Текст книги "Пришествие цивилизации (сборник)"
Автор книги: Виталий Забирко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– А кому воблу! Воблу вяленую! По дешевке! Налетай! Поллимона штука!
Он схватил одну воблу за хвост и хряснул ею о прилавок. Из пасти воблы вылетело с десяток опарышей.
– Ап-петитная! Ар-роматная! Сама в рот просится!
– Мужик, почем зря наживку разбрасываешь, – остудил я его.
– Игорь Викторович? – сказал мне кто-то в ухо, – пивка не желаете?
Я оглянулся. Сбоку от меня стоял гладко выбритый парень, весь в «варенке», со спортивной сумкой через плечо. Он радушно улыбался, но в глубине его глаз засело, что-то такое, что роднило его с пасшим меня хмырем. Хмыреныш, одним словом. Поймав мой взгляд, он приоткрыл сумку, доверху набитую металлическими банками дойчляндовского пива.
– Почем?
– Что – почем? – почти искренне изумился хмыре-ныш. – Для вас, Игорь Викторович, на шару!
Давненько меня не величали по имени-отчеству. И пивом за так не потчевали. Я внимательно посмотрел в глаза хмыренышу. Голубые, заискивающие.
– Ну-ка, свистни, – предложил я. Хмыреныш растерялся.
– Что?
– Свистни говорю! – свирепо приказал я и состроил зверскую морду.
Морда оказала действие. Хмыреныш послушно сложил губы гузкой и свистнул.
– Порядок, – оттаял я. – Наливай.
– Минутку, – попросился хмыреныш, подскочил к продавцу воблой и, не торгуясь, приобрел пару рыбцов.
– Идемте, – предложил он.
Я не двинулся с места.
Хмыреныш сделал пару шагов и оглянулся.
– Что же вы, Игорь Викторович?
– Куда?
По морде хмыреныша мелькнула мимолетная тень.
– Игорь Викторович, ну не здесь же, – понял он меня. – Хоть в трамвайчике посидим.
Трамвайчик стоял возле самого входа на рынок. Без колес, обшарпанный, с выбитыми стеклами и остатками пластиковых сидений. Когда-то здесь была трамвайная ветка. С отключением электричества рельсы разобрали, колеса сняли. Говорят, за бугром наш металл здорово идет – тонна за банку пива. А короб трамвая остался. По-моему, специально для таких случаев, как этот.
В хвосте вагончика сидели трое бомжей и квасили самогон.
– Брысь! – мимоходом оповестил их о своем появлении хмыреныш, и бомжи испарились.
Хмыреныш поклал на сиденье воблу, поставил с десяток банок пива.
– Угощайтесь.
Я сел, вскрыл банку пива, но, поймав на себе внимательный взгляд хмыреныша, протянул банку ему.
– Отхлебни.
– Да что вы, Игорь Викторович! – попробовал возмутится хмыреныш, но пиво отхлебнул.
– Достаточно, – мрачно кивнул я, залпом опорожнил надпитую банку и протянул руку за второй.
Только тогда хмыреныш сел и тоже откупорил банку.
– Игорь Викторович, а свистеть вы меня зачем заставляли? – спросил он, как я понимаю, для завязки разговора.
– Проверял, не педик ли ты. Говорят, они свистеть не умеют.
Хмыреныш конфузливо захихикал.
– Воблой угощайтесь, – предложил он, а сам достал коробку козинцов, открыл и так это аккуратно отправил один козинец за щеку.
– Сам эту воблу жри, – мрачно буркнул я, запустил в коробку пятерню и бросил горсть козинцов себе в рот. Козинцы с пивом хороши! Правда, некоторые утверждают, что с Коньяком, но где он, тот коньяк? Стал такой же мифической жидкостью, что и амброзия…
– Откуда меня знаешь? – спросил я между четвертой и пятой банками. На дурняк пиво шло неслабо.
– Читал ваши рассказы.
Вот те на! Я уж сам забыл, что когда-то пописывал и даже печатался. Когда бумага была. А сейчас и под воблу подстелить нечего…
– А я думаю, что пивом угощаешь? Понравилась моя писанина, что ли?
– Ага. А «Про зайчишек» ваше класс!
Я стрельнул в него глазами. А мог бы и из бластера.
Но я добрый, особенно под хмельком. Была у меня повестушка с таким названием. Но об этом названии знали только я и мой редактор. Да еще, наверное, в КГБ.
