Польшей). Я согласен, что «Транс– Атлантик» – это корсарский корабль, везущий в обход таможен динамит, чтобы взорвать наши сегодняшние национальные чувства. Более того, в его сердцевине содержится ясный постулат в отношении этих чувств: надо преодолеть польскость. Ослабить постромки этого нашего верноподданничества Польше! Хотя бы чуть-чуть оторваться от него! Подняться с колен! Обнаружить в себе и легализировать этот второй полюс чувствования, который велит личности защищаться от народа, как и от любого коллективного насилия. Обрести – и это самое главное – свободу по отношению к польской форме; оставаясь поляком, все ж быть шире и выше поляка! Вот она – идейная контрабанда, которую везет «Транс-Атлантик». Итак, суть здесь – в радикальной ревизии нашего отношения к народу, ревизии, доходящей до таких глубин, что она могла бы полностью изменить наше самочувствие и освободить нашу энергию, что в конце, концов, может, и пригодилось бы нашему народу. В ревизии – обратите внимание – имеющей всеобщий, универсальный характер, поскольку то же самое я мог бы предложить и другим народам, ибо проблема здесь не в отношении поляка к Польше, а в отношении человека к народу. И, наконец, – в ревизии, которая смыкается теснее всего со всей современной проблематикой, поскольку я (как всегда) намереваюсь укреплять, обогащать индивидуальную жизнь, повышать ее сопротивляемость гнетущему превосходству массы. Вот в такой идейной тональности и выдержан «Транс-Атлантик».

Не раз излагал я эти идеи в своем публикуемом парижской «Культурой» дневнике. Теперь он издается книгой, в Париже. В этот том не войдет фрагмент из «Культуры» от марта 1957 года, который также представляет из себя комментарий к моей ереси.

Впрочем, разве такие мысли могут быть темой для произведения? Является ли искусство вообще сочинением на тему? Вопросы эти, видимо, актуальные, поскольку не во всем еще освободилась польская критика от соцреалистической мании требовать «искусства на тему». Нет, у «Транс-Атлантика» нет никакой темы, кроме поведанной в нем истории. Только этот рассказ и ничего больше, только тот мир, о котором рассказано и который в той мере будет чего-нибудь стоить, в какой он – сияющий и мерцающий, переливающийся игрою множества значений – окажется увлекательным, красочным, новаторским и будоражащим воображение. «Транс-Атлантик» это все понемногу: сатира, критика, философский трактат, игра, абсурд, драма; не будучи исключительно чем-то одним, потому что он – это я сам, моя «дрожь», мое отдохновение, мое существование.

О Польше ли в нем речь? Отвечаю: я ни разу не написал ни единого слова о чем-либо другом, кроме как о себе самом: я не считаю себя вправе писать не о себе, а о чем-то другом. В 1939 году я оказался в необычайно грозной ситуации, в Буэнос-Айресе, выброшенный из Польши, из тогдашней моей жизни. Прошлое – обанкротилось. Настоящее – темнее ночи. Будущее – невозможно предугадать. Опоры нет ни в чем. Под ударами повсеместного Становления рушится и лопается Форма… Все прошлое – теперь лишь импотенция, все новое и нарождающееся – насилие. И на этом бездорожье анархии, посреди поверженных богов я оказался предоставлен сам себе. Что же вы хотите, чтобы я чувствовал в такой час? Уничтожить в себе прошлое?.. Отдаться будущему?.. Да… но я больше ничему не хотел отдавать саму мою сущность, никакой грядущей форме, я хотел быть значительнее и богаче формы. Отсюда и смех в «Транс-Атлантике». Вот примерно таким и было мое приключение, из которого возникло распятое между прошлым и будущим гротескное произведение.

*

Может оно и излишне, но для порядка добавим: «Транс-Атлантик» – это фантазия, выдумка. Все здесь придумано в очень вольной связи с реальной Аргентиной и реальной польской колонией в Буэнос-Айресе. Так же и мое «дезертирство»: в реальности оно выглядело иначе (буквоедов отсылаю к страницам моего дневника).

