Текст книги "Сто двадцать километров до железной дороги"
Автор книги: Виталий Семин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Выкурив самокрутку, хозяин встал и тем же широким, размеренным шагом вышел во двор, взял вилы, стоявшие у стены летника, и направился к коровнику. Так и ходил он весь вечер по двору: выбрасывал из коровника непросохший еще кизяк, резал лопатой уже просохший и носил его в сарай.
К ужину он вернулся в летник, неторопливо мыл руки, пил забеленный молоком присоленный калмыцкий чай, рассказал жене о какой-то, должно быть, очередной и потому не очень удивительной и смешной неудаче хуторского пастуха, пришлого человека, который мыкается и с хуторским стадом, и на собственном огороде, и ничему не может дать ума. «Оно, Андрий, не ледаще. Старается, а ума дать не может. До сильского хозяйства негож», – без особого сочувствия к нерасторопному пастуху, мимоходом пояснил мне хозяин, и я невольно почему-то подумал о себе, что и я бы «не дал ума» и хуторскому стаду и собственному огороду.
После ужина хозяин подвинул поближе к свету деревянный ящик, достал из него сапожный ножик и стал им откалывать от узкого белого брусочка тонкие щепочки.
– Гвозди делаете? – спросил я.
– Дид наш сапожничает, – ответила вместо хозяина хозяйка и пояснила, как бы опасаясь, что я не пойму: – чоботы або валенки починяет.
– Всем?
Оказалось, что не всем (хозяйка даже не поняла меня), а для своей семьи. Не возить же порвавшиеся сапоги в райцентр!
Хозяин молчал и улыбался. Мне нравилась его улыбка – сдержанная и чуть ироническая. Нравилось очевидное самоуважение: «ты – учитель, мы тебе сдаем лучшую комнату, хозяйка будет тебя обстирывать и готовить тебе есть, но это ничего не значит». Нравилась его джентльменски (именно джентльменски! – подумалось мне тогда) сухопарая фигура, на которой ловко сидели старые брюки и пиджак, давно утративший жесткость бортовок, но тем сильнее подчеркивавший жесткость и ширину дедовских плечей. Понравилось мне (не сразу, а потом, когда я, лежа в кровати, разбирался в своих впечатлениях) и то, что дед расспрашивал меня мало, да к тому же о самом простом: об отце, матери, о том, как живу. Город, из которого я приехал, стройка, на которой я работал, его не интересовали. Наверно, он уже знал о них ровно столько, сколько считал необходимым знать. И вообще я, учитель, только что приехавший из большого мира, не вызвал у него и у хозяйки того интереса, на который я, признаться, с самого начала рассчитывал и к которому себя невольно готовил. Может, это потому, что я «до сильского хозяйства негож»? Может, потому, что в этой хате давно привыкли к учителям и уже выспросили у них все, что можно было выспросить?
3
Утром следующего дня ко мне приехал на велосипеде Иван Антонович. Важный, даже надутый. Ни намека о нашей первой встрече, и та же, как в первый день, готовность величать меня только по имени-отчеству.
– Андрей Николаевич, – сказал он торжественно (ему приятно было говорить со мной тоном старшего, старожила, просвещающего новичка), – нам надо объехать наших учеников, посмотреть, кто как подготовился к новому учебному году. Надо выполнять закон о всеобуче.
– Может, сходим пешком, – с сомнением сказал я, – у меня же нет велосипеда.
– Что вы! Знаете, сколько это километров! Попросите у хозяев. Они вам охотно дадут. Я всегда беру у своих хозяев, и они охотно мне одалживают.
Пришлось мне просить велосипед у хозяйки.
– А возьми, Андрий, – сказала она, – пока у тебя свово нет.
Велосипед был старый, без крыльев, со вмятинами на раме, но шел легко, и я с удовольствием покатил рядом с Иваном Антоновичем. По дороге он мне рассказывал, как трудно на хуторе выполнять закон о всеобуче.
– Неужели в школу не ходят?
– А у кого обуви нет? Зимой и бросят. Мать, знаете ли, одна. Вот второгодник Фисенко, вам с ним тоже придется мучиться, – отца нет, убило на войне. Тут многих хуторских на войне поубивало. Деревня, знаете ли, вся в пехоте была. Город – это артиллерия, самолеты или там танки, а деревня – пехота… Я как-то даже из любопытства подсчитал, сколько человек в нашем хуторе не вернулось, если это разложить на дома… Я, знаете ли, – пояснил он, – краеведением тогда интересовался, собирал разные сведения… Так вот, очень много вышло, очень много. Просто боюсь вам сказать, как много… Ну, ребята и без отцов. А когда мать одна, какой же доход? А есть и просто так не посещают, из зажиточных семей. На сакман идут, чабанам помогают или еще как зарабатывают. Сусликов ловят. Суслики – это заработок. Есть такие охотники – по восемьсот, по тысяче рублей в месяц зарабатывают, но это взрослые, которые в колхозе работать не хотят, или приезжие сусликоловы. У них снасти, капканы, а ребята много не заработают.
– А что вы делаете, когда кто-нибудь бросает школу?
– Уговариваем, проводим воспитательную работу. Через сельсовет обязываем.
– Возвращаются?
– Возвращаются… по большей части. А занимаются плохо. По правде говоря, ничего не делают.
– Ну, а хорошие ученики есть? Чтобы у них все было в порядке?
– Есть, как же, есть. – Иван Антонович даже испугался. – Это я вам так, о некоторых местных особенностях… А вы все сами увидите.
Однако в тот день много увидеть мне не удалось. Мы скоро расстались с Иваном Антоновичем. В хуторе Калининском – там живет половина учеников нашей школы – Иван Антонович слез с велосипеда в самом центре, у большой, тщательно выбеленной хаты, постучал в дверь, обещающе подмигнул мне и сказал:
– Сейчас!
За дверью началась суета – должно быть, нас увидели из окошка. Наконец дверь открылась, на порог вышла женщина в платочке, которым, наверно, только что подвязалась.
– Здравствуйте, Иван Антонович! – сказала она, и на лице ее появилось смущение.
– Приехали посмотреть, Матвеевна, как вы готовитесь к новому учебному году.
– Книжки, або, як их, учебники?.. Вже купили.
Матвеевна пригласила нас в хату. Иван Антонович прислонил свой велосипед к стене, вынул из креплений на раме насос и опять обещающе подмигнул мне.
– Зачем насос берете с собой? – спросил я.
– Чтоб мальчишки не украли, – сказал Иван Антонович. – Велосипед не украдут, не беспокойтесь, а насос – могут. Не из корысти, а так, похулиганить.
Мы вошли в хату, похожую на хату моих хозяев, только еще более грубую, с земляными полами и в первой комнате, и в «зале». Окна первой комнаты были закрыты ставнями от жары. В полумраке я разглядел большую серую печь, белый самодельный стол и белую, вкопанную в пол скамью. На скамейке в темном углу сидела девочка. Она не поздоровалась ни с Иваном Антоновичем, ни со мной, и я лишь потом, с запозданием, догадался, что это, наверно, и есть та ученица, ради которой мы приехали.
– А чего ж это Галина не выйдет к нам? – спросил Иван Антонович и сел на стул. Он сел надолго, удобно развалившись, и показал мне на табуретку.
– Да мы ж сейчас поедем, – сказал я.
– Садитесь, садитесь, – подмигнул Иван Антонович. – Так где же Галя?
В первой комнате поднялась возня.
– Выйди, Галя, к учителям, – убеждала Матвеевна. – Нехорошо. Ты ж ученица!
– Не хочу!
– Как же это ты не хочешь? – вмешался Иван Антонович и посмотрел на меня.
На его веснушчатом лице была разлита пренеприятнейшая благостность. Я вспомнил, как он разговаривал в забегаловке с Натхиным, и подумал, что от Натхина он не стал бы требовать, чтобы тот вышел и поздоровался.
Наконец Галя выглянула, сказала «здравствуйте», стрельнула в мою сторону живыми, любопытными глазами и убежала.
– Як тэ ягня, – сказала о дочке Матвеевна.
– А это наш новый учитель, – показал на меня Иван Антонович, – вместо Игоря Владимировича.
– На квартире у деда Гришки и у той, у Трофимовны?
– Да.
– Ото у них завсегда учителя стоять.
Теперь, кажется, все было исчерпано, надо было уходить, но Иван Антонович все сидел и мне показывал бровями, что надо сидеть, что самое главное впереди.
И мы высидели это главное.
Матвеевна достала из шкафчика два полотенца и расстелила одно из них на коленях удовлетворенно кивнувшего мне Ивана Антоновича, а второе подала мне.
– Я вам поснидать приготовлю, – сказала она в ответ на мой удивленный взгляд. – Вы ж далеко йихали, устали.
Что-то вроде этого я уже начал подозревать.
– Нет, нет, – наотрез отказался я, – спасибо. Нам некогда.
– Тогда возьмите вот это, – заступила мне дорогу хозяйка, протягивая большую буханку хлеба.
– Да что вы?! Да зачем мне это? – Я был по-настоящему испуган. Должно быть, Галя, которая, судя по ее глазам, совсем не «как тот ягненок», сидит в соседней комнате и прислушивается к этой безобразной сцене. – И Ивану Антоновичу это совсем не нужно! – с нажимом добавил я, видя, что хозяйка передает хлеб рыжему историку.
Но Иван Антонович будто не слышал меня. Он сидел, упрямо потупившись, и, кажется, собирался «снидать».
Я вышел во двор. Насос мой был на месте. Я хотел уехать сразу, но потом решил подождать. Ждать пришлось мне довольно долго. Иван Антонович все-таки «снидал». Вышел он, прижимая к груди буханку хлеба.
– Андрей Николаевич, – сказал он, – вы молодой человек, вы не знаете…
– Отдайте хлеб, Иван Антонович! – Я не смотрел на него: он боялся сейчас меня и почему-то не мог отказаться от этой дурацкой, безмерно унижавшей и его и меня буханки хлеба. – Отдайте!
Он вернулся в хату.
Дальше я с ним не поехал, да он и не звал меня.
Глава третья
1
На учительской конференции я сижу рядом с дочкой моего хозяина, Валентиной Григорьевной. Я уже получил какое-то представление о «специфике» работы в местной школе – принимал экзамены у тех, кто имел переэкзаменовки на осень. «Значит, что? – сказал мне директор перед тем, как мне идти на экзамены. – Какое положение у нас с русским языком, вы уже знаете. Слышали, как говорят местные жители? Ребята у нас тоже так говорят. Бессомненно, на уроках мы проводим большую работу, но и те, кто имеет положительные оценки, и те, у кого переэкзаменовки, пишут не так, как в городских школах. Значит, что я вам могу посоветовать? Возьмите их на свою совесть, а в году будете с ними работать, будете добиваться…»
Глаза у него при этом были светлые-светлые, чуть-чуть остекленелые – пойди пойми, дружеский это совет, желание помочь или полностью отстраниться?
Фамилия одного из тех, кого я должен был взять на свою совесть, – Парахин. Здоровый парень, ему скоро в армию идти. Учится он с перерывами, года два зимовал с отарами на Черных землях. Ни отца, ни матери, ни старших братьев – младший брат есть. Воспитывался у полуглухой бабки и с запозданием научился говорить. Меня поразил его затравленный взгляд, именно затравленный, – когда я у него что-то спросил. Сидит за партой крепкошеий, загорелый, сильный человек, давит на парту тяжелыми локтями, медленно поворачиваясь всем корпусом, следит за мной, когда я хожу по классу, и вдруг начинает бледнеть, когда я у него что-нибудь спрашиваю. И в глазах этакая затравленность.
– Скажи, Парахин, ты понимаешь, что такое часть речи?
– Понимаю.
– Назови мне какую-нибудь часть речи.
Молчит.
– Хорошо. «Парта» – это какая часть речи?
Затравленно молчит.
Я понимаю, что пора бы уже обойтись без эпитета «затравленно». Но я не могу подобрать другого слова, которое точнее определяло бы упорное, беспомощное молчание.
На консультации я дал диктант. Парахин писал и умоляюще смотрел на меня, просил, – молча просил – не торопиться. В классе, разумеется, хихиканье. Проверил я его работу, а там не то чтобы ошибки – половины слов недописаны, фразы оборваны посредине.
Оставил его после консультации, написал с ним еще один диктант. То же самое. Тогда дал ему учебник – пользуйся, как хочешь, выполни только за два часа вот это простое упражнение…
– Парахин, как ты добрался до шестого класса?
Молчит.
– Что мы будем с тобой делать?
Молчит.
Взял я его на свою совесть. Почему? Может, потому, что другие брали его на свою совесть? Может, потому, что парень уже мог бы махнуть рукой на школу, на всеобуч и пойти на заработки, а он хочет сам, без чьего бы то ни было понуждения, закончить школу? Может, потому, что я поначалу слишком щедр? Не знаю…
Или вот еще один… Ходили ко мне на консультацию из хутора Калининского трое хлопчиков, а на экзамены пришли только двое. А где третий? Заболел? Ребята смеются: «Собак испугался». Я догадываюсь: ребята острят – хуторские мальчишки собак не боятся. Пошел после экзаменов (велосипед у хозяйки постеснялся просить) в хутор Калининский, протопал пять километров, разыскал хлопчика – он как ни в чем не бывало играет у себя во дворе. Оказывается, действительно собак испугался, вышел за хутор, а тут огромные псы с ближайшей овчарни, он и повернул домой.
– А как же два твоих товарища?
Мнется, но не то чтобы очень. Ждет, когда я отвяжусь. И ведь не то плохо, что собак испугался, а то, что повернул он прямо домой, не побоялся сразу же вернуться к матери и бабке и сказать им, что не пошел на экзамен. И те не заволновались, не отправились его провожать. Не был на экзамене – и ладно. Как-нибудь потом…
Или еще… Пришел ко мне прямо на экзамены – ни на одной консультации не был – Пивоваров, сын ветфельдшера. В ответ на мое «здравствуйте» символически приподнялся над партой.
– Стань как следует.
Стал.
– Почему не был на консультациях?
Молчит. Но совсем не так, как Парахин. Молчит вызывающе: «А что мне твои консультации?!»
Лицо у парня умное. Я бы сказал, интеллигентное. Кстати, у многих моих «осенников» лица оказались интеллигентными, одухотворенными, живыми, освещенными лукавством и любопытством. Вообще, мне кажется, у всех детей лица интеллигентные. Различия появляются потом.
Пивоваров плотный, невысокий, в длинном старом пиджаке. Хочет быть солидным и не менее взрослым, чем я. Но вот я не посчитался с этим и заставил его подняться над партой. И за это он меня презирает. Разве станет порядочный человек унижать другого человека?
Я уже знал, что Пивоваров – один из лучших учеников, книгочей, перечитал все книги в школьной библиотеке, что переэкзаменовка у него по болезни и догадывался, что ему не хотелось «смешиваться» с кандидатами во второгодники… Писал на экзамене он изложение, закончил первым, положил на стол полтора листа исписанной бумаги – в два раза меньше нормы – и ушел. Я прочитал – ум у парня цепкий, логика безупречная, а грамматические ошибки есть… Даже лучшие ученики у меня пишут с грубыми ошибками.
…Доклад на конференции делает заведующий районо Сокольцов. Широкоплечий, квадратный, как кафедра, за которой он расположился, сильный мужик, сорок минут жует полный набор газетных штампов, и я никак не могу их связать с тем, что я уже делал и что мне предстоит делать. И не только я один не могу связать – в зале шумно. Из президиума несколько раз просили товарищей пересесть поближе – первые рядов десять пустуют. Но никто из глубины зала не откликнулся, хотя народ здесь собрался дисциплинированный. Даже слишком дисциплинированный. Люди с осуждением провожают глазами тех, кто на цыпочках проходит к выходу. Впрочем, таких немного. Трудно все-таки у всех на глазах (осуждающих!) подняться и выйти на улицу. Да и куда пойдешь?! Прямо перед клубом просохшая и прокаленная до самого центра земли площадь с пыльным, бестеневым, низкорослым сквером. В таком сквере по-настоящему и чувствуешь, какая стоит жара. А сквер пройдешь, упрешься в запертую – она откроется в четыре часа – «чайную». Повернешь от «чайной» назад – опять упрешься в клуб, где идет конференция. Правда, рядом с клубом и «чайной» есть магазины, но и они сейчас закрыты.
Иногда в зале смеются – это докладчик оторвался от писаного текста и произнес что-то на свой страх и риск. Докладчик явно малограмотен («будуть ходить», «будуть писать…»), и в зале замечают его ошибки…
– Минуту! – вдруг останавливает Сокольцова человек в светлом чесучовом пиджаке, сидящий в президиуме. – Товарищи, я не вижу, чтобы у кого-нибудь в руках были тетрадка, бумага, карандаш! Товарищ Сокольцов, ваш непосредственный руководитель, говорит о важнейших, узловых вопросах воспитания, а никому из сидящих в зале не приходит в голову записать эти важнейшие вещи! Может быть, вы все знаете, и районное руководство напрасно собирает вас на конференцию?
– Они учёни! Чему их можно навчить?! – рассерженно отзывается Сокольцов. – Но мы с них спросим!
Тут я неожиданно для самого себя поднимаюсь, вежливо, как ученик на уроке, протягиваю руку:
– Можно вопрос? Вот вы, товарищ в чесучовом пиджаке, да-да – вы! Скажите, как надо писать глагол третьего лица «будут»? С мягким или без мягкого знака на конце?
2
На свою первую учительскую конференцию в районный центр я ехал вместе с дочкой деда Гришки, Валентиной, а вез нас ее муж, колхозный шофер Семен. Они заехали за мной на двухтонке, для этого им пришлось сделать почти километровый крюк,переезжать через старую греблю на краю хутора. Первый раз в жизни мне к дому «подали» машину, и я очень смутился. Наверно, и Семен был очень смущен, слишком уж лихо рванул с места грузовик, слишком трясло нас на ухабах и кидало на поворотах. Все трое мы сидели в двухместной кабине, тесно прижавшись друг к другу, – я хотел залезть в кузов, но меня туда гостеприимно не пустили – и напропалую острили. То есть, острил я, Семен иногда вставлял «а то!» или презрительно кривил губу, что одновременно означало и «спрашиваешь!» и «знаем! не лыком шиты!» Несомненно, как и все шоферы, Семен был на сто процентов бывалым парнем, но сейчас перед горожанином он хотел казаться бывалым на все двести. И это не позволяло нам разговориться. К тому же Семен был занят: вел машину. Валентина сидела между нами, ей было и теснее и жарче, чем нам, но она охотно смеялась и тогда, когда я острил смешно, и когда я говорил глупости, и тогда, когда нас попросту подбрасывало под потолок кабины – всю дорогу Семен заставлял нас сидеть, нагнув головы. Так мы и ехали: я считал своим долгом острить, а Валентина – смеяться. Впрочем, она смеялась не только из вежливости. Семен – это была первая распространенная фраза, которую он произнес, – так определил причины ее веселости:
– Вот баба! На три дня отрывается от дома, от дитя, от хозяйства… и рада!
Он не шутил. Он обращался за сочувствием. И я скис.
– А чего ж, – вялосказал я, – человеку погулять хочется.
– Ага-ага! – злорадно подхватил Семен. – Баба! Ей бы только погулять!
«Тонкостей» Семен явно не понимал или уж слишком был поглощен своими мыслями, чтобы замечать мое настроение.
– А что ж? Только тебе гулять? – спросила Валентина и посмотрела на меня.
– Кто гуляет? – спросил Семен.
Вспыхнула перепалка, которую Валентина вначале стеснялась вести, – новый человек рядом, что подумает! – а Семен – нисколько. Я понял, что для него настоящий разговор только сейчас и начался. Он мне отвечал «а то!», презрительно кривил губу, многозначительно вздергивал брови, а сам думал, что он скажет, когда наконец можно будет высказать свое настоящее. Вообще-то хуторской шофер Семен не был уж очень своеобразен – я встречал супругов, которым позарез нужен третий человек, чтобы хорошенько поругаться. Сами, вдвоем, они уже не могут сдвинуться с накрепко занятых позиций.
В Ровном, однако, ссора затухла. Семен оставил нас на площади у клуба и поехал куда-то по делам, а мы отправились в клуб зарегистрироваться у секретаря.
Я взял Валентину под руку и почувствовал, какая у нее крепкая, сильная рука. И вся она была крепкая и сильная. И шагала она легко. Вот только чувствовалось, что ей непривычно, чтобы ее вели под руку: так далеко, на отлете, она держала локоть, так напрягала его. Когда мы подходили к клубу, она смущенно освободилась от моей руки и пояснила: «У нас так не ходят».
В клубе к Валентине вернулось хорошее настроение. Она здоровалась с учителями – все были ей знакомы, – спрашивала, как они провели отпуск, – сама она из хутора никуда не выезжала, – заходила в магазины. В магазинах опять находила знакомых…
На конференции Валентина сидела возбужденная, довольная тем, что сидит здесь, в прохладной полутемноте, что сидит в кресле с откидным сиденьем и что Сокольцов, заведующий роно, читает для нее такой большой, такой умный доклад. Она улыбалась, когда я передразнивал ошибки Сокольцова, но улыбалась вежливо, только чтобы не обидеть меня. Когда тип в чесучовом пиджаке спросил, почему учителя не конспектируют доклад, она засуетилась, покраснела – у нее не было с собой ни тетрадки, ни карандаша. Она не поняла моего раздражения, хотя и не осудила меня. Наверно, решила, что я просто озорничаю.
А что я делал? Конечно, озорничал. Я подстерег чесучовый пиджак – фамилия типа Мясницкий, он инструктор райкома – в тесных дверях и нарочно столкнулся с ним.
– Почему ходите, не глядя перед собой? – спросил я.
– Что такое? – изумился он и обошел меня.
А вообще я боюсь таких типов, которым ничего не стоит оскорбить целый зал.
3
На конференции я познакомился и поругался – сразу же! – со своей землячкой, учительницей литературы ровненской десятилетки. Меня выгнали из института в пятьдесят третьем, а она годом раньше окончила университет и с тех пор преподает в Ровном. Она спортсменка, в университете занималась гимнастикой (мне нравятся спортсменки – их не удивишь: «Вот какой я сильный!»), неплохо сложена, миловидна, с этаким решительным комсомольским курносым лицом, на котором, кроме решительности, уже успело отложиться что-то профессиональное, я бы сказал, «суровая благочестивость», если бы слово «благочестивость» тут было уместно, что-то уж слишком ясное и твердое.
По гимнастике у нее первый разряд. Почти «мастер». Я спросил:
– По художественной или по спортивной?
Она пожала плечами так же, как пожал бы я, если бы у меня какой-нибудь пижон спросил, не занимаюсь ли я художественной гимнастикой.
– Спортивной.
– А теперь потеряла форму?
Она согласилась спокойно:
– Потеряла.
Было когда-то время – занималась гимнастикой, а теперь времени нет – деквалифицировалась.
Оказалось, мы бывали в одних и тех же спортивных залах, раза три могли встретиться на соревнованиях, у нас оказалось даже много общих знакомых – спортсменов и неспортсменов. Правда, не все из них одинаково симпатичны ей. «Морально разложившийся человек», – сурово сказала она об одном из них. Я насторожился:
– Почему?
Ее миловидное, решительное лицо отвердело, она пожала плечами:
– Не интересовалась.
Я возмутился: не интересовалась, а так говорит о человеке. Ее лицо еще более отвердело и прояснилось, она осадила меня: было решение комсомольского бюро, им его зачитали.
Тогда я бросился в бой. Я сказал, что нет ничего опаснее людей, у которых за плечами школа, институт и опять школа, людей, которые жизнь проходили по учебнику, а теперь других учат по этому же учебнику. Атмосфера, создаваемая этими людьми в учительской…
Тут она меня спросила:
– А почему вы идете работать учителем?
И еще она меня спросила:
– А чего вы, собственно, хотите?
– Чтобы невозможен был такой зал, который не взрывается при первой же фразе такого Сокольцова.
Она сказала, что Сокольцов, хотя и малограмотен, человек вовсе неплохой, с заслугами в прошлом.
– Вот-вот, – сказал я, – Сокольцов неплохой, а мы тут все плохие.
Больше мы с ней не разговаривали, долго сидели молча. Потом она поискала, куда бы отсесть от меня, и отсела. Я смотрел ей вслед и почему-то думал о том, что у нее самая симпатичная в этом зале шляпка – этакая асимметричная соломенная завитушка.
Мы встретились еще раз на учительском вечере. Было несколько хороших номеров художественной самодеятельности. На сцену выходили прямо из зала. Спев или сплясав, кричали со сцены в зал: «А вы, Михаил Федорович, почему прячетесь?! На сцену! На сцену!» Михаила Федоровича выталкивали в проход между стульями, он упирался, а потом, махнув рукой, решительно шел к сцене.
Вышел на сцену и Сокольцов. Должно быть, он всегда появлялся на сцене на таких вечерах, потому что по залу прошел шумок: «Русскую плясать будет». Танцевал Сокольцов куда лучше, чем говорил: полсцены прошел вприсядку, сразу же вспотел, но не сдался – долго выделывал ногами что-то веселое.
Я посмотрел на Зину (ее зовут Зина). Она ответила мне профессионально ледяным взглядом (так она, наверно, на уроке осаживает нерадивых учеников) и зааплодировала Сокольцову: тебе, мол, снобу, не нравится, как веселятся простые люди, а мне нравится.