Им тогда по рангу положено было все знать, особенно о бумагомараках. По каким-то политическим мотивам мое название было отклонено, и, не притерпев более ни одного изменения в тексте, повестушка увидела свет под другим. Так что знать ее первое название хмыреныш не мог. Разве что имел отношение к почившему в бозе КГБ.
– Ладно. – Я смял пальцами девятую банку. – Пива я попил. Спасибо. Что нужно? Хмыреныш заерзал.
– Да что нужно… Пивом вот просто хотел угостить, известного писателя…
В животе у меня забурчало. То ли от наглой лести то ли пиво вступило противоречение с месячным эквивалентом синтет-пищи.
– Тогда пакеда, – махнул я рукой и встал. Хмыреныш засуетился. Просто так расставаться со мной явно не входило в его планы.
– Игорь Викторович, – заныл он у меня за спиной, – а у вас ничего нового не написано? Почитать не дадите? Я резко повернулся. Лясы точить с хмыренышем было не с руки – пиво окончательно рассорилось во мне с синтет-пищей.
– Написано, написано! – гаркнул я ему в рожу.
– И накакано! Вот тебе мое чтиво!
Я выдернул из-под мышки бластер и саданул из него в сумку хмыреныша. Полсумки как языком слизнуло.
– Что вам, хмырям, от меня надо?! – Я направил дуло бластера в лоб хмыреныша, и его морду будто кто враз оштукатурил. – Чо меня пасете? Чо каминные часы скупаете, будто оглашенные?!
– Так они… – затрясся хмыреныш, – ходят…
– На то и часы! Дерьмом не торгую! – взбеленился я и сделал вид, что собираюсь пальнуть. Хмыреныш обделался.
– Так… – механизмом в них… нет…
Ели-пали! У меня даже в животе на мгновение бурчать перестало. Кажется, там установилось шаткое временное перемирие.
– Пшел вон! – гаркнул я, чувствую, что военные действия во мне вот-вот возобновятся.
И, пока хмыреныш во все лопатки улепетывал в сторону рынка, я галопом помчался к ближайшим развалинам.
Когда я просветленный и внутренне удовлетворенный вновь выбрался на улицу, то враз остолбенел. К развалинам приближалось пяток хмырей. Чапали они чуть ли не на цыпочках, рассыпавшись цепью, с пукалками наизготовку.
Мать их хмыриную! Я метнулся назад в развалины, и тотчас над головой, кроша штукатурку, прошлась автоматная очередь. Пугают, гады! Живьем хотят взять! Я наугад пальнул из бластера, но хмыри попались крутые, и их пукалки затявкали с методичностью отбойных молотков, заставив меня метнуться вглубь развалин. Чья-то тень шастнула от меня в сторону и исчезла под остатками лестничного пролета. Е-пэ-рэ-сэ-тэ! Живут они здесь. Совсем забыл, что развалины просто-таки кишат зомбирками! Днем они тихие, беззлобные, тише воды, ниже травы. Бродят себе по развалинам, как привидения, и шарахаются от любого звука. Зато ночью расходятся до без удержу, горланят блатные песни и пьют все, что течет – от изопропилового спирта, до сырой крови.
На всякий случай я миновал вход в подвал и, крадучись, стал пробираться по лабиринту первого этажа.
– Браток, – позвал меня свистящий шепот из полумрака какой-то ниши. – Браток, помоги…
Я заглянул в нишу. На полу, скорчившись на штукатурочном крошеве, лежал зомбирка. Пальцами обеих рук он перебирал свои кишки, вывалившиеся из развороченного живота. Не повезло бедняге. Рикошет.
– Браток, помоги, – с надеждой прошептал зомбирка. – Пристрели…
– Да что уж там… – сочувственно пробормотал я, пальнул в него из бластера и пошел дальше.
– Спасибо, браток… – донеслось мне вслед.
К моему огорчению развалины оказались небольшими: пройдя еще шагов десять, я увидел пустые проемы окон, в которые просматривалась параллельная улица и еще одна группа хмырей. Обложили!
– Игорь Викторович! – мегафонным громом разнеслось по развалинам, так что штукатурка посыпалась похлеще, чем от автоматных очередей, а в подвале пере-пуганно заметались зомбирки. – Сдавайтесь! Жизнь гарантируем!