Витольд ГОМБРОВИЧ

ТРАНС-АТЛАНТИК

Чувствую, должен поведать я Семье, родным и друзьям моим об этом моем десятилетней давности начале приключений моих в аргентинской столице. Никого я на эти клецки старые мои, на репу даже и не пареную не приглашаю, ибо в оловянной миске – Тощие, Дрянные, да к тому же вроде и Постыдные, на масле Грехов моих, стыда моего крупы мои тяжкие, Темные, с черною кашею моей, которых уж лучше в рот не брать, ибо, видать, даны они мне на вечное проклятие, унижение мое на пути беспрестанном Жизни моей и под эту тяжелую крутую Гору мою.

Двадцать первого августа 1939 года я прибыл на судне «Хробрый» в Буэнос-Айрес. Переход из Гдыни в Буэнос-Айрес был столь прелестным, что мне даже не хотелось сходить на берег: омываемый воздухом, растворяемый волной и овеваемый ветром, человек двадцать дней отрешен от всего и пребывает между небом и водой. Со мною каюту делил мой приятель, Чеслав Страшевич, ибо оба мы как, прости Господи, литераторы, едва оперившиеся, были приглашены в это первое плаванье нового судна; кроме него – Рембелинский-сенатор, Мазуркевич-министр и многие другие, с кем я познакомился. А еще были две хорошенькие, ладненькие, шустренькие барышни, с которыми в свободную минуту я балагурил и шалил, голову им кружил, и так, повторяю, между Небом и Водой, и все время вперед, спокойно…

Но только причалил пароход, мы с паном Чеславом и с Рембелинским-сенатором в город подались, совершенно наобум, что называется без броду, потому как никто из нас никогда раньше здесь ногою не ступал. Шум, гам, пыль и серость земли неприятно поразили нас после молитвенной чистоты соленых четок волн. Однако же, прошед через площадь Ретиро, на которой башня стоит, еще англичанами построенная, мы сразу оказались на улице Флорида, а там – роскошные магазины, чрезвычайное Товаров, добра всякого обилие и публики элегантной цвет, а там Магазины большущие и кофейни-кондитерские. Рембелинский-сенатор все на кошельки посматривал, а я – на афишу, где слово «CARAVANAS» было написано; увидел я ее и говорю пану Чеславу в этот погожий Шумный день, когда мы так просто ходили да ходили: «Видишь ли, пан Чеслав, Caravanas эти?»

Однако должны мы были тут же возвращаться на судно, где наш капитан разных Представителей да Председателей местной Польской колонии принимал. Сошлась этих Представителей да Председателей большая куча, а я тут же врагов себе нажил, потому что в стольких новых и незнакомых лицах, как в лесу заблудившись, в чинах и титулах терялся, людей, дела и вещи путал, то водку пил, то снова не пил, и как в ночи на ощупь ходил. Также и Ясновельможный министр Косюбидзкий Феликс, посол наш в стране той, присутствием своим Прием почтил и, стаканчик в руке держа, часа два простоял, то одного, то другого наилюбезнейшим образом стоянием своим удостаивая. В говоре, разговоров водовороте, в ламп неживом мерцании я, как в телескоп, на все смотрел и, везде Чуждое видя, Новое и Загадочное, какой-то ничтожностью и серостью пораженный, к дому моему, к Друзьям-Товарищам обратился.

