Текст книги "Во имя жизни (Из записок военного врача)"
Автор книги: Вильям Гиллер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Ведущий хирург
Совсем другое впечатление производил в эти дни ведущий хирург госпиталя Шилов, призванный быть первой скрипкой в нашем отнюдь не слаженном оркестре.
Не то чтоб он не работал или не оперировал. Нет, и работал человек как будто честно и искусно владел техникой операций, но как-то уж очень безучастно относился он ко всему, что происходило вокруг.
Приглядываясь к нему, я объяснял его инертность растерянностью хирурга «академической» школы, попавшего в условия отнюдь не академические. Но здесь равнодушие было столь противоестественно, столь чуждо общей атмосфере нашей жизни, что невольно перерастало в нечто более серьезное.
На войне проверялось все: характер, воля, мужество, любовь к своему народу. Душевные качества обнажались, и каждый, кто попытался бы переложить бремя войны на чужие плечи, отойти в сторону и из участника событий превратиться в созерцателя их, немедленно утрачивал право на уважение коллектива.
Готовилось наступление Западного фронта. Предстояло принять новый поток раненых, а мы и так заняли все сараи, дровяники, склады, навесы.
Вокруг нас в радиусе от двух до десяти километров были расположены восемь госпиталей… Они принимали от нас раненых, перевязывали, оперировали их, а затем эвакуировали через санитарную платформу вашего госпиталя в тыл.
Однажды на аэродроме шла спешная погрузка раненых на самолеты. В хорошую, летную погоду мы отправляли самолетами по пятьсот – шестьсот человек в лень. Самолеты типа «ПО-2» доставляли раненых в Кондрово, где находился госпиталь, а мощные, комфортабельно оборудованные двадцатиместные самолеты – в Москву. Эвакуаторы из самых лучших побуждений завезли на взлетную площадку людей больше, чем могли поднять самолеты. Свободных машин не было. А время приближалось к той роковой черте, когда обычно появлялись бомбардировщики противника.
Увидев Шилова, усаживавшегося в «эмку», я, взволнованный тяжелым положением на аэродроме, естественно, решил, что и ему передалась общая тревога.
– Вы куда? На аэродром? – спросил я.
– Нет, на переговорочный пункт, хочу жене позвонить.
– Сейчас?! – удивился я. – С ней что-нибудь случилось?
– Боже упаси, но она будет тревожиться, что не звонил давно.
– Как давно?
– Двое суток, – невозмутимо ответил Шилов.
Я испытал такую ярость, что едва сдержался, чтобы не выругаться самым нецензурным образом, прыгнул в проходившую мимо машину с тарой для бензина и помчался на аэродром.
На полевых аэродромах к тому времени уже существовали самостоятельные эвакоприемники. С помощью санитарной авиации мы отправляли в тыл наиболее тяжелораненых. Поэтому на аэродроме всегда находился кто-нибудь из лечащих врачей или эвакуаторов. Частенько наведывались туда и мы с Савиновый.
По дороге мне стало ясно, что немцы бомбят именно аэродром: над ним поднимались клубы пыли и черного дыма.
Немецких самолетов уже не было видно. У стартовой дорожки валялась разбитая «санитарка», лежали раненые, возле них суетилось несколько человек. У меня дрогнуло сердце.
– Где Кукушкина? – задыхаясь от волнения, спросил я подбежавшего ко мне фельдшера.
– Ее контузило, она в блиндаже, – ответил он, вытирая грязным платам лицо. – Мы всех отправили, а тут, откуда ни возьмись, еще одна машина и прямо на взлетную площадку. Хорошо, успели народ упрятать в щели!
Наскоро перевязав раненых, мы погрузили вместе с ними на носилки лежавшую без сознания Кукушкину, и я погнал машину напрямик, по неубранной ржи, в госпиталь.
Вечером впервые я крупно поговорил с Шиловым.
– Приглядываться к обстановке не время, для телефонных переговоров с женой тоже не время! Давайте работать по-настоящему или расстанемся! – сказал я ему напрямик.
– Разве я не работаю?