«А вот вам, – хмыкнул я, – выкусите! Хрен вам меня поймать!»
И нарисовал на стене дверь.
Попал я в осенний городской сквер. Чистенький такой, ухоженный, с лавочками, урнами и усатым дворником в аккуратном фартуке с бляхой. Я плюхнулся на скамейку, взгромоздил рядом рюкзак, бросил на него фурагу и вытер пот. Взмок я, что мышь.
Дворник покосился на меня, но ничего не сказал, продолжая размеренно сметать метлой опавшие листья.
Сижу я, дух перевожу. Воздух в скверике свежий, чистый (не загаженный. Солнышко греет, сквозь листву Деревьев дома просматриваются. Серые такие, четырехэтажные, однотипные, но аккуратные. Ни тебе развалин, ни прочей рухляди. Хорошо мне стало, покойно.
Тут из кустов выныривает молодой парень в ковбойке, сверхузких клетчатых брюках с манжетами и остроносых, как корабли, туфлях и чапает в мою сторону такой это вихляющей походкой. Чапает, вихляет, а сам пялится на меня во все гляделки.
– Что, – спрашиваю, – прожектора вылупил?
Он как засмущается – что мой Старикашка. Покраснел, глазки потупил, и так это бочком ко мне приближается. И куда это меня занесло, что молодежь здесь такая хлипкая. У нас бы мне сразу по хлебалу за такие слова заехали.
– Вы извините, дедуля, – говорит он и бросает мне в фурагу горсть медяков, – что мало. Студент я. Но на обед в нашей столовке вам хватит…
Тут он окончательно конфузится и хиляет дальше. А я сижу обалдело и слова не вымолвлю. Как пришиб меня кто-то. До деда я вроде бы еще не дорос, а милостыню мне вообще в первый раз подавали. Попробуй у нас сесть на улицу и просить милостыню – считай, что ты кандидат номер один на обед мальчикам-каннибаль-чикам. Пока я оклемался, студента и след простыл.
Не стал я ерепениться, да материться, а взял медяки и пересчитал. Тридцать семь копеек. Батюшки светы, и куда ж меня занесло, если за эти гроши можно в столовой пообедать?
И тут на столбе зачихал, заперхал репродуктор.
– Московское время: пятнад…сов. Передает…едние извес… Сегод…дцать…сентября тыс… шестьдесят пер…ода. Тружен… Ставрополья рапорто… о досроч… урож… в закрома Род…
«Вах!!! – взвился я. – Вот он мой Клондайк, Палестина моя, почище форта Нокс!» Был я здесь уже раз, в мечте моей золотой!
Я чуть не бросился бегом через кусты в первый попавшийся магазин, но вовремя взял себя в руки. Нельзя повторять свой первый визит сюда, когда я в гастрономе попытался расплатиться за колбасу российской тысячерублевкой. Еле ушел – квартала два за мной чесал мент в синей шинели и верещал свистком, как недорезанный.
Трясущимися от нетерпения руками я перебрал все мелкие купюры, которые достались от хмыря. Эсэсэсэровских набралось шестьсот тридцать две. Для того и требовал их с хмыря, в светлой своей надежде. Живем, парниша!
И вот только тогда я и рванул в город.
Ребята, вы видели витрину гастронома шестьдесят первого года? Унылая, безвкусно оформленная, пыльная… Да? Да! Но в ней стояли двухметровые пирамиды банок сгущенного молока!
А в гастрономе пусто. Я имею в виду людей. Раз, два и – пшик! Зато на прилавках, на витринах за прилавками… Глаза разбегаются.
Стал я в очередь в колбасный отдел. Вторым. Бабка впереди.
– Сто пятьдесят одесской мне, – просит бабка.
Продавщица режет, взвешивает.
– Сто семьдесят, – говорит продавщица.
– Много, дочка, – возражает старуха.
Продавщица отрезает от колбасы, оказывается меньше. Кладет довесок.
– Нет, дочка, ты мне от этого куска довесок не клади, – привередничает старуха. – Вот от этого. Продавщица молча соглашается. Я медленно закипаю.
– И семьдесят масла.
– Какого: вологодского, шоколадного? – переспрашивает продавщица.
– Вологодского.
Взвешивает. Семьдесят граммов! Ели-пали, они что, с ума здесь посходили по семьдесят граммов брать?!