Однако ж это мало что дало. Нехорошо как-то было. Потому что там, сударь, где-то там что-то там затевается, и хоть пусто, как ночью в поле, там за Лесом, за Гумном, тревога и кара Божья, и как будто что назревает, но каждый думал, что может пронесет, что, дескать, с большой тучи маленький дождик, что это так, как с бабой, которая катается, воет, стонет с Животом большим, Черным, о, Немилосердным, что того и гляди Сатану родит, а оказывается, это всего лишь колика, вот он страх и прошел. Да только что-то нехорошо, что-то, видать, нехорошо, ой, нехорошо. В эти последние дни перед началом войны мы с паном Чеславом, Рембелинским-сенатором и Мазуркевичем-министром на многих Приемах бывали, тоже и Ясновельможный посол Косюбидзкий и Консул и Маркиза какая-то в отеле Alvear и, Бог их знает, кто там еще и что и где и по какой причине, да с чем, к чему и почему; но когда мы с приемов тех выходили, то на улицах лез нам в уши назойливый газет крик «Polonia, Polonia». Уже тогда нам все тяжелее и печальнее становилось, да только каждый, хвост поджав, как пришибленный ходил, весь Заботами что теми же Лакомствами напичканный. А тут Чеслав в каюту нашу (ибо мы все еще на судне живем) с газетой влетает: «Война не сегодня-завтра вспыхнуть должна, нет спасенья! Вот и капитан уж приказ отдал, чтоб завтра корабль наш вышел, ибо, хоть до Польши нам не добраться, наверняка где-нибудь к Английским-Шотландским берегам прибьемся». Сказал он это, и мы со слезами на глазах в объятия друг другу бросились, тут же на колени пали и, Господу Богу молитву творя, к Божьей помощи воззвали. В этом своем коленопреклонении и говорю я Чеславу: «Плывите же, плывите ж вы с Богом!»

А Чеслав мне: «Как же так, ведь ты с нами плывешь!» Я же говорю (а сам намеренно с колен не подымаюсь): «Плывите же, и чтоб вам счастливо доплыть». Он говорит: «Что ты такое говоришь? Ты что же, не поплывешь?» Я отвечаю: «Я бы в Польшу поплыл, а зачем мне в Англию? Зачем мне в Англию или в Шотландию? Я здесь останусь». Так ему нехотя говорю (потому что всей правды сказать не мог), а он смотрит на меня и смотрит. Потом откликнулся, но очень грустно: «Не хочешь с нами? Тут хочешь остаться? Тогда ты в Посольство наше пойди, там скажись, чтоб тебя дезертиром или еще кем похуже не объявили. Пойдешь в Посольство, пойдешь?» Я ответил: «Что ты такое выдумал; конечно же пойду, небось знаю, что-я как гражданин делать обязан, не бойся за меня. Но лучше пока никому не говори, может я еще от своей задумки откажусь и с вами отплыву». Вот только тогда с колен я встал, ибо самое плохое миновало, а добрый мой Чеслав, хоть и опечаленный, продолжал дарить меня дружбою сердечною (да только между нами как будто тайна какая встала).

Я ни этому человеку, Земляку моему, правды всей объявить не хотел, ни каким другим Землякам да Сородичам моим… потому что меня за нее не иначе как живьем бы на костре сожгли, конями или клещами разорвали б, да в уважении и доверии отказали. Трудность же моя самая большая в том, что на судне пребывая, я никакими силами тайно покинуть его не мог. Потому-то как можно собраннее ведя себя с каждым, во всей этой повседневной кутерьме, в биении сердец, в пылу возгласов и попевок, в тихих вздохах страха и заботы я вроде бы тоже вслед за другими кричу или пою, или бегаю, или вздыхаю… но когда уж швартовы отдают, когда корабль, людьми истерзанный, от людей-Земляков черный, вот-вот отойти должен, отплыть, я с человеком, что за мною два чемодана нес, по сходням на землю схожу и удаляться начинаю. Вот так и удаляюсь. И совсем назад не оглядываюсь. Удаляюсь и ничего не знаю, что там у меня за спиной делается. По гравиевой аллее удаляюсь и уже довольно далеко я. А как только я хорошенько отдалился, то встал и назад посмотрел, а там судно от берега отчалило, тяжелое, пузатое, и на воде стоит.

