Текст книги "Кровь и песок (СИ)"
Автор книги: Висенте Ибаньес
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Черт возьми!
– Нас оскорбляют, потому что страна наша пришла в упадок,– продолжал Руис, негодуя против подобной несправедливости.– Все люди – обезьяны, слепо подражающие в своих привычках и забавах наиболее сильному. Нынче властительницей умов является Англия, и вот в обоих полушариях помешались на бегах, и, зевая от скуки, люди смотрят, как по дорожке бегут лошади,– ведь нет ничего глупее подобного зрелища. Настоящий бой быков появился в нашей стране слишком поздно, когда слава паша уже успела померкнуть. Если бы это празднество достигло своего расцвета во времена Филиппа Второго, во многих странах Европы еще до сих пор сохранились бы арены. Не говорите мне об иностранцах! Я восхищаюсь ими за их революционный дух, и мы им многим обязаны; но что касается боя быков,– черт возьми! – они несут чепуху!
И пылкий Руис в своем фанатичном ослеплении клял без различия все страны планеты, поносящие испанское народное празднество, но признающие в то же время другие кровавые забавы, которые нельзя даже оправдать их живописностью.
Пробыв десять дней в Севилье, доктор собрался в Мадрид.
– Ну, парень,– сказал он на прощание больному,– тебе я больше не нужен, а дел у меня много. Соблюдай осторожность.
Через два месяца ты будешь снова здоров и крепок. Возможно, что нога будет побаливать, но у тебя железное здоровье, й все обойдется.
Выздоровление Гальярдо последовало в намеченный Руисом срок. Месяц спустя сняли гипс, и ослабевший, прихрамывающий тореро смог дойти до кресла в патио, где он с тех пор и принимал своих друзей.
Во время болезни, когда его одолевали лихорадка и тягостные кошмары, лишь одна неизменная мысль не теряла своей четкости среди фантастического бреда. Это была мысль о донье Соль. Знала ли эта женщина о случившейся с ним беде?..
Еще пригвожденный к постели, он решился спросить о ней у своего доверенного, когда однажды они оказались наедине.
– Да, дружище,– ответил дон Хосе.– Она не забыла тебя.
Через три дня после несчастного случая она прислала мне телеграмму из Ниццы, спрашивая о твоем здоровье. Наверно, из газет узнала. Ведь о тебе писали во всех газетах, словно о каком-нибудь короле.
Доверенный ответил на эту телеграмму, но с тех пор никаких известий не получал.
Это сообщение на несколько дней успокоило Гальярдо, но потом он снова стал спрашивать с настойчивостью больного, которому кажется, что весь мир озабочен его состоянием. Не писала ли она? Не спрашивала ли снова о его здоровье?.. Чтобы утешить тореро, доверенный попытался оправдать молчание доньи Соль.
Сеньора проводит жизнь в разъездах. Как знать, где она находится в этот час!
Но печаль Гальярдо, убедившегося, что он забыт, заставила сострадательного дона Хосе решиться на ложь. На днях, сказал он, пришло короткое письмо от доньи Соль из Италии; она спрашивает о здоровье раненого.
– Дайте мне взглянуть на письмо! – встрепенулся эспада.
А когда доверенный сослался на то, что якобы забыл его дома, Гальярдо взмолился: «Принесите мне письмо завтра. Я так хотел бы прочесть его, убедиться, что она еще помнит обо мне...»
Чтобы избежать новых осложнений, дон Хосе продолжал обманывать тореро, но теперь он рассказывал ему о письмах, которые будто бы были адресованы другим лицам и не могли попасть в его руки. Донья Соль переписывается, мол, с маркизом по поводу своих дел, но всякий раз спрашивает о здоровье Гальярдо. Иногда она пишет двоюродному брату и тоже вспоминает о тореро.
С удовольствием выслушивая эти новости, Гальярдо уныло покачивал головой. Когда он снова увидит ее? Да и увидит ли вообще? Ах, эта капризная женщина! Исчезнуть так внезапно, без всяких причин, повинуясь лишь зову своего причудливого характера!