Тут бабка заспорила, что ее обсчитали на две копейки, и я не выдержал.
– На, бабуля, – сунул ей червонец, – и катись отсюда. Очередь не задерживай!
Бабуля как с цепи сорвалась. Мол, не нужны ей чужие червонцы, а за свои кровные две копейки, потом зятя заработанные, она насмерть стоять будет. Потому, как не потерпит она, чтобы ее, советского человека, обвешивали и обсчитывали. Не затем революцию делали! А если всякие проходимцы, вроде меня, будут вмешиваться и червонцы свои грязные совать, то она и до народного контроля дойдет и милицию вызовет.
В общем, потух я, вспомнив мента, который за мной чесал в прошлое посещение социалистического рая, и убрал свою десятку. А продавщица стала перевешивать, весы регулировать, да бумагу для равновеса перекладывать.
И права ведь бабка оказалась! Обманула таки ее продавщица. На копейку, стерва!
Забрала бабка копейку и, негодуя на весь магазин, пошла писать в книгу жалоб. Продавщица вся красная, в слезах, бросилась за ней, уговаривать ее, да где там!
Я чуть не взвился – а кто меня обслуживать будет? – как за прилавок становится другая продавщица и спрашивает:
– Что вам?
Перевожу дух и говорю так это вежливенько:
– Пять – московской летней и две – охотничьих, сосисок.
– Пять чего? – переспрашивает она, и глаза ее округляются. – Килограммов?
– Нет, – отвечаю, – палок. А сосисок – две связки. Тут продавщица роняет нож.
– Вы серьезно?! – с каким-то непонятным страхом спрашивает она.
«Уж не по талонам ли здесь?» – мелькает мысль, но я ее отгоняю.
– Куда уж… – нагло бурчу я и взгромождаю на прилавок, рюкзак. Чувствую, как внимание продавцов других отделов переключается с бабки на меня.
Дрожащими руками продавщица начинает обрезать с палок колбасы веревки и хвосты.
– Да не дергайся, – успокаиваю ее, – вешай так.
– Не положено, – заикается она и с опаской поглядывает на меня. Читаю в ее глазах, что я либо из народного контроля, либо из желтого дома. По моему виду скорее последнее.
– Дедуля, – окликает меня смешливая продавщица из молочного отдела, – а зубки есть? Колбаска-то выдержанная, каменная. Помягче бы взял.
– А какая варенка есть? – спрашиваю.
– Вареная? – переспрашивает моя продавщица из колбасного. – Отдельная, любительская, маточная, докторская…
– Хорошо. Взвесишь один. Докторской.
– Килограмм?
– Батон.
Продавщица тянется за варенкой, в надежде, что сумасшедший забыл о копченой колбасе, но я ее останавливаю.
– После того, – говорю, – как отпустишь то, что я заказал.
В общем, взвесила она мне все. Продавцы из соседних отделов поперевешивались через прилавки, глядят на меня во все глаза, перешушукиваются.
– А окорок, – спрашиваю, – сырокопченый?
– Сырокопченый.
– Взвесь.
– Весь? – кажется начинает меня понимать продавщица.
– Весь.
В соседних отделах стали прыскать в кулаки. «Ничо-ничо, – думаю себе, – погляжу на вас через сорок лет, как вы засмеетесь». Особенно та, смешливая, из молочного отдела. Уж больно она на бабку, торговавшую сегодня на рынке петуховской мутней, похожа.
Разновесов у продавщицы не хватало, и она сбегала к мяснику.
В общем, набил я в рюкзак килограммов тридцать. Аж на восемьдесят шесть рублей двадцать одну копейку. Бросил девять червонцев и пошел к молочному отделу.
– А сдачу?! – чуть не взвилась продавщица.
Хотел сказать: «Тебе на чай», – но, увидел ее лицо, понял – в морду швырнет. Пришлось вернуться и забрать все до копейки.
– Сыру, – сказал я в молочном. – Швейцарского.
– Круг? – хихикает продавщица.
– Круг.
Пришлось и этой сбегать к мяснику.
Купил еще здесь по пять банок сгущенки: просто сгущенки, сгущенки с квфе и сгущенки с какао. Подумал и приобрел, поллитровую банку сметаны. Хотел тут же выпить, но она, зараза, застыла в банке так, что пальцем еле провернул. Во, гады, жили! И чего им не хватало?