Тотчас на колена хотел я пасть! Однако ж вовсе не пал, а потихоньку Ругаться-Клясть сильно, впрочем, про себя начал: «Так плывите ж вы, сородичи, плывите к Народу своему! Плывите ж к народу вашему святому, видать, Проклятому! Плывите ж к Твари этой св. Темной, что вечно издыхает, а сдохнуть все никак не может! Плывите ж к Чудаку вашему св., всей Природой проклятому, что все родится-родится, и никак не Родится! Плывите ж, плывите, чтоб он вам ни Жить, ни сдохнуть не дал, и чтоб всегда вас между Бытием и Небытием держал. Плывите ж к Рохле-Размазне вашей св., чтоб она вас и дальше Тащила-Размазывала!» Судно уже развернулось и отплывало, а я все говорю: «Плывите ж к Безумцу, Сумасброду вашему св., да, видать, Проклятому, чтоб он вас прыжками своими, припадками Мучил, Терзал, кровью вас заливал, Рыком своим обрыкивал, облаивал, Мукой вас замучил, Детей ваших, жен, на Смерть, на Пагубу, сам, погибая в погибели своей Бешенства своего, вас Бесил-Разъярял!» С таким вот Проклятьем отвернулся я от судна и в город пошел.

*

Было у меня всего 96 долларов, которых в лучшем случае на два месяца самой скромной жизни хватить могло, а потому надо было поразмыслить, что и как устроить. Надумал я первым делом направиться к пану Чечишовскому, которого еще с давних лет знавал: мать его, овдовев, поселилась под Кельцами, в семье Адама Кшивницкого, милях в двух от Кузенов моих, Шимуских, к которым мы с братом моим и женою его заезжали иногда вроде как бы уток пострелять. Этот самый Чечишовский, уж несколько лет здесь проживавший, мог мне сослужить службу советом и помощью. Как был с баулами, так я к нему и поехал, и так счастливо все обернулось, что дома его застал. Это был, наверное, самый странный человек из тех, что я в жизни встречал: худой, щуплый и от Бледной Немощи, коей в детстве настрадался, очень Бледный при всей его любезности, предупредительности, он был как заяц в меже: ушами прядет, ветер ловит, а иногда ни с того, ни с сего Крикнет или вдруг Стихнет. Меня же увидев, так воскликнул: «Кого я вижу!» И обнимает, присесть предлагает, табуреточку подставляет и чем может служить спрашивает.

Истинной, но тяжко-Кощунственной причины, почему остался я, объявить ему я не мог, ибо, будучи Земляком моим, он ведь мог выдать меня. А поэтому я сказал ему, что так, мол, и так, что, видя, что от страны родной отрезан, с превеликою Болью решение принял остаться здесь вместо того, чтоб в Англию в Шотландию на скитания плыть. Он все с той же отвечал мне осторожностью, что, мол, наверняка в стремлении к Матери нашей каждого Сына ее сердце трепетное к ней, к ней птицей рвется, но, говорит, Ничего Не Поделаешь, понимаю Страдание твое, да только через океан не перепрыгнешь, а потому я решение твое одобряю, или не одобряю, и ты хорошо сделал, что здесь остался, хоть, может, оно и нехорошо. Говорит, а пальцы так и пляшут. Заметив тогда, что он пальцами своими так играет-играет, подумал я: «что ж ты пальцами-то вертишь, может и я для тебя поверчу» и тоже пальцами заиграл, а сам говорю: «Вы так считаете?»

– Не такой я безрассудный, чтобы в Наше Время хоть что-то считать или не считать. Но коль скоро ты остался здесь, то немедленно иди в Посольство, или не иди, и там доложи о себе, или не доложи, ибо, если доложишь о себе, или не доложишь, то большим неприятностям себя подвергнешь, или не подвергнешь.

– Вы так полагаете?

– Полагаю, а может и не полагаю. Делай, что сам считаешь нужным (здесь он снова пальцами заиграл), или не считаешь нужным (а сам пальцами играет), чтобы тебя Лихо какое не встретило, а может чтоб и встретило (снова играет).

