Текст книги "Во имя жизни (Из записок военного врача)"
Автор книги: Вильям Гиллер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Друзья – товарищи
Еще в Новоторжской я хорошо узнал своих ближайших помощников и многих настоящему полюбил. Савинова – за его высокую принципиальность, благородство и чуткость, Минина и Шура – за их неутомимость, но больше всех, пожалуй, любил я Леню Туменюка за широту души, за веселый нрав, за горячность в работе.
Кажется, только недавно, в августе 1941 года, мы принимали Туменюка в кандидаты партии, а как изменился он, да и другие мои по работе. Изменился характер, весь стиль их жизни и мышления, а самое главное, выросло мастерство.
Я обвожу взглядом зал, где происходит партийное собрание.
Во втором ряду сидит Солонович, ныне старший ординатор. Робкий, неоперившийся врач, не успевший закончить ординатуру, он возмужал, научился самостоятельно мыслить, стал военным хирургом, хирургом-изобретателем. От прежнего Солоновича, может быть, осталась только простодушная улыбка человека, не утратившего способности краснеть, да так, что иногда у него вся шея заливалась краской.
В первом ряду перелистывает какой-то журнал медицинская сестра Солодухина с двумя орденами Красной Звезды. Член партии с 1919 года, она в госпитале работает со своей дочерью-врачом и внуком. Это потомственная медицинская семья.
Направо от меня, заняв весь ряд, сидят коммунисты нейрохирургического отделения со Шлыковым во главе: санитарки Мильгунова, Ставровская, сестра Рыжикова. Поодаль, у окна, – хозяйственники, среди них повар Никола Баженов с черной повязкой на левом глазу.
Сегодня принимают в члены партии Леонида Туменюка.
– Туменюк – настоящий советский человек. Во всем его поведении: в манере разговаривать с ранеными, оперировать, выхаживать их после операции, в отношении к товарищам – видны и огромная любовь к родному народу и высокая требовательность к самому себе. Я смело поднимаю руку, голосуя за прием товарища Туменюка в партию, – выразил общее мнение Савинов.
Когда подошел черед старшей сестры Кирилловой, поднялся Степашкин.
– Такие люди, как Тося Кириллова, – сказал он, – составляют золотой фонд госпиталя. Есть у нее одна черта: она никогда не говорит «нет» или «не могу», на всякое дело она смотрит с одной точки зрения: как скоро его можно выполнить. И работает она легко, красиво и энергично.
Уже который раз мне кажется, что кто-то толкает меня в бок, и толкает довольно сильно. Подумав, что это сделано невзначай, я отодвинулся в сторону. Прошло несколько, минут, толчок повторился. Посмотрел на соседа: какой-то моложавый человек в роговых очках с двойными стеклами смотрит вбок и чему-то улыбается. Я снова отодвинулся. Прошло минут пять – опять толчок. «Ну, – думаю, – приятель, скажу я тебе сейчас пару горячих слов!..»
А он уже, смеясь, снял очки, и я увидел знакомое-знакомое лицо. Прозвучал звонок, и председатель объявил перерыв. Мы вышли из зала. В фойе привычным жестом старого курильщика мой сосед вытащил обугленную трубку с искусанным мундштуком, набил ее табаком и сразу стал похож на прежнего аспиранта Ромочку Смелянского, который курил всегда: утром, ночью, ложась спать. Паузы у него были только во время операций, но в перерывах между ними брал он пинцетом трубку и с наслаждением затягивался разок – другой.
– Посмотри, посмотри, можешь даже пощупать! Говоришь, помолодел? – Засучив рукава до локтя, он обнажил мускулистые руки. – Ничего общего с прежним Смелянским из клуба толстяков? На фронте, брат, с первого дня. Некогда было сидеть, спал мало, ездил много, еще больше ходил, по суткам выстаивал за операционным столом, это тебе не восхождение на Кисловодские седла!
Звонок возвестил конец перерыва, и мы вернулись в зал, условившись встретиться попозже. Мой товарищ Ромочка Смелянский оказался известным московским окулистом, он прибыл в госпиталь во главе новой группы усиления из резерва фронта.