– Это не работа… Сейчас война, поймите вы, война! Всего себя нужно подчинить интересам раненых. А вы: сделали удачно две – три операции и ручки умыли Это же не сельская больница и не клиника! Оттого, что мы лично прооперируем пять или десять раненых, ничего не изменится! Их тысячи. Нам нужен ритм, четкая организованность, а не авральщина. Почему до сих пор нет графика работы бригад хирургов? Почему ждете особого приказа, чтобы развернуть операционную в подвальном помещении?
– Операционную в подвале? Как это можно?
Я посмотрел на этого бонзу в халате, на его бледно-желтое лицо, напоминающее грушу, вынутую из компота, на растерянные глаза и махнул рукой.
– Пора кончать игру в молчанку с Шиловым, – сказал я Савинову. – Созовем начальников отделений и вызовем его на откровенный разговор. Он ученый муж клиницист, а я простой солдатский врач, может быть, для него недостаточно авторитетный.
– Неужели вы в самом деле думаете, что в аду, в котором мы находимся здесь под Вязьмой, можно думать о серьезных операциях? – заявил на конференции Шилов. – Операции в землянках, где под ногами хлюпает вода?.. Пока еще я отвечаю за постановку хирургической работы в госпитале… Я несу ответственность…
– Прошу вас в таком случае объяснить всем, где же, по-вашему мнению, следует производить неотложные операции? – обратился я к нему возможно сдержанней. – В полевых госпиталях, расположенных вокруг города? Во-первых, их мало, а во-вторых, пока мы к ним доставим на машинах тяжелораненых, половина их погибнет. В городе? Его все время бомбят. Там осталось всего два госпиталя, и те переполнены. Где же?
– Где хотите, но только не на Новоторжской. Надо убедить того, кто отдал приказ развернуть в Новоторжской госпиталь на несколько тысяч коек, что это фантасмагория. Я уверен, что начальство найдет другой выход.
– Какой? – спокойно спросил Савинов.
– Ну, хотя бы везти дальше, в Гжатск или в Можайск, на крайний случай неплохо в московские госпитали и клиники.
– Для нас с вами существует один непреложный закон: оказывать помощь в любой обстановке, – сказал я. – И впереди нас и за нами врачи тоже оказывают помощь, и в худших условиях, чем наши. А ведь у нас собраны лучшие силы: доценты, кандидаты наук! Кому же и осуществлять специализированную помощь, как не нам?
– Очень грустно, что мы говорим на разных языках, – возразил Шилов. – Меня воспитывали, и я учил студентов, что оперировать можно только в оборудованных помещениях или, на худой конец, в специальных палатках, а не в подвалах для хранении овощей.
К столу подошел ветеран госпиталя, всеми уважаемый Николай Иванович Минин. В числе первых москвичей он ушел в народное ополчение, но по пути к Минску был ранен. Пережидая отправки в Вязьме, он самовольно покинул санитарный поезд и остался работать у нас, хотя и нуждался еще в лечении. Веселый, общительный, он был влюблен в свою специальность хирурга. Чуткий врач, он по многолетнему опыту знал, как переживают и волнуются накануне операции раненые, и не ограничивался только медицинскими средствами, чтобы успокоить их.
Он и сам много оперировал и учил молодых, недостаточно опытных товарищей. Воинскую дисциплину он сразу воспринял как нечто обязательное и необходимое, поддерживая ее собственным примером. Оперировал Минин, я бы сказал, даже медленно, но каждый жест у него был продуман до конца. Основательность, умноженная на добросовестность, были неотъемлемыми качествами его характера. Жену Минина, операционную сестру, тоже призвали в армию и отправили на Дальний Восток; сына, студента первого курса, направили на южную границу. Война разлучила эту маленькую дружную семью.
Сейчас был затронут близкий Минину вопрос. Он не спеша обвел всех монгольскими глазами под нависшими бровями, поправил сбившийся поясной ремень и сказал: – Каждый знает, что санитарных самолетов у нас мало! Поезда ходят нерегулярно и в большей части товарные, не приспособленные для перевозки тяжелораненых. Как же можно, закрывая глаза на это, предлагать эвакуировать всех нуждающихся в экстренной помощи самолетами? Не берусь судить, доктор Шилов, хороший ли человек или плохой. Но в одном я убежден твердо: здесь вы мешаете нам.