Тогда и я ему пальцами завертел и говорю: «Что ж, таков твой совет?» А сам пальцами вертит-вертит, да как ко мне подскочит: «Несчастный, лучше б тебе Сгинуть, Пропасть да тихо, тсс, а к ним не ходить, потому как если уж к тебе прицепятся, то так и не отцепятся! Послушай совета моего: лучше б тебе с чужими, с иностранцами держаться, в иностранцах пропади, растворись, и храни тебя Бог от Посольства, да и от Земляков, ибо Злые они, Нехорошие, наказанье Божие, только и будут, что терзать тебя, так тебя и умучают». Я спрашиваю: «Так полагаешь?» На что он воскликнул: «Упаси тебя Господь, чтоб ты Посольства или Земляков, здесь пребывающих, избегал, ибо если избегать их станешь, то терзать тебя будут, да так и замучают!» Пальцами вертит, вертит и я тоже верчу, и уж от того верченья у меня голова закружилась, а ведь что-то делать надо, мошна-то пуста, и я такую речь повел: «Не знаю, может место какое получить, чтоб хоть в первые месяцы продержаться… Где бы здесь что найти?» А он в объятия меня схватил: «Не бойся, сейчас мы что-нибудь устроим, я тебя с Земляками познакомлю, они тебе помогут, или не помогут! Здесь в зажиточных купцах наших, в промышленниках, финансистах недостатка нет, а уж я тебя в их круг как-нибудь введу, введу, или не введу…» и пальцами все вертит.

Держим совет. «Есть тут, – говорит он, – три компаньона, у которых Компания есть – Конское и Собачье Дело Дивидендное они основали – вот они бы тебе и помогли, или не помогли бы, и, может, служащим или помощником с окладом 100 или 150 Песов тебя бы взяли, ибо они суть самые благородные, самые честные, или не самые честные люди, Компания же их Коммандитная, то ли Субастная, то ли не Субастная, но суть в том, чтобы каждого из них по отдельности схватить и по отдельности С Глазу На Глаз переговорить, потому что там с давних пор много Яду, Склоки, и так уж один другому опротивел, что один другому противен и только бы и противился ему. Но в том-то и дело, что один другого ни на шаг не отпускает. А посему, я тебя Барону бы представил, ибо человек он щедрый, душевный и в ласке своей тебе не откажет, и ничего страшного, даже если Пыцкаль тогда тебя разбранит и перед Бароном тебя последними словами откостерит, или Барон на тебя перед Пыцкалем прикрикнет и начнет перед Пыцкалем задирать, а Чюмкала перед Бароном да перед Пыцкалем тебя оговорит, а то и грязью обмажет. Суть же в том, чтобы ты у Барона был против Пыцкаля, а у Пыцкаля – против Барона (здесь он пальцами завертел)». Долго мы еще о том о сем говорили, друзей давнишних вспоминали, пока наконец (а может уже было два часа пополудни) я с поклажею моею не поехал в пансионат, который он мне указал, и там комнатку небольшую – за 4 песо в день – снял. Город как город. Одни дома высоки весьма, а другой стоит – низенький. На улочках тесных толчея большая, так что едва протиснуться можно, да машин великое множество. Гул, стук, гуденье, крики, воздуха невыносимая влажность.

*

Никогда этих первых дней моих в Аргентине не забуду. На следующее утро, как только я в моей комнатке проснулся, донеслись до меня из-за стены Старичка плач, стоны и причитания, а из сетований его одно только понял я: «guerra, guerra, guerra». Вот и газеты – крикливым голосом начало войны возвещали, но кто там что знает: один говорит так, другой – сяк, что, мол, обойдется – не обойдется, что, дескать, воюют – не воюют, и так ничего толком, и все Серо, Глухо, как в поле под дождем. День был ясный, погожий. Я в толпе затерялся, своей затерянности радуюсь и даже сам себе вслух говорю: «Не горюй, пескарь, когда рака бьют». Подумаешь, бьют! Перед редакциями газет людей тьма-тьмущая. Зашел я в дешевую харчевню, чтоб перекусить, и Биф за 30 центавос съел, но говорю (и все себе самому): «Здоров чижик, хоть барана свежуют». Подумаешь, свежуют! Потом, значит, пошел я к реке, а там пустынно, тихо, ветерок веет, и говорю сам себе: «Коноплянка чирикает, хоть барсук в капкане прямо из кожи вон лезет». Подумаешь, из кожи вон лезет… и за Гумном, за Прудом, за Лесом Крик безжалостный, Вой, Бьют, Убивают, к милосердию взывают, Спуску не дают, и уж Черт знает что, а ведь и впрямь – Черт!