В винном глаза разбежались, но я их собрал вместе и взял три батла «Столичной». По три ноль семь. Взял бы еще винишка марочного, но в рюкзаке уже места не было. Впрочем, проходя мимо кондитерского, вспомнил о клапане и карманах рюкзака и заполнил их развесным шоколадом. Дорогим, зараза! По шесть шестьдесят за кэгэ.
Провожаемый глазами всего коллектива магазина, борющегося за звание ударника социалистического труда, я вышел из гастронома, сел на ступеньки и умял полбуханки ситного, выменянного у меня на рынке за зажигалку, банку сметаны за восемьдесят четыре копейки и полбатона докторской. Не знаю, то ли пиво хмыреныша вышибло из меня все калории синтет-пищи, то ли изобретатель наврал, но колбаса пошла за милую душу. Вообще-то хотелось копченки, но я здраво рассудил, что вначале нужно сожрать то, что может испортится. Умял бы еще, да под «Столичную», которую чуть было не распечатал, но тут увидел чапающего по улице мента и быстро ретировался.
В соседний универмаг.
Вот уж где я разгулялся! Купил себе майку, трусы (пять лет не одевал ни того, ни другого), десять пар носков (сколько можно на босу ногу ходить), две байковые рубахи, костюм в полоску, туфли на микропоре, габардиновый плащ, клетчатое кашне и, в довершение всего, шляпу. И все это удовольствие за сто шестьдесят три рэ ноль семь коп.
Переоделся в примерочной, глянул на себя в зеркало и выпал в осадок. Борода нечесана, лохматая, на голове копна замусоленных волос – не зря меня здесь все дедом кличут.
Одним словом, поплелся я после универмага в парикмахерскую. Всего пару часов здесь, а достал меня вид людей, таких опрятных, ухоженных. Захотелось и мне быть похожим на них.
Зашел я в салон, грохнул рюкзак на пол рядом с креслом, сел. Подходит парикмахер и, вытаращив глаза, смотрит на меня.
– Что делать будем? – спрашивает.
– Педикюр, – ехидничаю.
У него и челюсть отпала. Не знает, что это. Едрена феня, никакой цивилизации!
– А что можешь предложить? – спрашиваю.
– Постричь, побрить, подеколонить… Жалко мне бороду стало, но вспомнил хмырей и решился.
– И то, и другое, и третье.
– Стричься как будем: бокс, полубокс, полька?
– А это как?
Парикмахер опять глаза выпучил.
– Под бокс – это, как я, – говорит. Глянул на него. От макушки до лба латка волос коротким ежиком, а все остальное – под нулевку.
– А полубокс – это только на макушку, или на лбу? – спрашиваю.
Парикмахер совсем чумеет.
– Это, – говорит, – как вашего соседа.
Смотрю, рядом клиента стригут. Под нулевку идет лишь у шеи, над ушами и виски. В общем, как под горшок, только покороче. Черт ее поймет, эту моду! Для меня всегда половина была в два раза меньше целого, а тут наоборот.
– Давай, как соседа, – говорю.
Взял он ножницы, резанул пару раз, и тут же их уронил.
– Это что? – спрашивает со страхом. 426 Гляжу, а из моих волос перхоть зеленая сыпется.
– А дерматит, – спокойно так отвечаю. – Не боись, не заразный. На нервной почве.
– Может, вы бы сначала домой сходили, да голову помыли? – предлагает он шепотом.
– А в тайге мой дом, – леплю ему лепуху, – экспедиция называется. Утром оттуда, а вечером опять туда.
И так это культурненько сую ему в карман халата червонец. Покраснел он, что рак вареный, и глазками по салону забегал – не видел ли кто? Что мой Старикашка – стеснительный такой брадобрей попался. Но от червонца не отказался. Во, когда она гниль наша перестроечная начиналась!
Короче, постриг он меня, побрил, даже перхоть полотенцем обмахнул, но после руки брезгливо вымыл. Затем взбрызнул меня «шипром» и вручил квитанцию. Стрижка – тридцать две коп, бритье – десять, одеколон – десять. Смехота, да и только! Были же цены, ядрёна вошь!
Покрасовался я на себя в зеркале, враз помолодевшего – теперь никто дедом не назовет, – взвалил на плечи рюкзак и дошел.