В бурные дни зимы сорок второго – сорок третьего года раненных в глаза доставляли к нам самолетами с многих участков различных фронтов. При этом использовались не только санитарные, но и боевые самолеты. Порой раненый доставлялся с места, отстоявшего от столицы на тысячи километров.
Смелянский работал не покладая рук сразу на двух столах: на одном он оперировал, и на другом в это время подготавливали нового раненого.
Встретились мы вновь, когда Смелянский осматривал раненого, доставленного из приемно-сортировочного отделения, с тревожным талоном красного цвета. Раненый был без сознания, все время в бреду кричал: «Потушите свет, потушите свет!» – и порывался сорвать повязку.
Прочитав историю болезни, Смелянский передал ее мне, предварительно отчеркнув ногтем несколько строчек. Запись гласила: «Множественное внедрение осколков стекла в оба глаза, видимость равна нулю, общая контузия».
В сознание боец не приходил с момента ранения, врачи дивизии, осмотрев его, немедленно на специальной машине отправили к нам.
Веки раненого были широко раскрыты с помощью миниатюрного расширителя. И без лупы было видно, что оба глазных яблока нафаршированы мельчайшими осколками, вокруг глаза обширные кровоподтеки.
Раненый замолчал и перестал рваться из рук, как бы чувствуя, что сейчас решается его судьба. Посмотрев еще раз через большую лупу, Смелянский мягко спросил его: Тимофей, ты меня слышишь? Раненый не отвечал.
– А дышит ли он? Есть ли у него пульс? – спросил встревоженно Смелянский, прощупывая рукой сердечные толчки.
Посмотрев еще и еще раз его глаза, Смелянский несколько секунд постоял в раздумье, потом прошел в соседнюю комнату, уселся на круглый металлический табурету стал намыливать руки.
– Готовьте раненого к операции! – крикнул он операционной сестре.
Смелянский оперировал классически: движения точные, выверенные – изящная, ювелирная работа. Казалось, он совсем не двигал миниатюрными инструментами. Только пристально вглядевшись, можно было заметить, как он едва-едва прикасался к раненому глазу. Странно не вязалась эта филигранная работа с его довольно неуклюжими пальцами. Закончилась операция вполне благополучно: еще одному человеку спас зрение!
Было совсем поздно, когда я вернулся к себе. По радио долетали обрывки фраз: «Раненые, не толпитесь, входите по одному! Пропустите сперва с носилками!» Жизнь в госпитале и в ночное время текла своим чередом. Ритм ее ничем не нарушался.
– Не хотите ли принять завтра участие в операции? – позвонила мне Дина Лазаревна Цирлина. – Я буду оперировать бойца, у которого пуля застряла в сердце.
– Обязательно приду, – ответил я.
Прежде чем идти на операцию, я перечитал кое-какую литературу. Ранения сердца все еще продолжали оставаться белым пятном в хирургии.
В операционной Дина Лазаревна просматривала у матового экрана многочисленные рентгеновские снимки. Белая косынка, низко опущенная на красивый лоб, полностью закрывала волосы. Кое-кто называл Цирлину за головной убор «сестрой Беатриче», но чаще «мать-настоятельница» – всем была известна ее строгая требовательность. Во время работы Цирлина была придирчива и даже порой грубовата.
– Видите! – Она показала пальцем на тень сердца, на фоне которой чернела маленькая тупоконечная автоматная пуля.
В молчании стояли врачи, внимательно рассматривая снимки, развешанные на окнах операционной. На других столах шли текущие операции, и каждый из нас понимал, как важна здесь тишина. Услыхав шум въехавшей коляски, Цирлина оглянулась и тихо спросила сестру, сопровождавшую раненого:
– Грелками обложили?
– Да.
Ассистент занялся прилаживанием гибких шнуров от электрокардиографа к ногам и руке оперируемого, затем быстрыми и красивыми движениями укрепил манжетки для измерения кровяного давления. Наконец были прикреплены шнуры и трубочки для регулирования подачи кислорода и подсчета капель переливаемой крови. К этому времени я закончил обезболивание поверхности груди. Цирлина одними губами спросила ответственного за подготовку к операции.
– Все готово?
– Все, – тихо ответил он.
– Начнем. – Обежав глазами столик, на котором правильными рядами лежали инструменты, Цирлина еще раз посмотрела на висевший перед ее глазами большой снимок и взяла скальпель.
Вскрыв осторожными, но сильными движениями грудную клетку, Цирлина обнажила сердце и, взяв из рук операционной сестры шприц, стала откачивать кровь из-под сумки. На наших глазах сердце заработало ровнее. Паузы между сокращениями становились реже. Сделав небольшой разрез, из которого сразу хлынула высокой струйкой кровь, Цирлина прижала пальцем отверстие, и тут же, не теряя времени, стала исследовать рану, в поисках пули, застрявшей в толще мышечной стенки сердца.
На какую-то долю секунды сердце вдруг остановилось. Все замерли, перестали дышать… Кровь потемнела…
– Адреналин, эфедрин! – скомандовала, чуть повышая голос, Цирлина и, приняв от сестры шприц, сделала укол в сердце.
Наступило томительное ожидание… Словно ветер пошевелил воздух, так громко вздохнули все мы, увидев, что сердце сперва медленно, потом учащеннее стало работать. Не мешкая, Цирлина удалила пульку, и она пошла по рукам. Маленький кусочек металла был еще горячим, когда я передавал его соседям.
Накладывается шов на мышцу, снова прекращается деятельность сердца. Тишина еще более сгущается. Цирлина начинает очень нежными, почти незаметными движениями массировать сердце, одновременно прижимая пальцем отверстие, из которого сочится кровь. Проходит минута, еще минута, еще… и на наших глазах сердце снова оживает.
Едва хирург успевает завязать крайние нитки и начинает подтягивать бьющееся сердце к поверхности грудной клетки, как один за другим швы начинают прорезывать толщу мышцы.
– Черт!.. – срывается у Цирлиной. – Вытрите мне лицо, что вы не видите, что ли? – кричит она, поворачивая в сторону голову.
Услужливые руки начинают вытирать ее вспотевшее лицо. Операция продолжается.
– Ну, теперь, кажется, держат крепко, – говорит она, чуть улыбаясь, и передает второму ассистенту несколько ниток. Операция закончена. Раненого увозят в палату. Нервное напряжение спадает.
Неутомимая Цирлина не раз давала обещание, что будет ложиться не позднее часа ночи, но это были одни слова. Ложилась она постоянно в три, четыре, а то и пять часов утра. И ровно в восемь часов, уже подтянутая, стояла в шеренге своего взвода. Как родная мать, она заботилась, чтобы ее «девочки» вовремя ели и отдыхали. А после отбоя считала непременным условием обойти свой «монастырь» – комнаты-общежития сестер – и поругать их за нескончаемые девичьи беседы, запоздалую штопку чулок, стирку. Строгая была «мать-настоятельница».
Каждому успеху товарища мы радовались всем коллективом. Нечего и говорить, как волновались мы за Николая Ивановича Минина, когда он защищал кандидатскую диссертацию. Тема – «Исследования над ранним швом сухожилий при огнестрельных ранениях пальцев и кисти». Все свои свободные ночи – свободных вечеров у него вообще не бывало – Минин просиживал над диссертацией, подбадривая себя черным кофе, сменяя мокрое полотенце, наподобие чалмы накрученное вокруг головы, чтобы не заснуть над рукописью. Зайдя с Цирлиной к нему вечером после ночного обхода, мы застали его перед зеркалом с часами в руках. Он репетировал выступление с кафедры.
– Николай Иванович, шли бы вы лучше спать, у вас уже язык не ворочается! – смеясь сказала Цирлина.
– Не троньте его, – попросил Туменюк, – все равно он еще тридцать раз прочтет свой труд. Сейчас с ним бесцельно говорить, он за свои действия не отвечает.
– Гарантирую: после защиты его немедленно отправят в психиатрическую лечебницу. Там специальное отделение хотят создать для таких «защитников».
– Перестань, Леня, издеваться над человеком! – страдальчески морщась, воскликнул Минин. – Посмотрю, каков ты будешь через три недели на своей собственной защите!
Часам к двенадцати Минина силой увели в столовую, накормили и напоили. А минут через тридцать он с группой «болельщиков» выехал на заседание Ученого совета Центрального института усовершенствования врачей.
Небольшой продолговатый актовый зал был переполнен, преобладали военные. Когда председательствующий предоставил слово Минину, даже у меня екнуло сердце.
Овладев собой, Мишин быстрыми шагами поднялся на кафедру и без всякой аффектации, в четырнадцать минут, доложил основные положения своей работы.
Большинство выступавших отметило важность диссертации Минина, рожденной в дни Отечественной войны. С. И. Спасокукоцкий, старый его учитель, медленными шагами поднялся на кафедру. Голос его, некогда могучий, сейчас был едва слышен. Кто из нас мог в ту минуту предполагать, что его съедает страшный недуг и мы вскоре его потеряем?..
Память сохранила его слова о Минине:
– Хороший хирург должен разуметь две главные вещи: рану человека и душу человека; первое легко, второе сложно, так трудно подобрать ключ к душе! Николай Иванович в совершенстве владеет тем и другим. Скажу одно слово: достоин!
Прошло тайное голосование: ни одного голоса против не было. Раздались аплодисменты. Друзья и товарищи Николая Ивановича бросились к нему со словами приветствия и с поцелуями. Дома его ждала торжественная встреча, празднично накрытый стол, за которым наконец к нему вернулись природный юмор и аппетит.
Мининская диссертация послужила примером для многих других, особенно для тех, кто говорил, что невозможно воевать и писать научную работу. В том же году были защищены еще три диссертации. Накопленный опыт давал огромное количество ценнейших, оригинальнейших мыслей, и было очень важно, чтобы они нашли применение и в других местах огромного фронта.
С большим интересом ждали мы фронтовой конференции хирургов. К конференции была подготовлена выставка, посвященная научным достижениям, изобретательству и рационализации. В клубе все фойе, примыкающие коридоры и соседние подсобные помещения были установлены выставочными экспонатами из полковых, дивизионных медицинских пунктов, полевых госпиталей армии и фронта, авиационных приемников…
Здесь были хитроумные рукомойники из стеклянных банок, спальные мешки для транспортировки раненых в зимнее время, портативные складные печи, меховые унты, светильники из снарядных стаканов, аккумуляторные фонари для операционных, банки со счетчиками для переливания крови, химические грелки, способные долго сохранять тепло, походная аппаратура для наркоза, лыжные носилки для оттаскивания раненых с поля боя, макеты операционных и много других интересных предметов. Всего было собрано более пятисот экспонатов. Выставка пользовалась большим успехом. Надо отдать справедливость устроителю – санитарному управлению фронта: выставка помогла работникам медицинских пунктов, расположенных на пути от переднего края до тыловых госпиталей фронта, понять многое из того, что делают их соседи.
Еще в Новоторжской, как только наступала некоторая передышка, мы все собирались в землянке супругов Туменюков. То ли мы соскучились по семейному уюту, то ли приятно было смотреть на эту дружную супружескую пару, – так или иначе нас тянуло к ним, и мы часто заходили к Туменюкам выпить стакан-другой крепко чаю, побалагурить.
Для своих сорока пяти лет Туменюк хорошо сохранился, на вид ему можно было дать не более тридцати пяти. Коренастый, с тяжелой походкой и сильно развитой мускулатурой, он обладал неиссякаемым украинским юмором. Работяга, неутомимый человек, отзывчивый и бесстрашный, Туменюк был шумливым и веселым. Запевала плясун, он пользовался всеобщей любовью. Раненые в нем души не чаяли.
Нет! Недаром Надежда Даниловна, жена Туменюка, так крепко его любит бережет. Как бомбежка, она бежит с криком: «Леонид, Леня, где ты?» Пройдет бомбежка, она опять нормальным человеком становится, работает. Над этим мы и посмеялись, сидя как-то у Туменюков.
– Что с ней сделаешь! – говорил Туменюк снисходительно. – Одно пожелаю: дай вам бог жить так дружно, как мы живем с Надеждой.
– Ура, ура! – раздались приветственные крики, и вдруг разом, как по команд все стихли. В дверях появилась бледная жена Туменюка.
– Леня, бомбят, Леня!.. – сказала она. – Бомбят!.. – и закричала: – Потушите свет!
– Вона какое дело! – кротко сказал наш Леня.
Это было просто непостижимо: на работе, в операционной, Туменюк – тигр, а дома – теленок. И заметьте, что Надежда Даниловна никогда голоса на него не повысит, только бровью поведет, и наш Леня сражен.
С некоторого времени наиболее близкие товарищи стали собираться у меня. На стол водружался самовар, раздобытый рачительным Иваном Андреевичем Степанкиным. Являлись два Николы – Минин и Письменный, – приходил Туменюк и строгая майор Кукушкина, Цирлина, Шлыков (как всегда на минуточку); Савинов, не заставляя себя долго упрашивать, начинал подпевать гитаристу Ковальчуку.
Веселье было в разгаре, когда Шур отозвал меня в сторону и сказал:
– У нашего Лейцена все признаки газовой инфекции на руке. Он как-то весь ослаб, видно, очень сильные микроорганизмы попали в рану.
Я похолодел:
– Ты же вчера утверждал, что ничего опасного, просто нарыв после пореза скальпелем!
– Да, так я думал вчера, а за ночь картина резко изменилась. Появилась сильная боль, палец раздуло, рана стала сухой.
– Температура?
– В том-то и дело, поднялась до сорока и двух десятых.
– Немедленно созывай консилиум! Ты меня извини, но я тебя совершенно не узнаю. Противогангренозную сыворотку начали вводить?
– Сыворотку ему еще ночью ввели пять доз, но у врачей ведь всегда что-нибудь не так: у него самый настоящий шок.
– А переливать кровь начали?
– Все время льем.
– Не падай раньше времени духом. Я бы ввел еще раз сыворотку, но не прямо в кровь, а под кожу, внутримышечно. Может быть, сделать еще несколько разрезов вокруг раны? Что говорит сам Лейцен? Он в сознании?
– Он молчит. С утра у него сонливое состояние, вялость, ничего не ест. «Хочу, – говорит – спать, но сильная боль не дает уснуть».
– Хорошо. Не будем терять времени. Собирай консилиум!
Я распорядился послать Лейцену бутылку портвейна, а сам пошел к нему.
В палате собралось много врачей и сестер. За время работы в госпитале Лейцен – начальник отделения, в котором лежали раненые с газовой инфекцией, – сумел снискать всеобщую любовь.
Он, конечно, лучше других понимал, какая над ним нависла опасность, и подсказывал консультирующим врачам, что нужно делать. Его тут же взяли в операционную, сделали еще несколько разрезов.
Всю ночь Лейцен горел, как в огне; несколько раз ему меняли белье. Лишь под утро он забылся тяжелым сном. Вахту около него несли Шур, Туменюк, Письменный и я.
Проснувшись, он впервые за трое суток попросил есть. Появилась надежда, что бой со смертоносными микробами выигран. Весть о том, что Лейцену лучше и дело, по-видимому, обойдется без ампутации, быстро облетела госпиталь.
Назавтра позвонил Банайтис.
– Как здоровье Лейцена? – осведомился он. – Бить вас некому. Не могли сообщить в первый же день!
– Не хотели вас беспокоить…
– А если бы пришлось руку отнять?
– Да мы никак не думали, что так может получиться. Если бы мы…
– Вот именно: если бы… А вы жалость стали проявлять к своему врачу!.. В хирургии не жалость нужна, а решимость.
Однажды Шур рассказал мне историю спасения ефрейтора Суховеркова. Попал в смену старшего хирурга Клецкого. Диагноз не вызывал сомнений: огнестрельное ранение бедра с повреждением кости и шоковое состояние.
Помощник Клецкого, опытный врач, нетерпеливо переминаясь, смотрел осуждающе на своего старшего: «Ну, чего тут терять время, каждому врачу ясно, гнилостный процесс развивается – необратимое явление, – надо поскорее ампутировать, не дожидаясь выведения из шока?! Не потерять бы и раненого». К этому склонялся и Шур.
– Попробуем перелить ему кровь, сделаем дополнительные разрезы и пустим в ход последнее средство, – решил Клецкий, – будем все время лить на рану новое средство – посеребренную жидкость.
Он вымыл руки и принялся сам переливать кровь.
– Подождем еще несколько часов, – сказал он, закончив переливание. Литр за литром он начал лить на рану посеребренную жидкость. К этому делу Клецкий привлек двух сестер – Ильину и Барсукову. На ночлег устроился в дежурке. Несколько раз за ночь вскакивал и бежал к кровати Суховеркова, щупал у него лоб, пульс, еще раз переливал кровь, прибавлял или убавлял давление струи посеребренной жидкости, прислушивался к его дыханию, боясь пропустить воспаление легких, вытирал у него лоб, сам поил морсом, вином. Спасение ноги Суховеркова стало делом чести всего отделения. Были израсходованы десятки литров посеребренной жидкости. В палате стояла необыкновенная тишина. Самые заядлые курильщики, обычно таившиеся с папиросой или самокруткой под одеялом, перестали курить. Самые нетерпеливые и беспокойные перестали ворчать. На малейшее движение или стон Суховеркова бросались два-три человека, санитарки, сестры. Это была яростная борьба с невидимым врагом.
Спустя три-четыре дня появился первый проблеск надежды. Температура у Суховеркова стала медленно, но верно снижаться, вернулся аппетит. Клецкий радовался как ребенок. Крупные слезы одна за другой катились по давно не бритому, похудевшему лицу врача. Не стыдясь их, он сказал: «Все же наша взяла!»
Во всех отделениях, столовой, клубе все разговоры вертелись вокруг ефрейтора Суховеркова. Горячие головы высказывали предположение, что теперь открыта новая эра в лечении огнестрельных ран, более сдержанные врачи, постарше, говорили: одна ласточка не делает еще весны; возникали ожесточенные споры, страсти разгорались.
«Балладу о ноге» рассказывали во всех отделениях.
День за днем Суховеркову становилось лучше. Нанесли ему всяческих подарков. Он стал поправляться, ходить на костылях в гипсовой повязке. Когда он улетал в глубокий тыл, его провожала целая толпа. Трогательно было прощание Виктора Суховеркова со своим врачом. Они расцеловались, как братья.
Что знали мы до этого о Клецком? Ничего или, во всяком случае, очень мало. У него было трое ребят, жили они в большой нужде, потому что эвакуировались из приграничной зоны летом, без всяких вещей. Из своего пайка Клецкий старался сберечь для них сладости, консервы, мыло.
Ценили его как хорошего работника, и только. Теперь-то мы узнали, что это за человек.
Возникла необходимость в создании при госпитале собственного донорского пункта: все время мы считали себя гостями столицы и потому расчеты свои строи учитывая главным образом собственные силы. Ведь каждую минуту мы могли двинуться вперед. И вот тогда-то, в весеннюю распутицу, когда полевые аэродромы превращаются в затопляемые места, мы обязаны были иметь резерв крови для переливания.
Через несколько дней мне представили список пятидесяти девушек с первой группой крови, желающих стать донорами, а на ближайшей врачебной конференции стол были выложены первые десять поллитровых банок в специальной упаковке. Когда Шур стал зачитывать знакомые имена наших товарищей, раздался гром аплодисментов.
Я помню всех моих друзей и товарищей, о каждом из них хотелось бы рассказать много хорошего. Но тогда пришлось бы писать многотомные воспоминания.