Вот я и говорю: «На кой мне в Посольство идти, в Посольство я никак не пойду, а что Худа Кляча была, так и пусть ее околевает». Подумаешь, Подыхают. Говорю я, стало быть: «Всем, что у меня есть, клянусь и на всем присягаю: не стану я в это дело мешаться, потому как не мое это дело, и если им умирать, так пусть они и умирают», но только взгляд мой на малом Червячке остановился, что по травинке вверх полз, и вижу я, что Червячок тот в месте том и во времени, в ту то есть самую минуту и на этом самом берегу за этим океаном ползет и ползет, ползет и ползет, и тогда меня ужаснейшая тревога охватила, и думаю я, что пойду-ка я лучше в Посольство, пойду-ка я, а, пойду, пойду, Боже Правый, пойду, лучше пойду… и пошел.

Посольство занимало видный особняк на одной из самых престижных улиц. До особняка того дошед, остановился я и думаю, идти или не идти, ибо зачем мне к епископу ходить, коль я еретик, Вероотступник, богохульник. И жуткая Спесь, Гордыня моя, что с детских лет меня против Церкви моей направляла, вскипела во мне! Ведь не для того меня Мать родила, не для того же Ум мой, Благородство, Творчество мое и полет Натуры моей несравненный, не для того Взор мой проницательный, Чело гордое, Мысль острая-быстрая, чтобы я в заштатном костельчике, который хуже и мельче Богослужения, а впрочем, еще более плохого и дешевого, в хоре дешевом, скверном, каждением пустым, мерным дурманил себя вместе со всей родной Родней родимой! О нет, нет, нет, не для того же я Гомбрович, чтоб перед Алтарем темным, смутным, а может даже и Безумным, колена преклонять (но Бьют), нет, нет, не пойду, кто знает, что они там со мною сделают (но Стреляют), нет, не хочу туда идти, паршивое, пустое Дело (но Убивают, Убивают!). И в Убийстве, в крови, в Сражении я в здание вошел.

А там тихо, лестница большая, ковром устланная. При входе швейцар меня принял с поклоном и к секретарю по лестнице проводил. На бельэтаже зал большой, с колоннами, а в нем довольно сумрачно, холодно и только через окон цветные стеклышки лучи света проникают, на карнизы, на Лепнину тяжелую и на позолоту ложатся. Вышел ко мне Подсроцкий-советник в темно-синем черном костюме, в цилиндре да в перчатках, и, цилиндр слегка приподняв, вполголоса о причине визита моего расспрашивал. Когда ж я сказал ему, что с Ясновельможным Послом разговаривать желаю, он спросил: «С Ясновельможным Послом?» Я, стало быть, говорю, что с Ясновельможным Министром, он же говорит: «С Министром ли, с самим ли Господином Министром, сударь, говорить хочешь?» Когда ж я ему сказал, что, разумеется, с Ясновельможным Послом говорить хотел бы, он мне такими словами ответствовал, голову на грудь склоня: «Говоришь, сударь, что с Послом, с самим Господином Послом?» Говорю, – стало быть, что конечно, с Господином Министром, ибо важное к нему имею дело; он же говорит: «А! Ни с Советником, ни с Атташе, ни с Консулом, с самим, сударь, Министром видеться желаешь? А зачем? С какою целью? А кого ты, сударь, здесь знаешь? С кем дружбу водишь? С кем якшаешься? К кому хаживаешь?» Так вот начал он выпытывать да все резче на меня Бросаться-набрасываться, что в итоге проверку стал мне учинять, да как клещами из меня все вытягивать. Тогда двери в глубине раскрываются и Ясновельможный Посол выглядывает, а как я ему уже знаком был, то он головою мне кивнул, а как кивнул, то уж Советник этот, в поклонах рассыпаясь, задом крутя да цилиндром помахивая, в кабинет меня проводил.