Обо всем этом я доложил вечером по телефону начальнику Санитарного управлении фронта.
Через несколько дней приехали Банайтис и с ним незнакомый мне военврач второго ранга. Необыкновенно живое лицо его было настолько примечательно, что запоминалось надолго: совершенно лысая голова с большим лбом, глубоко сидевшие глаза казались черными. Звонко помешивая ложкой в стакане, он все время подавал реплики, разговаривая то с главным хирургом, то с кем-либо из гостей. И в то же время успевал поправить рамку портрета на стене, смахнуть крошки со стола, набить трубку табаком.
– Между прочим, – обратился ко мне Банайтис, – проходили мы сейчас через двор там прямо столпотворение. Наверное, тысячи три раненых скопилось…
– Сегодня еще немного, бывает и больше, – ответил я. – Вот перестроим складские сараи, оборудуем землянки с хорошими перекрытиями, создадим приемно-сортировочное отделение, тогда дело пойдет.
– Сколько такая землянка может вместить народу? – спросил лысый врач.
– Человек сто пятьдесят – двести, а следующие будут побольше.
– Дельно. Кстати, мы с вами еще незнакомы. Я ваш новый ведущий хирург, Шур.
– Прошу любить и жаловать, ваш заместитель, Михаил Яковлевич Шур, – сказал Банайтис.
Мы встали и, приглядываясь друг к другу, обменялись рукопожатиями.
«Что ты собой представляешь?» – спрашивали его глаза.
«Не из кабинетных ли ты хирургов? Уметь хорошо оперировать – это еще полдела…» – подумал я.
– Землянки, – сказал Банайтис, – это хорошо, но надо подумать и о подземных операционных. Полюбите землю-матушку, она и прикроет надежно, и согреет, и защитит. Смерть надо побороть, закопавшись в землю.
Шур оказался отличным ведущим хирургом, или, как мы его в шутку называли «главным инженером». Он умело дисциплинировал персонал, был великим мастером улаживать конфликты между врачами и ранеными, укрощать вспыльчивых, подбадривать излишне скромных. Отзывчивый и добрый, он сумел заслужить всеобщую любовь.
Шур понравился мне с первого взгляда, и я предложил ему переселиться в «терем-теремок», как в шутку называл нашу комнату комиссар. На много лет нас связала общая работа и нерушимая фронтовая дружба.
Чуть ли не с первого дня своего приезда Шур установил такой порядок: все ошибки, допущенные врачами, обсуждались без всякого стеснения, в открытую и широко. Он любил говорить: «Если сапер-минер может ошибиться только один раз, рискуя собственной жизнью, то хирург не имеет на это никакого права, потому что он рискует жизнью раненого».
Как-то еще в коридоре я услышал его голос, затем моя дверь с шумом распахнулась, и он стремительно вбежал, необычайно взволнованный и сердитый. Я протянул ему папиросы и успокоительно коснулся его руки.
– Если у вас есть время, пойдемте со мной на консультацию, – сказал Шур жадно выпив стакан воды.
– Что за консультация?
– Одному бойцу предстоит ампутация ноги. Пойдемте, много полезного услышите.
На дворе по-прежнему много народу. День такой ясный, что воздух кажется прозрачным. Видно, как блестят позолоченные купола далекой церкви; железнодорожники расчищали пути от сгоревших после вчерашней бомбежки вагонов.
– На фронте, – продолжал Шур, – обстановка не всегда позволяет проводить консультации. Но именно потому, что к оказанию помощи раненым привлечены тысячи врачей, не обладающих достаточной хирургической подготовкой, необходима квалифицированная консультация, особенно в случае ампутации конечностей. Недостаточная опытность порой порождает поспешные выводы и действия. Знаете, сколько у нас только за прошлый день сделано ампутаций по разным поводам?
– Вот именно, сколько?
– Девять. Стоит над этим подумать или нет, я вас спрашиваю?