Иду я по улице, по сторонам гляжу. На дома, на прохожих. Чистенько все вокруг, дома такие аккуратненькие, люди все опрятные, приветливые, со светлыми лицами. И нет в них того привычного для меня опасливого ожидания в глазах, что вот-вот из-за угла в них из автомата пальнут. И стало мне так непривычно, муторно, что волком выть захотелось. И выпить – ну просто до упора.
Но в скверике не отважился. Как постригся, так словно во мне что-то перевернулось, стеснительность какая-то несвойственная появилась.
Зашел я в столовую, взял солянку, бефстроганов с пюре, два компота. Прав студент оказался, лишь на копейку превысил его медяки. Но это, понятно, за счет второго компота. Сел за стол. За столом парень сидит, молочную вермишель наворачивает. Видно, тоже студент: На столе в вазочке цветочки, салфетки в стаканчике.
Посмотрел я на все на это, горько вздохнул и стакан компота одним махом опорожнил. Затем достал батл «Столицы» и парню предлагаю:
– Будешь?
Он аж подпрыгнул.
– Что вы, что вы, нет, – залепетал. – У меня свидание сегодня…
– Тогда извини, – говорю, – а мне надо.
Сбиваю сургуч белый с горлышка, откупориваю бутылку и наливаю стакан. Сам не знаю, как у меня «извини» вырвалось. Вроде и не существовало для меня этого слова.
Студентик быстро дохлебал свой супчик молочный и исчез. Тоже мне, ухажер! Я в его годы только под хмельком к девкам и бегал – в наше время девки трезвых не привечали. Трезвый – значит, больной. И что у них за воспитание здесь? А еще, говорят, «оттепель»…
Хрипнул я стаканяру и закашлялся. Не привык я к стакану. Последние годы и в глаза стаканов не видел, даже воду из бутылки пью. А тут, вишь ли, с комфортом захотелось!
Поболтал ложкой солянку, подивился, что в ней и мясо есть, и маслины (в столовой-то), но есть не стал, хотя горячего года три не видел. Глаза бы ели, да и желудок мой безразмерный все бы принял, но вот душа не позволила. Гадко на душе почему-то стало, и больно – до крику. И почему это мне вот так вот, как этому студентику с его молочным супиком, жить не довелось?
Дёрнул я второй стакан, но не полегчало. И хмель не берет. Только еще горше и тоскливей на душе стало. Эх, остаться бы здесь навсегда! На завод какой-нибудь устроиться, телку найти, чтобы она детей мне нарожала… Да жить-поживать… Нет, никаких детей. Знаю, что они сейчас у меня дома вытворяют мамашу с папашей обушком по голове, да в котел. Кушать-то хотца! Нет, жить надо только в шестьдесят первом, чтобы не видеть, как мы в пропасть катимся… Да, но куда сунешься с моей ксивой? Паспортный режим здесь злой. В гостиницу не поселят, а то еще и упекут в места отдаленные, как империалистического шпиона. Можно, конечно, в Сибирь куда рвануть, да бичом там жить все легче, чем у нас. Но кто поручится, что за соседним домом не висит бесплотный туман, и что в этом мире есть Сибирь? Старикашка объяснял, что задверных миров бесконечное множество: реальных и ирреальных. Реальных – это тех, которые существуют сами по себе, по своим законам. Ирреальных выдуманных чьим-то воображением. Причем и те и другие существуют абсолютно равноправно, ибо по теории вероятности их существование в бесконечном множестве допустимо в равной степени. Но, странное дело, в ирреальный мир при этом попасть гораздо проще, потому как все Задвере – как неизвестная компьютерная программа со свободным выбором файлов, где файлы на реальные миры не обозначены, так как о них никто не знает, а ирреальные миры имеют личные имена, поскольку в реальном мире существуют на бумаге. Естественно, что грифель практически всегда и выбирает именные файлы – они легче раскрываются, и я попадаю то в триллер, то в детектив, то в фантастику, то в сермяжную прозу…
Допил я остатки водки и вышел из столовой. Над домами светило солнце, по тротуару неспеша шли прохожие, по дороге шаркали шинами допотопные автомобили. Город приглашал к себе, убаюкивал своей спокойной размеренной жизнью, предлагал остаться здесь навсегда.
И я решился. Пошел на вокзал, купил билет до станции Букачача где-то в Сибири и сел ждать поезда. Была не была! Либо я въеду в бесплотный туман и растворюсь в нем навсегда, либо доберусь до этой самой неизвестной мне Букачачи и заживу нормальной человеческой жизнью.
И пока я сидел на скамейке в зале ожидания, душа моя оттаивала, и ледяная скорлупа, казалось, навсегда сковавшая ее, трескалась и рушилась, дробясь на бесчисленные осколки кривого зеркала Снежной Королевы. И было больно, и было горько, и впервые мое лицо стало мокрым. И тогда зашевелился в моей душе червячок совестливости, понял я, что не могу остаться здесь навсегда и жить спокойно. Потому, как остается в моей квартире Старикашка, человек не от мира моего, которого я бросаю на произвол судьбы. Который мне, фактически, жизнь спас…
Я тогда совсем доходил – продал все, что можно, – и голодал вторую неделю. Ослаб – ни украсть чего, ни ограбить кого уже был неспособен. Лежал себе на полу в углу комнаты и, смирившись с судьбой, тихонько ждал своего конца. На улицу не выходил – как-то не хотелось кончить жизнь суповым набором в котле мальчиков-каннибальчиков. Они, как биологические санитары, таких доходяг и приканчивают.
В общем, лежу я, дохожу, как вдруг вижу, выходит из стены Старикашка, оглядывается вокруг, на меня, как на пустое место, смотрит и так это недовольно причмокивает губами. Затем подходит к окну и на улицу выглядывает.
– Похоже, – бурчит вслух для себя, – на реальный мир эпохи упадка социализма. Опять не то. Тут он вновь переводит взгляд на меня.
– А может, и ошибаюсь, – продолжает бурчать. – Судя по тому, как этот персонаж спокойно встречает голодную смерть, мир то ирреальный…
Разочарованно вновь подходит к стене, рисует на ней грифелем дверь и открывает ее.
Ну, когда он из стены появился и бурчать начал, я принимал все как должное. Думал, глюки на почве голода начались. Даже интересно так это стало. Но когда он дверь нарисовал, открыл ее, а там светящийся туман заклубился, не выдержали мои нервы, сорвался я. Заорал дурным голосом, бросился на Старикашку, с ног сбил и грифель отобрал. А когда в себя пришел и понял, что не галлюцинация все это, допросил Старикашку. Он, по простоте своей душевной за обещание грифель ему вернуть, и рассказал мне о мирах задверных. Фиг я ему грифель вернул. Ну, вернул бы ему грифель, ушел бы он, а мне что, опять с голоду подыхать? Так и остался он у меня жить, а я стал по задверным мирам шастать, себя, да его кормить…
В общем вспомнил я все это, сидя в зале ожидания мечты моей светлой, и засвербела у меня совесть. Выматерился я мерзко на червячка своего совестливого, билет порвал и повел себя, как под конвоем, в общественный туалет. Дверцу кабинки за собой запер, еще раз премерзейше выругался и, когда полегчало, нарисовал в простенке дверь родной квартиры.
Захожу я к себе домой и остолбеневаю. Сидит на полу мой Старикашка, в угол забившись, и трясется весь. А на подоконнике примостились два троглодита и так это степенно поглощают кубики синтет-пищи.
– Ням-ням, – говорит один другому.
«Добрая еда», – перевожу я.
– M-м… – отвечает другой.
«Но маловато!»
И тут я узнаю во втором триглодите депутата Бхара.
– Уведите их!!! – бросается ко мне Старикашка.
– Они же каннибалы!
«Какие еще каннибалы? – ошарашенно думаю я.
– Смирные такие ребята-троглодитята. Ишь, как культурненько кушают. Не видал ты, Старикашка, наших мальчишек-каннибальчишек». Но тут вспоминаю, как депутат Бхар мою ногу в пещере щупал, и с уважением обращаю внимание на вздувшиеся бугры мышц троглодитов. Да, пожалуй, они покруче наших биологических санитаров будут.
– Куда увести? – глупо спрашиваю.
– Туда, откуда они пришли!
– А как они сюда попали?
– Да по глупости вашей! Вы ведь двери за собой не закрываете!
Я непонимающе моргаю. А Старикашка начинает объяснять, что, пройдя двери, надо их с обратной стороны другим концом грифеля стереть. Закрыть, то есть. Иначе за тобой в открытые двери может кто угодно последовать.
Тем временем троглодиты кубики прикончили и стали принюхиваться, и на нас плотоядно поглядывать.
– Ням? – спрашивает меня депутат Бхар.
«Кушать есть?» – перевожу я и с облегчением понимаю, что не к нам они приглядываются, а к рюкзаку принюхиваются.
– Есть, – говорю я. Достаю из рюкзака окорок сырокопченый и показываю. – Только здесь его ням-ням табу. Вернемся в пещеру, отдам.
Посмотрели они друг на друга, потом опять на меня и согласно закивали. Нет, нормальные ребята. Послушные и, главное, все понимают.
Объяснил мне Старикашка, как назад войти через невидимые с этой стороны двери, и стал я пробовать. Ох, и трудное это дело оказывается! Нужно себе мир тот представить, из какого пришел, и только тогда двери толкать. Два раза я на своей лестничной клетке оказывался, пока не догадался дверь на ключ закрыть и так пробовать. Попал я, наконец, в кают-компанию космического корабля. А троглодиты – никак. Воображение слабовато. Пришлось из кают-компании им окорок в квартиру высовывать и, как кто уцепится, к себе перетаскивать. Пока перетаскивал, они полокорока отглодали, потому как они меня чаще из-за дверей за окорок вытаскивали, чем я их.
В конце-таки концов перетащил. В кают-компании по-прежнему. Он и Она сидят, дифирамбы семнадцатой ноге поют и на нас внимания, естественно, не обращают. Ну, мои троглодитики и разбрелись по кают-компании. Все щупают, нюхают, на зуб пробуют. Зря я их похвалил, что послушные. Что дети малые. И ведь видно, что не первый раз они здесь: пирамидку синтет-пищи как корова языком слизала, все вещи на полу разбросаны, на прикладах многих бластеров следы зубов. В рубку корабля я троглодитов окороком еще заманил, а дальше застопорило. Застыли они перед иллюминатором и глаз не могут оторвать от зрелища охоты за семнадцатиногими. Ухают, подпрыгивают, пальцами тычут. Кино и только! Часа три я их уговаривал, окорок весь скормил, а они – никак. Пока я на пульте управления не нашел кнопку затемнения иллюминатора. Но и потом взмок весь, когда из рубки за кость обглоданную от окорока их в пещеру затаскивал.
В общем, справился я с этим, пот со лба вытер, вернулся в рубку и дверь в» пещеру, как научил Старикашка, за собой стер. А затем уж через кают-компанию мимо дуэта, тянущего бесконечные рулады, вернулся домой.
Захожу в прихожую и чувствую, что в квартире опять неладно. Небось граф какой вторгся, каминные часы свои требовать.
Вхожу в комнату. Лежит мой Старикашка у стеночки, веревкой весь перевязанный, да с кляпом во рту. А на кирпичах вокруг рюкзака сидят давешние хмырь с хмыренышем. Пиво дойчляндовское сосут и охотничьи сосиски мои трескают. Надо понимать, вместо графа с часами каминными явились.
– А это что за хрен с бугра? – спрашивает хмырь.
Не узнает меня, значит, бритого, да в шляпе, да в габардиновом плаще. Зато хмыреныш враз признал. Оштукатурился весь и по карманам зашарил. Что значит, глаз молодой.
Распахиваю я тогда плащик свой габардиновый и бластер вытаскиваю. Тут и хмырь меня признал – челюсть отвалил.
– Засиделись вы, ребята, что-то, – говорю я. – Пив-бар закрывается.
«А чего это, действительно, все день и день?» – как бы параллельно думаю я.
Тут как раз за окном темнеть стало.
– Да-да… – залепетал хмыреныш. – Извините. Пойдем мы…
Похоже, у него при моем появлении крыша поехала.
Ай, нехорошо! – цокаю языком. – А платить кто будет? Он, что ли? – киваю на Старикашку.
– Сейчас, сейчас… – вновь зашарил по карманам хмыреныш.
Нет, точно шарики за ролики у него заскочили.
– Стоп, – говорю. – Это уже мои заботы.
Ставлю их мордами к стенке и обшариваю. И чего у них только нет! Четыре пукалчи – по паре на брата – и все разных систем, три гранаты, наручники, баллончики газовые, кастеты, ножи. Ну, и капусты лимонов на сто. Вываливаю все на пол.
– Пивбар у нас дорогой, – говорю, – можно сказать, для привилегированных. Сами понимаете…