Министр Косюбидзкий Феликс одним из удивительнейших людей был, с коими в жизни моей я встречался. Тонкий толстоватый, чуток жирноватый, с носом – тоже Тонким Толстоватым, глаз невыразителен, пальцы узкие толстоватые и такая же нога под ним – узкая и толстоватая или жирноватая, а лысинка у него, как латунная, на которую он волоски черные рыжие зачесывал, да вот глазом любил стрелять, чуть что, он раз – и стрельнет. Всем поведением и манерами своими необычный взгляд на высокое достоинство свое демонстрировал и каждым движением своим честь себе оказывал, да и того, с кем беседу вел, так собою беспрестанно польщал, что с ним уж чуть ли не на коленях стоя разговаривали. Я же, плачем разразившись, к ногам его припал и руку целовал и слуг своих, кровь, имущество в жертву предлагая, о том лишь молил, чтобы он в такую минуту святую, в согласии с волей святой да с разумением своим, персону мою употребил и распоряжался ею. Наилюбезнейше меня и себя, слушанием своим святым удостаивая, осчастливил, оком стрельнул, а потом и говорит: «Я ужо тебе больше как 50 песов (кошель достал) дать не могу. Больше не дам, ибо не имею. Но когда б ты в Рио-де-Жанейро поехать захотел и тамошнего Посольства держаться, то, конечно, на дорогу б тебе дал и даже кое-что на отступные б добавил, потому что литераторов тут иметь не желаю: ибо они только доют да облаивают. Езжай уж в Рио-де-Жанейро, от души советую».

Вот уж Поразился-Удивился я! Снова, значит, в ноги ему падаю и (полагая, что нехорошо он меня понял) особу свою предлагаю. Он тогда говорит: «Ладно, ладно, вот тебе 70 песов и больше не дои ты меня – не корова я».

Вижу я, стало быть, что он от меня деньгами отбояривается, да кабы деньгами – Мелочью ведь! На такую тяжкую обиду кровь моя в голову мою ударила, но я ничего не говорю. А после говорю: «Вижу, что для Ясновельможного Пана я, должно быть, мелок весьма, ибо от меня, похоже, Ясновельможный Пан Мелочью откупается, и, видать, меня среди Десяти Тысяч литераторов записал, а я не только литератор, но и Гомбрович!»

Спросил он: «А какой такой Гомбрович?» Говорю ему: «Гомбрович, Гомбрович». Он глазом стрельнул и говорит: «А, ну если Гомбрович, то вот тебе 80 песов и больше не приходи, потому как Война и Пан Министр занят». Я говорю: «Война». Он мне на это: «Война». Ну тогда я ему: «Война, война». Перепугался он не на шутку, аж ланиты его побелели, стрельнул в меня глазом: «А что? Есть ли у тебя известие какое? Сказано ли тебе что-нибудь? Новости какие?..» потом спохватился, закряхтел, закашлялся, за ухом зачесал, и как выпалит: «Ничего, ничего, не боись, уж мы-то врага победим!» И тут же громче крикнул: «Уж мы врага победим!» А тогда еще громче закричал: «Уж мы врага победим! Победим!» Встал и кричит: «Победим! Победим!»

Услышав эти его возгласы и увидев, что он с кресла встал и Священнодействует и даже Заклинание творит, я на колени пал и в этом святом Священнодействии заодно с ним закричал: «Победим, победим, победим!»