– Обязательно, и как можно скорей! Как практически думаете с этим бороться?
– Я требую, чтобы в каждом случае ампутации было аргументированное заключение не менее чем двух хирургов, с обязательным предварительным сообщением мне. Расплатой за брак в нашей работе являются покалеченные человеческие жизни.
Мы подходим к сараям, в которых временно расположилось недавно созданное хирургическое отделение. Большая предоперационная заполнена ранеными. Здесь лежат только носилочные. Девушки заканчивают при нас мытье бетонного пола. Влага тут же на глазах высыхает. Взоры девушек с укором обращены на наши пыльные сапоги, и мы возвращаемся обратно в тамбур, чтобы вытереть ноги.
Вместе с врачами отделения начинаем осмотр раненого. У него скверная рана верхней половины голени. Санитар, который его волочил, был убит, и раненому пришлось долго лежать в яме, заполненной грязью. Врачи отделения второй день настаивают на ампутации ноги выше колена.
– И вчера и особенно сегодня я решительно возражаю, – говорит Шур, отходя от раненого. – Вы посмотрите, как блестят у него глаза. А мышцы? Это ведь Аполлон! Здоровяк, крепыш, черноморец, со здоровыми сердцем и легкими, со страстным желанием жить. А вы требуете от меня, чтобы я санкционировал ампутацию! Нет, дорогие мои, не будет моего согласия! Я ему сейчас сделаю чистку, в крайнем случае частично удалю коленный сустав.
Один из лечащих врачей, старший хирург смены, говорит:
– Хорошо, быть по-вашему, но за последствия я не отвечаю.
– Ладно, ладно, – заявляет Шур, – ответственность беру на себя. Меня, батенька, этакими заявлениями не испугаете, поторопите лучше, чтобы его усыпляли. Вся беда ваша в том, что вы не хотите учитывать психику человека, его сопротивляемость. Именно в этом суть дела: дальше раны вы не хотите ничего видеть.
– Извините, я хирург, а не психолог.
– Очень жаль, очень жаль! У хирурга должны работать не только руки, но и голова и сердце.
На следующий день вечером я зашел проведать оперированного Шуром рядового Черных. Он лежал с открытыми глазами. Ночная лампочка под синим бумажным колпаком бросала скупой свет на стены палаты.
– Как дела? – спросил я.
– На пять с плюсом, – ответил он вполголоса.
– Молодец! Значит, все будет хорошо. Вот тебе в награду лимон от меня и морс от товарища Шура. Рана не болит?
– Ничего у меня не болит. Спасибо за все.
– Чего же ты плачешь? – Я увидел, как по его лицу пробежала судорога и светлые крупные слёзы потекли по щекам. – Успокойся, ты же мужчина, комсомолец!
– Извините, не выдержал. Спасибо вам, что навестили. Передайте привет Михаилу Яковлевичу, он сегодня утром забегал ко мне, пообещал придти, вот я его и ждал, нашептал Черных чуть слышно, без стеснения вытирая слезы. – Я его всю жизнь буду вспоминать.
Глубокое врачебное чувство, изощренное многолетней практикой, приводило Шура к правильным и быстрым решениям. Ни одно движение, ни одно слово раненого, ни одна деталь в состоянии больного не ускользали от его внимательного глаза. И, что очень важно, он был далек от прописных истин и готовых формул, выносил свое заключение, только взвесив все обстоятельства.
– Что нужно сделать, чтобы достичь таких результатов? – спросили как-то у Михаила Яковлевича.
– Нужно любить советского человека, – просто ответил он, и лицо его при этом осветилось доброй улыбкой.
Вскоре снова приехал Банайтис. В это время прибыла колонна автобусов для отправки раненых в Москву.
– Сколько будете отправлять? – спросил Банайтис.
– Человек шестьсот – семьсот.
– Ну, тогда и я пойду, посмотрю, в каком виде их отправляют, а потом вернусь сюда. Сегодня я пробуду у вас день и останусь ночевать.
Вдоль дороги стояли вместительные новенькие комфортабельные автобусы, окрашенные в зеленый цвет. Банайтис удивительно легко для своего грузного тела прыгнул внутрь одной машины и подозвал Шура. Тыкая пальцем то в историю болезни, то на видневшуюся из-под шины голую стопу восковидно-бледного одутловатого юноши, Банайтис сердито крикнул:
– Пожалуйте, милая барышня, сюда. – Это он Муравьевой. – Где ваши глаза, я вас спрашиваю? Что это, по-вашему?
– Муравьева растерянно молчала. Потом с непривычной, для нее робостью, – видно, не бывала еще в подобных переделках, – запинаясь, как студент на экзамене, ответила:
– Стопа.
– Что вы говорите? – иронически протянул Банайтис. – Неужели стопа? Дайте вашу руку! – скомандовал он. – Что вы чувствуете?
– Муравьева молчала.
– Холод, отсутствие пульса, вот что вы чувствуете! А почему? Потому что у него, вероятно, поврежден крупный сосуд. Нога болит сильно? – спросил он. – Из какого госпиталя привезли? Из госпиталя Любимого? Очень хорошо, я у них наведу порядок! Этого мальчика сейчас же с машины снять и отнести в перевязочную, я сам его посмотрю.
Не обращая внимания на приближающиеся самолеты противника, Банайтис неторопливо обходил машины. Бомбежка быстро стихла: налетели «ястребки» и разогнали вражеские самолеты. Все же несколько бомб упало в черте города. Стараясь не отставать от Банайтиса я с грустью думал: как же избежать ошибок эвакуаторов?
– Это они днем так проверяют, – как бы отвечая на мои мысли, сказал Банайтис. – А что же ночью творится или в непогоду?
Я сознавал его правоту и молчал.
Предположение Банайтиса о ранении сосуда и развивающейся аневризме подтвердилось.
– Хорош был бы раненый, если бы у него открылось кровотечение в дороге! Привезли бы в Москву труп, на радость родителям и на славу нам! – сыпал раздраженный Банайтис. – Готовьте немедленно к операции!
Операция происходила под местным обезболиванием. Банайтис ласково шутил и успокаивал раненого. Справился, откуда тот родом, чем занимался до войны. Оперировал он изящно, ритмично, сам уложил оперированную ногу в гипс.
– Спасибо, товарищ профессор, – сказал раненый.
– Вам спасибо, родной, за терпение, – сказал Банайтис и, поцеловав его в лоб ласково потрепал по лицу.
– Будете на Кубани, профессор, обязательно приезжайте в наш колхоз, – растроганно говорил боец. – У нас летом красота, фруктов пропасть, арбузы, вино! Матери напишу в письме, чтобы за вас богу молилась.
– Бог богом, а ты и сам не плошай, дорогой, выздоравливай.
От глаз Банайтиса ничто не ускользало. Как-то, направляясь в новую подземную операционную, я был остановлен запыленной легковушкой, из которой стремительно выскочил Банайтис. Он с такой злостью хлопнул дверью, что стекла посыпались.
– Полюбуйтесь, кого вы умудряетесь отправлять на аэродром! – воскликнул он. – Подумать только: раненого с газовой инфекцией ноги погружают на самолет в Москву. «Вот вам, москвичи, полюбуйтесь, как у нас, на Западном, лечат!» Безобразие! Что же вы стоите? Давайте санитаров!
Когда сестра сняла повязку с раненого и протерла окружность раны, я и присутствующие здесь Шур и Лейцен переглянулись: явная газовая гангрена! Спасти могла только срочная операция.
– Что теперь скажете? – негодовал Банайтис. – Удовлетворены своей работой?
Мы по-прежнему стоим рядом, не отрываясь, смотрим и молчим. Я слежу за лицом раненого. Тусклые глаза, сухие губы. Он как будто дремлет. Пульс под руками то появится, то исчезает.
Начальник отделения газовой инфекции Лейцен только жует губами и протирает очки. И что он мог сказать?.. Надо было отвечать перед самым большим судьей собственной совестью…
Больного срочно подготовили к операции, которую произвел сам Банайтис. Переливание крови, сульфидин, стрептоцид, сыворотка – все было пущено в ход!
Главный хирург фронта приказал собрать начальников хирургических отделений.
– С завтрашнего дня за час до начала работ, – объявил он им, – я сам буду с вами заниматься, и имейте в виду, не уеду, пока не удостоверюсь, что вы научились распознавать газовую инфекцию в самом начале ее развития. Советую особое внимание обращать на раненых, длительное время находившихся со жгутом на конечности. Мы уничтожили в нашей армии бич прошлых войн – столбняк. И с газовой инфекцией поведем беспощадную борьбу.
Приезд Бурденко
На рассвете двадцать третьего августа мне позвонили, чтобы я, бросив все дела, немедленно приехал в управление госпиталями. Встретили меня там не очень ласково.
– Наконец-то, – недовольно произнес начальник управления госпиталями Костюченко, пощипывая свои усики. – Завтра приезжает главный хирург Красной Армии Николай Нилыч Бурденко, – торжественно заявил он.
– Что я должен сделать в связи с этим?
– Николая Нилыча интересуют сроки хирургического вмешательства после ранения в череп, – сказал главный хирург управления. – Он интересуется также состоянием транспортных повязок на нижних конечностях.
Возвращаясь к себе, я мысленно ругался: «Неужели только для того, чтобы известить о приезде Бурденко, надо было отрывать меня от дела?» И без того мы знали, что Бурденко проявляет особый интерес к черепно-мозговым ранениям, ранениям позвоночника и повреждениям периферической нервной системы. Ведь Бурденко ушел значительно дальше своих современников в этой области.
На следующий день, часов в одиннадцать утра, по телефону нам сообщили, что Николай Нилыч осматривает «лесные» подвижные госпитали и не позднее двух часов будет на Новоторжской.
Потом звонил инспектор лечебного отдела, затем снова начальник управления. Не проще ли было им приехать и здесь, на месте, помочь и словом и делом?
А время начиналось опять тяжелое. После небольшого затишья армия Конева, а с ней и мои родные сибиряки начали наступление, и немцы снова усилили налеты на тылы, дороги, станции.
Перебегая от операционной к платформе, у дверей штабного домика я неожиданно налетел на Бурденко. Он вышел из забрызганной грязью зеленоватой «эмочки».
– Здравствуйте, я был у вас месяц назад. Тогда мне не очень понравилось. Вас я еще не знаю. Будем знакомы, – сказал Бурденко, «Нилыч», как звали его в кругу врачей.
Вскоре подъехал начальник управления госпиталями, и мы все направились к платформе, куда только что подошел санитарный поезд. Возле платформы стояло восемь или девять машин с ранеными, прибывшими из вяземских госпиталей для отправки в тыл.
– Пойдемте быстрее, – сказал Нилыч. – Я хочу посмотреть погрузку раненых в поезд. Напишите, куда он пойдет и какой его номер. – Он передал мне свой блокнот с карандашом.
Я вспомнил, что Бурденко плохо слышит. Написал: «Поезд № 8 прибыл под погрузку из Серпухова, следующий прибудет с ранеными из тридцать третьей армии». По крутой лестнице мы поднялись на санитарную платформу. Здесь происходила погрузка, и можно было наблюдать обычную суматоху. Запыхавшись, бегали эвакуаторы, стараясь сократить сроки первоочередной погрузки. Время близилось к двенадцати, излюбленному часу для налетов немецкой авиации. Старая поговорка, что промедление смерти подобно, здесь приобретала ощутимое физическое выражение. Опасность висела в воздухе, она давила и волновала. Тонкостенный поезд – плохая защита для шестисот раненых.
Бурденко обходил вагоны. Плотный, с жесткой щетиной на иссиня-багровых щеках начальник поезда, наклонив голову, почтительно выслушивал его замечания.
В одном из вагонов Бурденко остановился у раненого капитана. Тот прерывисто дышал, зрачки у него расширились. По документам у капитана значилось ранение лёгкого. Бурденко взял руку раненого и стал считать пульс. Кивком головы он показал Шуру, чтобы и тот сделал то же самое. Не удовлетворившись, Николай Нилыч прощупал пульс на другой руке, потом на шее, подозвал меня и сказал:
– Ну-ка, и вы пощупайте, я что-то не нахожу пульса. – Немного помолчав, он взглянул поверх очков на Шура; тот стоял молча и настороженно следил за действиями главного хирурга Красной Армии, который завернул кверху гимнастерку капитана и приложил свою руку к его сердцу.
– Что же вы смотрите?! – гневно воскликнул Бурденко, сверкнув глазами, и быстро сбросил очки. – Ведь у него в полости плевры полно крови, сердце блокировано кровью и смещено далеко в сторону, а его хотят отправить… Куда отправлять? Я вас спрашиваю, милостивый государь, вас спрашиваю, вас!
Шур шепнул мне:
– Надо немедленно отнести в операционную! – и взял историю болезни.
– Прикажите сейчас же снять капитана с поезда и перелить ему кровь! Займитесь им сами! – Нервно порывшись в кармане, Бурденко достал блокнот и, сунув его мне, сказал: – Напишите, из какого госпиталя его доставили. Такого раненого надо держать на койке по крайней мере две недели, а они… – и, не закончив фразы, сердито махнул рукой.
Быстрыми шагами прошел Бурденко в светлый просторный вагон, где на подвесных койках, как в люльках, лежали переодетые в чистое белье раненные главным образом в голову, в живот и позвоночник. Стояла абсолютная тишина. Блестящий новенький линолеум отражал солнечные блики. Сестра в белоснежном халате кормила из белого фарфорового поильника раненого и так увлеклась своим занятием, что не заметила нашего прихода.
Бурденко молча наблюдал эту сцену, потом подошел к сестре и, ласково похлопав ее по плечу, сказал:
– Умница! Хвалю. Настоящая сестра! Видно, что с душой работаешь! Корми, корми!
Эта сцена несколько успокоила Бурденко. Дурное настроение его стало рассеиваться. В следующем вагоне он потребовал лестницу и полез смотреть лежащих на третьей полке. Туда клали преимущественно раненых с повреждениями кистей, стоп, пальцев рук, ног. Он осматривал, расспрашивал, когда ранили, и раненые сами писали свои ответы.
Убежденный, что Бурденко остался доволен проверкой, начальник поезда решил проявить инициативу и предложил осмотреть вагон-операционную.
Вагон действительно был хорош. Сверкающие белизной эмали стены, операционный стол с подъемниками для изменения положения тела, заготовленный впрок стерильный материал в никелированных боксах, инструментарий – все сияло.
– Великолепно, прекрасно! – весело сказал Бурденко. – Отрадно видеть, но еще приятнее знать, что есть человек, умеющий пользоваться этим великолепием.
Улыбка медленно сползла с сияющего лица начальника поезда.
– Вы кто по специальности? – спросил его Бурденко. – Ах, педиатр! Ну вот, я так и думал. А ваш помощник кто? Стоматолог? Ну, это еще ничего. Куда ж; это годится, товарищи? – обратился он к начальнику управления госпиталями. Поезд везет полтысячи раненых и не обеспечен хирургом. А если что случится в дороге?
Начальник поезда в ответ только пробормотал:
– Поезд прибудет на место через семь – восемь часов.
– Операционная ваша, наверно, потому и хороша, что работать в ней некому. Напоминает она магазин, музей, не хватает только надписи: «Руками не трогать!». – И глаза Бурденко снова сверкнули гневом. – Сколько бы поезд ни находился в пути, он должен иметь опытного хирурга!
Вернулся Шур и доложил Бурденко, что раненому, которого он приказал снять, перелили кровь и сейчас он чувствует себя значительно лучше.
– Это, несомненно, трудный случай. Вы сортировочный госпиталь, а отправляете от себя таких раненых. Непростительно! Пока вы не организуете проверки всех без исключения отправляемых в тыл, вы будете всегда иметь миллион хлопот, сотни печальных случаев, десятки смертей в поездах. Куда это годится, что раненых прямо с машин грузят в вагоны? Кто их проверил перед посадкой? Где их проверяли? Где ваше эвакуационное отделение, в котором вы собираете раненых заблаговременно? Где все это у вас? Ничего нет, а потому и просчеты. Вы что кончали? – обратился он к начальнику управления.
– Военно-медицинскую академию.
– А вы, а вы? – обратился он к нам с Шуром. – Институты! Ну, им хоть простительно, их не обучали организации военно-медицинской службы, а вы, старый капрал, о чем тут думали?
– Исправим, товарищ корврач, – ответил начальник управления.
– Исправите, но какой ценой? В каждом госпитале должно быть эвакуационное отделение. Если раненых проверят перед погрузкой в вагоны, все будет иначе. Нет помещений – используйте палатки! – сурово закончил Николай Нилыч.
– Мы пытаемся разрешить этот вопрос именно так, как вы говорите, – написал я в его блокноте, – но палатки здесь не годятся, в них мы будем нести большие потери. Вместо палаток и навесов мы строим подземные помещения. Позвольте вам показать то, что уже готово.
Осмотрев готовые землянки, Бурденко одобрил их устройство и заговорил с Шуром, проявив живейший интерес к его соображениям об осложнениях при черепных ранениях, о доставке в таких случаях из дивизий на самолетах прямо к нам.
Увидев, что возле машин началась какая-то суетня и раненые разбегаются, Бурденко спросил: – Что-нибудь случилось? – В его голосе послышалось недовольство, что не дают закончить интересный и нужный разговор.
– Налет авиации.
– Ну и что же из этого? Мы врачи, пусть себе стреляют, а мы будем заниматься своим делом.
Все гудело от разрывов, а Бурденко, как ни в чем не бывало, собирался смотреть операционный корпус. Напрасно мы попытались его отговорить. Близко разорвалась бомба, за ней другая. Я с размаху втолкнул Нилыча в первый попавшийся блиндаж. В нем уже битком набилось народу. Темно, слышится тяжелое дыхание. Со свежего воздуха в землянке, насыщенной запахом махорки, сырой земли и человеческого пота, трудно дышать. Чудовищный удар сотрясает землю… Мрак давит, хочется выбежать наверх, а не сидеть в темноте, мучительно выжидая конца бомбежки.
Кто-то выползает наружу и радостным голосом сообщает, что сбит вражеский самолет, а остальные обратились в бегство. После долгого сидения на корточках в блиндаже мы выходим, не чувствуя ног. Щурим глаза и долго не можем раскрыть их.
Бурденко останавливается у зенитной батареи, подходит к одному орудию. Командир батареи спрыгивает со снарядного ящика, подбегает к нам.
– Батарея, смирно! Товарищ корврач, батарея старшего лейтенанта Тимофеева сбила один самолет типа «Юнкерс», потерь не имеет! – громко рапортует он.
– Вольно, вольно! – машет неловко Нилыч. Немного растерявшись, он пожимает лейтенанту руку и растроганно говорит: – Пожалуйста, отдыхайте. Спасибо вам.
Потом несколько секунд идет молча.
Видели, какие у артиллеристов лица? Богатыри! Молодые все, смелые, здоровые, хоть картину с них пиши. Вот бы сюда наших баталистов!
Солнце уже садилось, а во дворе госпиталя бурлила жизнь; вереницей тянулись машины, на станции басисто перекликались паровозы.
В операционной Бурденко увидел хирурга Шлыкова, одного из своих учеников, мобилизованного в армию в первый день войны, и порывисто обнял его.
Вот где я наконец вас встретил, – сказал он, увлекая Шлыкова в сторону и не отпуская его от себя. – А мне говорили, что вы ранены и отправлены в тыл. Очень рад, очень рад, Саша, что мы встретились!
Шлыков не успевал отвечать на вопросы Бурденко, а тот, казалось, тут же хотел выжать из него все его соображения о медицине на войне, о кадрах врачей, о жизни и быте раненых…
Врач-умелец, коммунист Шлыков был подлинным новатором в хирургии. Он не представлял себя вне фронта во время войны. Перенеся инфаркт, будучи ранен и имея и формальное и моральное право вернуться в свой институт, он до конца войны оставался с нами.