– Тебе следует позабыть о женщинах,– советовал импресарио,– и немного подумать о делах. Ты уже поднялся с постели и почти совсем здоров. Как ты себя чувствуешь? Скажи, будем мы выступать или нет? Впереди еще вся зима для поправки.
Подписывать контракты или отказаться на этот год?
Гальярдо задорно вскинул голову, точно услышав позорное предложение. Отказаться от выступлений? Не появляться целый год на арене? Да кто же согласится с такой длительной отлучкой любимца публики?
– Принимайте предложения, дон Хосе. До весны еще хватит времени на поправку. Я подпишу все контракты. Заключайте соглашения на пасхальные праздники. Правда, мне придется еще немало повозиться с ногой, но к весне, если бог даст, я снова окрепну.
Прошло два месяца, прежде чем тореро поправился. Он прихрамывал, да и в руке не было прежней силы, но все это пустяки; главное, он чувствует, как его могучее тело вновь наливается здоровьем.
Оставаясь один в супружеской спальне, куда он вернулся после выздоровления, тореро подходил к зеркалу, становился в позицию, как, бывало, на арене перед быком, и скрещивал руки, 552 словно держал в одной шпагу, а в другой мулету. Раз! – И шпага вонзалась в невидимого быка. По самую рукоятку!.. Хуан радостно улыбался, думая о том, как разочаруются его недруги, которые всякий раз после ранения тореро предсказывали закат его славы.
Хуану не терпелось поскорее выйти на арену. С жадностью новичка мечтал он вновь услышать рукоплескания и восторженные крики толпы, словно после полученной раны он стал совсем другим человеком, которому предстояло заново начать жизнь.
Чтобы набраться сил, он решил провести остаток зимы вместе с семьей в Ринконаде. Охота и дальние прогулки принесут пользу пострадавшей ноге. Кроме того, разъезжая верхом, он будет наблюдать за работами, присматривать за стадами коров и коз, гуртами свиней и табунами лошадей, которые паслись на его лугах. Дела на ферме не ладились. Она обходилась ему дороже, чем другим землевладельцам, а доходу приносила меньше.
Это было имение тореро, привыкшего много зарабатывать и много тратить, не знакомого с расчетливостью. Частые разъезды в течение половины года и случившееся несчастье внесли в дом беспорядок и сумятицу; дела шли из рук вон плохо.
Его зять, временно поселившийся на ферме и взявшийся диктаторскими методами навести порядок, только мешал работать и вызывал недовольство батраков. Лишь благодаря верным и неистощимым доходам от выступлений Гальярдо на арене удавалось с избытком покрывать нелепое мотовство.
Перед отъездом в Ринконаду сеньора Ангустиас попросила сына сходить помолиться святой деве, дарующей надежду. Это был обет, данный в тот скорбный вечер, когда мать увидела сына лежащим на носилках, бледного и недвижимого, как покойник.
Сколько слез проливала она перед статуей царицы небесной, прекрасной Макарены с длинными ресницами и смуглым лицом, моля ее не покидать бедного Хуанильо!
Торжество приняло характер народного события.
Мать эспады обратилась к садовникам квартала Макарены, и церковь святого Хиля наполнилась цветами,– над алтарями поднялись высокие благоухающие пирамиды, между арками протянулись гирлянды, крупными гроздьями свешиваясь с люстр.
Солнечным утром состоялась священная церемония. Несмотря на будний день, храм до отказа заполнили видные прихожане из ближайших кварталов: толстые черноглазые женщины с короткими шеями, в корсажах и юбках, плотно облегающих их мощные формы, в черных шелковых платьях и кружевных мантильях, спускавшихся на бледные лица, и рабочие, свежевыбритые, в новых костюмах, круглых сомбреро, с массивной золотой цепью на жилете. Толпами спешили нищие, как на свадьбу, и выстраивались двумя рядами у входа в храм. Местные кумушки, нечесаные и неопрятные, с детьми на руках, сбившись в кучки, нетерпеливо поджидали прибытия Гальярдо с семьей.
Была заказана обедня с оркестром и хором, точь-в-точь как в оперном театре Сан Фернандо на пасху. После обедни, совсем как в день въезда короля в Севилью, священники пропели благодарение милостивому богу, спасшему Хуана Гальярдо.
Наконец, пролагая путь через толпу, показалась процессия.
Мать и жена тореро, окруженные родственниками и друзьями, шли впереди, шелестя плотным шелком черных юбок; счастливая улыбка озаряла их лица, затененные мантильями. За ними следовал Гальярдо, сопровождаемый нескончаемой вереницей тореро и друзей; все были в светлых костюмах, с ослепительно сверкающими золотыми цепочками и перстнями, в белых фетровых шляпах, выделявшихся на фоне черных женских нарядов.
Гальярдо был серьезен, как и полагается доброму христианину. Он редко вспоминал о боге и богохульствовал лишь в трудные минуты жизни, да и то неумышленно, по привычке; но теперь другое дело: он шел воздать благодарение святой деве макаренской и переступил порог храма с покаянным видом.
Все вошли в храм, за исключением Насионаля, который, пропустив жену с детьми, остался на паперти.
– Я свободомыслящий,– счел он необходимым напомнить друзьям.– Я отношусь с уважением ко всем верованиям; но то, что происходит здесь, внутри,– сущая ерунда! Я не собираюсь проявлять непочтительность к Макарене, не посягаю на ее права, но я спрашиваю вас, товарищи, почему она не отвела быка, когда Хуанильо лежал на арене?..
Через открытые двери на паперть доносились стоны органа и голоса певчих; лилась нежная, вкрадчивая мелодия, и благоухание цветов смешивалось с запахом воска.
Собравшиеся на паперти тореро и любители курили сигару за сигарой. Порой они исчезали, чтобы скоротать время в ближайшей таверне.
Едва шествие показалось в дверях церкви, как нищие, давя друг друга, бросились вперед, на лету подхватывая сыпавшиеся на них монеты. Милостыни хватило на всех. Маэстро Гальярдо был щедр.
Сеньора Ангустиас плакала, уткнувшись в плечо подруги.
В дверях церкви появился эспада; улыбающийся и величественный, он вел под руку жену; трепещущая от волнения Кармен не поднимала глаз; на ресницах ее дрожали слезы.
Кармен казалось, будто она второй раз венчается с Хуаном. На страстной неделе Хуан Гальярдо доставил своей матери большую радость.
В прошлые годы матадор принимал участие в процессии прихода святого Лаврентия как член братства Иисуса Христа, великого владыки, и надевал, как принято, черный плащ с остроконечным капюшоном и маску с прорезями для глаз, закрывающую все лицо.
В это братство входили только сеньоры, и начавший богатеть тореро решил вступить в него, а не в какое-нибудь братство бедняков, где проявления благочестия всегда сочетались с пьянством и скандалами.
Гальярдо с гордостью рассказывал о строгих нравах своего религиозного общества., Во всем точность и дисциплина, словно в армии. А в ночь под страстной четверг, едва лишь на башне святого Лаврентия пробьет два часа, распахиваются все двери, и глазам столпившихся на темной площади зрителей открывается залитая огнями глубина храма и выстроившиеся рядами члены братства.
Братья в черных капюшонах, мрачные и безмолвные, сверкая глазами сквозь прорези масок, выступают медленным шагом по двое, сохраняя расстояние между парами; они несут в руках пылающие факелы, по каменным плитам волочатся длинные полы плащей.
Впечатлительные южане самозабвенно созерцали шествие черных призраков,– в народе их прозвали «кающиеся». Под этими таинственными масками, быть может, скрываются знатные сеньоры, которые из традиционной набожности принимают участие в ночной процессии, продолжающейся до восхода солнца.
Это было братство молчальников. Кающимся запрещалось разговаривать, они шли под эскортом муниципальной гвардии, охранявшей их от зевак. B толпе бывало много пьяных. По всем улицам бродили неутомимые молельщики, которые в память страстей господних начинали свое шествие из таверны в таверну со страстной среды и завершали его в субботу; тут уж они сваливались окончательно, все в синяках и ссадинах после ночных странствий, превращавшихся для них чуть ли не в крестный путь.
Когда братья, под страхом смертного греха обреченные на молчание, шествовали по улице, эти нечестивцы, которых вино лишало последнего стыда, шли рядом и нашептывали им на ухо ужаснейшие оскорбления, понося и самих неизвестных братьев и их семьи. «Кающийся» молчал и терпеливо проглатывал брань, вознося этим жертву на алтарь великого владыки. А преследователь, ободренный такой кротостью, распоясавшись, сыпал оскорблениями, пока наконец священная маска,– рассудив, что если молчание для нее обязательно, то действия никак не запрещены,– не принималась лупить своим факелом пьяницу, нарушившего благостную торжественность церемонии.
Если во время шествия носильщикам «страстей господних» требовался отдых и тяжелые площадки со статуями и светильниками. опускались на землю, достаточно было шепотом отданного приказания, чтобы вся процессия остановилась и каждый из братьев, повернувшись лицом к своей паре и поставив факел к ноге, неподвижно замер, поглядывая таинственным взором сквозь прорези маски. Они похожи были на мрачных выходцев из времен аутодафе, от их черных мантий, волочившихся по земле, казалось, исходил запах ладана и дыма костров. Нарушая безмолвие ночи, раздавались жалобные вопли медных труб. Над островерхими капюшонами реяли штандарты братства – отделанные золотой бахромой прямоугольники из черного бархата с вышитыми на них буквами S. P. Q. R.– напоминание о причастности прокуратора Иудеи к смерти Христа.
Медленно двигалась сцена страстей господа нашего Иисуса, великого владыки,– тяжелая: металлическая площадка со свисающими до самой земли черными бархатными завесами, за которыми скрывались двадцать полуголых, обливающихся потом носильщиков. По углам площадки пылали светильники, поддерживаемые золотыми ангелами, а в центре помещался Иисус с мертвенно-бледным лицом и полными слез глазами – Иисус трагический, страждущий, окровавленный, увенчанный терниями, задыхающийся под тяжестью креста, одетый в широкую бархатную тунику, почти сплошь затканную золотыми цветами.
При появлении великого владыки у сотен людей вырывался вздох из груди.
– Иисус, господь наш! – шептали старухи, не в силах оторвать исступленный взор от образа Христа.– Великий владыка!
Помни о нас!
Носилки, сопровождаемые шествием черных капюшонов, останавливались посреди площади, и небольшая андалузская толпа, которая все свои чувства выражает пением, разражалась соловьиными трелями и бесконечными мелодичными жалобами.
Первым прерывал молчание звонкий и нежный детский голосок.
Какая-нибудь юная девушка, пробившись в первые ряды толпы, запевала саэту в честь Иисуса – песнь из трех строф, посвященную великому владыке, «божественной статуе» и ее создателю скульптору Монтаньесу, собрату великих художников испанского золотого века.
Первая саэта всегда подобна первому выстрелу в сражении, вслед за которым бурей разражаются залпы. Не успеет она замолкнуть, как где-то уже звучит другая, дотом еще и еще одна, и площадь словно превращается в огромную клетку, полную обезумевших птиц, которые, пробудившись от голоса подруги, пускаются петь все вместе, заливаясь на разные лады. Низкие, хриплые мужские голоса оттеняют звонкие трели женщин. Каждый поет, вперив взор в образ Христа, не видя никого вокруг, позабыв о толпе, не слыша других певцов, безошибочно выводя сложные ходы саэты, и все голоса, перебивая друг друга, сливаются в один нестройный хор. Братья в капюшонах стоят неподвижно, слушая пение и глядя на Иисуса, который принимает хвалу, не переставая лить слезы, истерзанный тяжкой ношей и вонзившимися в чело терниями. Но вот руководитель шествия прерывает остановку ударом серебряной палочки о носилки.
«Поднимай!» Великий владыка, слегка покачнувшись, возносится над толпой, и снова по земле начинают двигаться, словно щупальца, ноги невидимых носильщиков.
Дальше следовала святая дева, богоматерь скорбящая. Каждый приход нес по две «сцены», одну – с изображением сына божьего, а другую – с изображением богоматери. Под бархатным балдахином сверкала, отражая огни свечей, золотая корона скорбящей богоматери. Шлейф мантии, длиной в несколько метров, волочился позади носилок, натянутый на деревянные распорки, чтобы лучше было видно роскошное, сверкающее золотом шитье – плод терпеливого искусства целого поколения вышивальщиц.
Братья в высоких капюшонах сопровождали святую деву; озаренная мерцающим светом потрескивающих свечей, царская мантия отбрасывала вокруг яркие отблески. Вслед за братьями, в такт барабанному бою, шагала женская паства; платья женщин тонули в полумраке, лица были освещены красным пламенем свечей, которые они несли в поднятых руках. Тут были босые старухи в мантильях; девушки в белых платьях, которые должны были служить им саванами; женщины, еле передвигавшие ноги, с трудом несущие свои вздутые тайными болезнями животы; целая армия страждущих, спасенных от смерти добротой великого владыки и его пресвятой матери. Теперь во исполнение обета они шли за их статуями.
Процессия святого братства, медленно пройдя по всем улицам с долгими остановками, сопровождаемыми пением, входила в собор, двери которого оставались открытыми всю ночь. Братья с зажженными свечами размещались в огромных приделах храма, грандиозного до нелепости. Трепетный свет вырывал из тьмы величественные пилястры, задрапированные алым бархатом с золотыми полосами, но не в силах был разогнать густой мрак, скопившийся под сводами. Внизу копошились озаренные красным отсветом факелов люди, похожие в своих капюшонах на треугольных черных насекомых, а вверху по-прежнему царила ночь. Потом, покинув эту гробовую тьму, все снова выходили под звездное небо, и тут навстречу процессии поднималось солнце; под утренними лучами меркло сияние свечей, но зато еще ярче начинали сверкать слезы и предсмертный пот на лицах статуй и золото на святых одеждах.
Гальярдо был страстным почитателем великого владыки и восхищался торжественным безмолвием, предписанным братству. Это дело очень серьезное. Процессии других братств были просто смешны своей разнузданностью и полным отсутствием благочестия. Но эта?.. Полно, приятель! Гальярдо чувствовал, как его пробирает дрожь при виде владыкп Иисуса, «лучшей статуи в мире», и торжественного шествия братьев в черных капюшонах.
К тому же в братство входили только достойные люди.
Однако, несмотря на все эти соображения, матадор решил покинуть в нынешнем году великого владыку и присоединиться к братству квартала Макарены, сопровождающему чудотворную статую богоматери, дарующей надежду.
Сеньора Ангустиас нарадоваться не могла, узнав о таком решении. Ее сын должен был исполнить свой долг перед святой девой, которая спасла его от смерти. А кроме того, была удовлетворена ее простодушная плебейская гордость.
– Каждый должен быть со своими, Хуанильо. Это хорошо, что ты водишь знакомство с важными людьми, но вспомни: бедняки ведь тебя всегда любили, а теперь они обижаются, думая, что ты их презираешь.
Тореро сам это хорошо знал. Шумная толпа, занимавшая в цирке солнечную сторону, стала проявлять некоторую враждебность, считая его отступником. Матадора обвиняли в том, что он водится с богачами и гнушается своих старых почитателей. Стремясь побороть эту враждебность, Гальярдо пользовался всеми средствами, он подлаживался к черни с беззастенчивым угодничеством, характерным для тех, кто живет одобрением толпы.
Итак, повидавшись с самыми влиятельными членами макаренского братства, матадор объявил им, что пойдет в их процессии.
Не нужно никому рассказывать. Он делает это из набожности и хотел бы, чтоб его поступок остался в тайне.
Однако через несколько дней все предместье, захлебываясь от гордости, только и толковало об этом. Ах, как хороша будет в этом году процессия Макарены!.. Жители предместья презирали богачей из братства великого владыки с их добропорядочной, пресной 558 процессией, они опасались только своих соперников с того берега реки, буянов из братства Трианского предместья, кичившихся своей божьей матерью покровительницей и Христом, испускающим дух, которого они называли «пресвятой младенец».
– Вот увидят, какова наша Макарена,– слышалось па всех углах.– Сенья Ангустиас засыплет носилки цветами. Добрую сотню дуро истратила. А Хуанильо наденет на святую деву все свои драгоценности. Целый капитал!..
Так оно и было. Гальярдо собрал все свои и женины драгоценности, чтобы украсить ими святую деву макаренскую. В уши ей продели подвески Кармен, за которые матадор заплатил в Мадриде все, что он получил за несколько коррид. На грудь богоматери спускалась золотая цепочка тореро с нанизанными на нее кольцами и бриллиантовыми запонками, которыми он закалывал рубашку, выходя на улицу в парадном костюме.
– Иисусе! Какая же нарядная будет наша смуглянка,– говорили жители предместья о святой деве.– Сеньо Хуан пойдет вместе с нами. То-то взбеленится вся Севилья!
Когда матадора спрашивали, с кем он собирается идти, он только скромно улыбался. Что ж, он всегда горячо почитал деву макаренскую. Она покровительница его родного предместья, а кроме того, бедный отец, бывало, каждый год участвовал в процессии, надев костюм воина. Эта честь принадлежит его семье, и он будет не он, если не наденет каску и не возьмет в руки копье, чтобы выйти на улицу в костюме римского легионера, как выходили многие представители рода Гальярдо, чей прах давно уже предан земле.
Гальярдо льстила популярность среди верующих: он и хотел, чтобы в предместье знали о его участии в процессии, и вместе с тем боялся, что эта весть распространится по всему городу. Матадор верил в святую деву и из благочестивого эгоизма хотел угодить ей на случай будущих неудач и опасностей, однако побаивался насмешек друзей, посещавших кафе и клубы улицы Сьерпес.
– Да меня на смех поднимут, если узнают,– говорил он.Надо жить в ладу со всеми.
Вечером в страстной четверг Гальярдо отправился вместе с женой в собор, чтобы послушать «Мизерере». Храм с непомерно высокими стрельчатыми сводами был освещен только красноватым светом нескольких свечей, укрепленных на пилястрах; молящиеся двигались почти ощупью. За решетками часовен находилась городская знать, сторонившаяся потной, шумной толпы, которая теснилась в приделах.
На темных хорах, словно созвездия, сверкали красные огоньки свечей, зажженных для певцов и музыкантов. В мрачной таинственной тьме раздавалась веселая итальянская мелодия «Мизерере», сочиненная Эславой. То было «Мизерере» в андалузском духе, шаловливое и изящное, словно порхание птицы, с романсами, звучавшими как любовная серенада, и хорами, напоминающими застольные песни; радость жизни в чарующем краю побеждала смерть и восставала против мрачного отчаяния страстей.
Когда высокий голос певца закончил последний романс и жалобный вопль затерялся под сводами, взывая к убившему бога городу: «Иерусалим, Иерусалим!» – толпа устремилась из храма на улицу. Город походил на огромный театр, горели электрические огни, вдоль тротуаров рядами стояли стулья, на площадях высились ложи.
Гальярдо отправился домой, чтобы облечься в одежды кающегося. Сеньора Ангустиас с нежной заботой готовила костюм для сына, вспоминая дни своей молодости. Ах, бывало, бедный ее муж облачался этой ночью в воинственный наряд и, вскинув копье на плечо, выходил из дому, чтобы вернуться только на следующий день в продавленной каске и перепачканной тунике, совершив вместе со своими братьями по оружию обход всех кабаков Севильи!..
Матадор с женской тщательностью занялся своим туалетом.
Он осмотрел одеяние кающегося не менее придирчиво, чем боевой наряд в день корриды. Натянув шелковые чулки и лакированные башмаки, он надел белую атласную тунику, сшитую руками матери, а поверх нее набросил спускавшийся ниже колен зеленый бархатный плащ с остроконечным капюшоном, закрывавшим лицо, как маска. На груди его красовался герб братства, искусно вышитый разноцветными шелками. Одевшись, матадор натянул белые перчатки и взял в руку высокий посох – знак особого положения в братстве: обтянутый зеленым бархатом жезл с серебряным наконечником, увенчанный серебряным овалом.
Пробило уже полночь, когда элегантный кающийся направился к церкви святого Хиля. На улицах было полно народу. Свет, льющийся из открытых дверей таверн, и огоньки свечей отбрасывали на белые стены домов пляшущие тени и яркие пламенеющие отблески.
По пути в церковь Гальярдо встретил на узкой улице, по которой должна была пройти процессия, отряд вооруженных «иудеев». Кичась своей военной дисциплиной, свирепые палачи маршировали на месте в такт неустанно гремевшему барабанному бою. Тут были и старики и юноши, на всех красовались стальные шлемы с квадратными подбородниками, винного цвета туники, розовые, словно женское тело, чулки и плетеные сандалии. На поясе у каждого висел римский меч, а через плечо, в подражание современным солдатам, была переброшена, как ружейный ремень, 560 веревка, поддерживающая копье. Впереди отряда, колыхаясь в такт барабанному бою, реяло римское знамя с вышитой латинской надписью. Во главе этого войска с мечом в руке гордо шагал на месте внушительный, роскошно одетый воин. Гальярдо сразу узнал его.
– Будь ты проклят! – пробормотал он, посмеиваясь под маской.– На меня никто и внимания не обратит. Этот малый получит сегодня все лавры.
Это был капитан Чиво, знаменитый цыганский певец. Верный военной дисциплине, он прибыл утром из Парижа, чтобы возглавить своих воинов. Не ответить на зов долга означало для Чиво потерять звание капитана, под которым он фигурировал на афишах всех парижских мюзик-холлов, где он пел и плясал со своими дочерьми. Все дочери его были ловки и проворны, как ящерицы; их огромные глаза и бешеные пляски сводили мужчин с ума. Старшей выпала большая удача: ее похитил русский князь. Парижские газеты несколько дней писали об отчаянии «доблестного офицера испанской армии», который порывался убить обидчика, чтобы отомстить за поруганную честь, и чуть ли не сравнивали его с Дон Кихотом. В одном из второразрядных театров поставили даже оперетту, посвященную похищению цыганки, с танцами тореадоров, хорами монахов и прочими аксессуарами испанского колорита.
В конце концов Чиво, согласившись на возмещение убытков, пошел на мировую с мнимым зятем и продолжал плясать с дочерьми в Париже, подстерегая еще одного князя. Чин капитана вызывал печальные размышления у иных иностранцев, точно осведомленных обо всем, что творится на белом свете. «Ах, Испания! Нищая страна, которая не платит жалованья своим благородным воинам и вынуждает идальго посылать дочерей на подмостки...»
С приближением страстной недели капитану Чиво не сиделось вдали от Севильи. Прощаясь с дочерьми, он произносил речь, достойную строгого, непреклонного отца:
– Девочки, я уезжаю. Ведите себя хорошо. Будьте скромны и аккуратны... Рота ждет меня. Что скажут солдаты, если их капитана не будет на месте!..
И он пускался в путь из Парижа в Севилью, с гордостью думая о своем отце и дедах, которые все были капитанами «иудеев» братства Макарены, и о себе самом, овеявшем новой славой наследие предков.
В один из розыгрышей национальной лотереи Чиво выиграл десять тысяч песет и целиком истратил их на «униформу», достойную его высокого звания. Все кумушки квартала сбежались, чтобы взглянуть на сверкавшего золотым шитьем капитана в блестящих латах, в шлеме, увенчанном пышными белыми перьями и отражавшем, словно зеркало, огни процессии. Это было роскошное фантастическое одеяние, о каком мог только мечтать иудейский военачальник. Женщины щупали полы бархатного плаща, восхищались золотым шитьем, изображавшим гвозди, молотки, тернии – словом, все атрибуты страстей господних. Сапоги будто вспыхивали при каждом шаге капитана, так сверкали покрывавшие их поддельные драгоценные камни. На фоне белых перьев, оттенявших смуглое, африканское лицо, выделялись седеющие черные бакенбарды. Это было нарушением военных правил, как честно признавал сам капитан, но ему ведь придется возвращаться в Париж, и надо все же делать известные уступки искусству.
Капитан воинственно и гордо поводил головой, озирая орлиным взором легионеров.
– Посмотрим! Пусть только слово скажут о нашей роте!..
Порядок и дисциплина!
И сквозь выщербленные зубы он отдавал приказания тем же хриплым, разухабистым голосом, каким подгонял во время пляски своих дочерей.
Рота двигалась, печатая шаг под бой барабанов. Сколько таверн было на каждой улице! А у дверей каждой таверны стояли веселые гуляки в расстегнутых жилетах и заломленных на затылок шляпах; они уж давно потеряли счет стаканам, выпитым во имя мучений и смерти Христа.
При виде бравого воина все разражались приветствиями и издали предлагали ему стаканчик с благоуханной жидкостью цвета амбры. Капитан, скрывая волнение, отводил глаза в сторону и еще больше пыжился под своими стальными латами. О, не будь он на службе!..
Иногда кто-нибудь посмелее перебегал улицу и подносил стакан к самому носу капитана, пытаясь соблазнить его ароматом вина; но неподкупный центурион, отшатнувшись от соблазнителя, грозил ему острием меча. Долг есть долг. В этом году не будет того, что случалось раньше, когда рота, едва выйдя на улицу, расстраивала ряды и, пошатываясь, брела как попало.
Но постепенно маршировка по улицам превращалась для капитана Чиво в подлинное хождение по мукам. Он изнывал от жары под своими доспехами. Пожалуй, от глотка вина дисциплина не пострадает. И он соглашался пропустить стаканчик, потом другой, и вскоре ряды его войска начали редеть, теряя отстающих в каждой таверне.
Процессия продвигалась с традиционной медлительностью, часами простаивая на всех перекрестках. Торопиться было некуда.
Сейчас полночь, а Макарена должна вернуться в свой дом только к двенадцати часам следующего дня; чтобы пройти по городу, процессии требовалось больше времени, чем на дорогу из Севильи в Мадрид.
Впереди несли сцену «Осуждение господа нашего Иисуса Христа» – подмостки, уставленные множеством фигур. На серебряном троне восседал Пилат, а вокруг него стояли воины в разноцветных плащах и в касках с перьями: они стерегли печального Христа, готового идти на казнь. Христос был одет в темную бархатную тунику, шитую золотом, над его терновым венцом развевались золотые перья, означавшие божественное сияние. Но, несмотря на обилие фигур и богатые украшения, эта сцена не привлекала внимания толпы,– все затмевала та, что следовала позади: королева бедных кварталов, чудотворная богоматерь, дарующая надежду,– Макарена.
Когда из церкви святого Хиля, покачиваясь под бархатным балдахином в лад движениям невидимых носильщиков, появилась божья матерь с нежно-розовыми щеками и длинными ресницами, толпа, сбившаяся на маленькой площади, разразилась приглушенными восклицаниями. Как хороша пресвятая наша повелительница! И годы ей нипочем!
Длинная сверкающая мантия, затканная золотой сетью шитья, ниспадала с носилок и тянулась позади, как огромный пестрый павлиний хвост.