Перевел он дух. Глазом стрельнул. И говорит: «Победим, едрить его мать, уж это я тебе говорю, а то тебе говорю, чтоб ты не говорил, что, мол, я тебе говорил, что, дескать, не Победим, потому как я тебе говорю, что Победим, Одолеем, в порошок сотрем рукою нашей могучей наисветлейшей, в порошок, в пыль развеем, на Палашах разобьем, на Пиках подымем и растопчем под Знаменем нашим и в Величии Нашем, о, Боже Святый, Свят, Свят, сокрушим, Убьем! О, убьем, разнесем, разгромим! Ну че смотришь? Я ведь говорю тебе, что сомнем! А ведь видишь, слышишь, что тебе сам Министр, Посол Наисветлейший говорит, что Сомнем, видишь, небось, что сам Посол, Министр тут перед тобой ходит, руками махает и говорит тебе, что Сомнем. И чтоб ты не вякал, что я, дескать, перед тобой не Ходил, не Говорил, ибо видишь сам, что я Хожу и Говорю!»

Тут он удивился, глазом бараньим на меня зыркнул и говорит:

– А вот я перед тобой Хожу Говорю!

Потом говорит:

– А вот сам Посол, Министр перед тобой Ходит, Говорит… Так ты не мелкая, небось, сошка, ежели сам Ясновельможный Посол столько времени с тобой сидит, а то и Ходит перед тобою, Говорит, о, восклицает даже… Садись же, Пан Редактор, садись. Ну, как там тебя звать-величать?

Говорю, что Гомбрович. Он говорит: «Ну да, ну да, слыхал, слыхал. Как не слыхивать, ежели сам перед тобою Хожу, Говорю… Значит, Дорогой ты мой, мне к тебе вроде как бы с помощью поспешить надобно, ибо я свою обязанность перед Литературой нашей Национальной знаю и как Министр к тебе с помощью придти должен. А как ты есть писатель, я бы тебе в газеты здешние писать статьи восхваляющие-восславляющие Великих Писателев и Гениев наших поручил, а за это я со всем своим почтением 75 песов в месяц платить буду… потому как больше – не смогу. По одежке протягивай и ножки. По сусеку глядя квашню месят! Коперника, Шопена иль Мицкевича ты восхвалять можешь… Бога побойся, ведь мы же обязаны Свое восхвалять, иначе сожрут нас!» Тут он обрадовался и говорит: «От как хорошо у меня вышло: и Самое то для меня как Министра, а и для тебя как Писателя». «

Но я сказал: «Боже сохрани, спасибо, нет уж, нет». Он спросил: «Как же так? Не хочешь восхвалять?» Я ответил: «А если мне стыдно». Закричал он: «Как так тебе стыдно?» Я говорю: «Стыдно, ибо свое это!» Он глазом как стрель-стрель-стрель! «Чево стыдисся, г…! – рявкнул он. – Если Свое не похвалишь, кто тебя похвалит?»

Но дух перевел и говорит мне: «Не знаешь что ль, что каждый кулик свое болото хвалит?»

Говорю я, значит: «Покорнейше прошу Ясновельможного Пана простить меня, но очень уж мне стыдно».

Он говорит: «Ты что, оглупел, совсем сдурел, аль не видишь, что война и что теперь, в минуту сию в Мужах Великих крайняя нужда есть, ибо без них Черт знает что статься может, а я тут потому и Министр, чтоб Народа нашего Величие усугублять, а с тобою я вот что сделаю: я тебе, верно, морду побью…» Однако осекся, снова глазом стрельнул и говорит: «Погоди. Так ты Литератор? И чего ты там накалякал, а? Книжки, небось?» Позвал: «Срочка, Срочка, а ну иди сюда…» когда же господин Советник Подсроцкий прибежал, он в него глазом стрельнул и тихонько заговорил, а сам в меня Глазом стреляет. Слышу только, что говорят: «Г…к!» Потом опять: «Г…к!» Потом Советник говорит Министру: «Г…к!» Министр Советнику: «Точно г…к, но вот глаз, нос что надо!» Советник говорит: «Глаз-нос – ничего, хоть и г…к, да и голова что надо!» Министр говорит: «Г…к это, не иначе, потому что все вы г…ки, я тоже г…к, г…к, но и они тоже г…ки и кто там знает, кто разбирается, никто ничего не знает, никто ничего не понимает, г…, г…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю