Текст книги "Во имя жизни (Из записок военного врача)"
Автор книги: Вильям Гиллер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– Какие меры вы приняли, чтобы связаться со штабом фронта, и что делается на железной дороге? – спросил заросший щетиной Письменный, потирая лоб и невозмутимо попыхивая трубочкой.
– Начну с последнего вопроса, – сказал я. – Комендант станции ушел пешком часа два назад. Станция разрушена, помещения штаба фронта пусты. Стоявшие вокруг нас госпитали прекратили работу. Мое предложение: прием раненых прекратить, поставить заградительный отряд на перекрестке автотрассы с нашей дорогой, машины с ранеными направлять на Гжатск, а все порожние и полупорожние машины задерживать и направлять в госпиталь.
– Я присоединяюсь к мнению начальника госпиталя, – сказал Шур, – но с одной поправкой: поставить на перекрестке пару машин, одну или две бригады хирургов на случай оказания первой помощи прямо в машинах, чтобы не завозить раненых к нам в госпиталь. А пока наши отделения уложат все имущество и подготовят раненых для эвакуации. Прошу не забывать, что у нас уже сейчас свыше ста раненых, оперированных только в течение последних суток.
Командиром заградительного отряда единогласно решено было послать секретаря партийной организации Полещука, придав ему двадцать вооруженных врачей, фельдшеров и бойцов. Командиру автопарка санитарных машин Дворкину предложили на задержанные машины сажать преимущественно своих водителей или, в крайнем случае, в кабину машины кого-нибудь из наших товарищей. Время было горячее, и мера эта оказалась весьма предусмотрительной.
Через двадцать-тридцать минут часть персонала с комплектом хирургического инструментария и семьюдесятью наиболее тяжелоранеными, закутанными в меховые конверты и одеяла, под командой Минина на двенадцати госпитальных машинах была отправлена в деревню Михайловское, что в восьми километрах от Гжатска.
Все ближе и ближе рвались гранаты и слышался свист пуль. Автотрасса продолжала пропускать колонны машин с войсками, грузами, ранеными. Проезжали прожекторные, артиллерийские, понтонные, пехотные части и подразделения. Новые батареи зенитной артиллерии отважно защищали район станции, трассу и подходы к ней. До последней минуты артиллеристы геройски сражались, переезжая на своих машинах с места на место, из засад поражая огнем пикирующие немецкие самолеты! В тупике станции рвались склады и вагоны с боеприпасами, загорелся железнодорожный поселок, фейерверком рассыпались искры над нефтебазой, лучи прожекторов неутомимо продолжали подстерегать самолеты немцев! Над Вязьмой полыхало зарево, Вязьма горела.
Предстояла нелегкая задача – найти человека, который возглавит колонну легкораненых, который не дрогнет в час опасности, не преувеличит и не приуменьшит ее, человека, умеющего владеть собой и повелевать людьми. Выбор наш остановился на Пчелке.
Забегая вперед, скажу, что Пчелка вывел без больших потерь всех раненых! Мало того, он подобрал по дороге еще несколько десятков раненых, оказал всем им помощь и бережно доставил в Гжатск.
Поротно, под командой строевых командиров уходили они по заранее намеченному маршруту.
Наконец выстроились последние две роты. С ними шли Валя Муравьева, Сергей Рыдванов, Наташа Попова и шесть санитаров, не пожелавших отстать от своей суровой любимицы Муравьевой.
Удостоверившись, что легкораненые отправлены, я пошел проверить, как идет подготовка к отъезду в отделениях Письменного, Туменгока, Халистова. По моим соображениям, все неотложные операции к этому времени должны были закончиться. Представьте же мое удивление, когда я увидел, что при свете аварийного освещения на трех столах в одной из подземных операционных отделения Письменного полным ходом идут операции. Здесь я застал и Письменного, и его любимого помощника Синайского, и еще двух врачей, а за крайним столом оперировал… сам Шур. Я только не мог понять, когда он успел обогнать меня и уже вымыться. Шур встретил меня с виноватым видом. Видимо, не всегда можно быть до конца последовательным, когда долг врача призывает тебя. Оказывается, в самый последний момент были доставлены раненые из заградительного отряда с запиской от Полещука.
Когда очередная партия была отправлена, произошла новая заминка с подачей машин с трассы. Кто-то пустил провокационный слух, что больше машин не будет! Можно было поседеть при виде того, что произошло затем. Раненые, утомленные ожиданием, тревогой и болью, заволновались, стали выползать из землянок на дорогу. Они протягивали к нам руки, обнимали за ноги, умоляя не покидать их. Сами растерянные долгим отсутствием машин, мы всячески старались их успокоить. Это были самые тяжелые для меня минуты войны – ночь с седьмого на восьмое октября сорок первого года.
У перекрестка дорог я разыскал Полещука, который был несколько смущен моим неожиданным появлением. Оказывается, он только что довольно сурово расправился с двумя водителями, отказавшимися остановить свои машины и повернуть в сторону госпиталя. Приглушенные машины стояли в маленькой низинке, но уже без своих прежних хозяев. Командир автороты Дворкин прицеплял к машинам тросы чтобы буксировать их в госпиталь.
– Сколько еще требуется машин? – спросил Полещук, обратив ко мне свои умные усталые глаза. – Я хочу сказать: всего? Чтобы выехать всем?
– Еще пятнадцать-двадцать, – ответил я.
– Только? Не больше? – горько усмехнулся он. И, отозвав меня в сторону, сказал: – Сейчас на трассе проходят только одиночные, случайные машины. Там впереди остался лишь небольшой заслон и саперы, минирующие поля и дороги.
И действительно, в ночном мраке, который постепенно рассеивался, трасса казалась безжизненной.
На обратном пути мы подверглись сильнейшему обстрелу из пулеметов с аэродрома и высоток. Проскочили все же без серьезных потерь и на полном ходу влетели во двор госпиталя. К нашему приезду оставалось не эвакуированными всего около семидесяти раненых; их для ускорения отправки вынесли прямо на дорогу.
Вместе со Степашиным и Савиновым мы решили освободить машину, занятую походной аварийной электростанцией, но этого было мало. Только один раз мне довелось увидеть Степашкина растерянным, это именно в те минуты, когда я приказал ему сжечь сотни новеньких плюшевых и меховых одеял, погруженных на три «газика». Спорил он долго, все рассчитывая, раздобыть где-нибудь несколько машин, чтобы вывезти ценный груз. Что могли с собой захватить раненые, уже было им роздано, и, несмотря на это, оставалась еще целая гора одеял. Пришлось повторить приказ. Степашин трясущимися руками облил бензином и сжег одеяла, чтобы они не достались врагу.
Стало уже совсем светло. К семи часам утра восьмого октября с территории госпиталя ушел последний эшелон с личным составом и имуществом. Всего выехало в этом эшелоне до тридцати различных машин. В самый последний момент, когда мы потеряли надежду на его появление, примчался Дворкин и пригнал два порожних «ЗИСа». К сожалению, поздно: драгоценная электростанция валялась разбитая в яме из-под извести, а одеяла догорали близ дороги.
Провожали нас горевшие склады, здания. Черное пламя нефти широким ручьем растекалось по канавам дорог. Впереди колонны ехали Савинов и Полещук. Я следовал сзади. За железнодорожным переездом уже виднелась проселочная дорога, на которой должен был нас встретить лейтенант Жуков. А дальше Гжатск.
Остановив машину на небольшом подъеме, я сошел и посмотрел на лежавшую передо мной Вязьму, чуть левее ее в клубах дыма горела ставшая нам родной Новоторжская…
Мысленно прощаясь с ней, я говорил себе: «Ничего, мы еще вернемся…» Проводив машины до ближайшего поворота, я вернулся на автотрассу. Она встретила меня холодом и безмолвием. Развив предельную скорость, мы помчались напрямик в Гжатск, чтобы опередить машины с ранеными и личным составом, разыскать какое-нибудь начальство, помещение и определить место для развертывания госпиталя.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Фронтовая Москва
Холодное утро шестнадцатого октября.
Чем ближе к Москве, тем плотнее поток пешеходов. На руках и за плечами у них вещевые мешки, чемоданы и просто узлы. Одна за другой проносятся переполненные машины. От обилия чемоданов рябит в глазах. Столица поднялась что-то уж очень рано…
У Киевского вокзала затор: при въезде на Бородинский мост образовалась пробка. Встречный поток запрудил улицу. На фронт движутся войска, танки, мчатся мотоциклы с пулеметами.
На улицах и перекрестках баррикады и железобетонные укрепления; на балконах пулеметы. В окна закладывают кирпич, мешки с песком, оставляются только амбразуры для винтовок и пулеметов.
Мимо Белорусского вокзала, мимо замолкшего стадиона «Динамо» и Петровского дворца машина мчится по просторному Ленинградскому шоссе. Где-то в районе станции метро «Сокол» – цель нашего путешествия – неведомый нам, затерявшийся среди многих других Амбулаторный переулок и здание большого госпиталя, эвакуированного на восток. В нем нам предстоит разместиться.
Огромные серые многоэтажные корпуса, как исполинские корабли, встретили нас странной тишиной.
Едва успев разгрузить машины, прибывшие с персоналом и имуществом, распределили этажи и корпуса между отделениями и приступили к приему раненых. Впервые после ста дней фронтовой жизни мы ощутили городской комфорт. Довольные, вымытые, в чистом белье лежали раненые. Около них хлопотали сестры, на каталках развозили горячую пищу… Но на душе тревожно – угнетает сознание, что все эти блага получены в результате вынужденного отхода армии.
Ожесточенные бои на Западном фронте не прекращались. Двадцатого октября в Москве и прилегающих к городу районах было введено осадное положение. Столица жила в эти дни, напряженной жизнью прифронтового города. На улицах и в переулках Москвы молодежь, рабочие и служащие проходили военное обучение. Каждый день на фронт, на защиту Москвы, отправлялись все новые и новые части, сформированные из добровольцев.
Госпиталь, помещение которого мы заняли, за три месяца войны обслужил всего две с половиной тысячи раненых. В первый же день нашего приезда в Москву за восемь часов мы, приняли две тысячи триста человек. Потребовалась вся наша полевая выучка и опыт, накопленный в Новоторжской, чтобы не растеряться на новом месте. Как ни странно это прозвучит, складские помещения, пакгаузы и цеха маслозавода Новоторжской нас устраивали больше: для массового приема раненых здесь, в московском госпитале, годился только физкультурный зал. Что касается благоустроенных операционных и перевязочных, то они хороши для приема трех-четырех, но никак не тридцати-сорока человек одновременно.
Не прошло и пяти дней, как нам пришлось переезжать на новое место: наше здание прямым попаданием бомбы было выведено из строя. На развертывание в Лефортово нам дали сутки – срок чрезвычайно короткий, если принять во внимание нелегкую задачу приспособить помещение старинного большого стационара под сортировочно-эвакуационный госпиталь.
В ноябре гитлеровское командование начало новое наступление на Москву. В то время как передовые отряды северной группировки достигли предместий Москвы, механизированные полчища тремя колоннами устремились вглубь страны. Наш госпиталь оказался как бы в центре тетивы лука, на огромной – в несколько сот километров – дуге которого расположился фронт.
Кровопролитные бои на подступах к Москве превратили госпиталь в центр, где сосредоточивались, сортировались, оседали, эвакуировались в глубокий тыл и распределялись по госпиталям огромные массы раненых различных фронтов. На шести московских вокзалах мы создали специальные погрузочно-разгрузочные станции.
Начсанфронта, обойдя отделения, осмотрев коридоры, сплошь забитые ранеными, глянув на врачей с помятыми от ночной работы лицами, распорядился:
– Ставьте добавочные койки, кладите раненых «валетом», но принимайте и принимайте всех безотказно, сколько бы к вам ни прибыло. Своих сил у вас, конечно, не хватит. – Он повернулся к начальнику управления госпиталями: – Прикомандируй к ним два полевых госпиталя, прибывших вчера из Свердловска.
Пчелка уже имел опыт создания прирельсового эвакоприемника в Новоторжской. Несколько дней он подыскивал здание, в котором можно было заблаговременно сосредоточить три-четыре тысячи раненых, предназначенных к эвакуации, и наконец нашел какой-то военный склад, вполне для этого пригодный. Широкая колея железной дороги примыкала к складу с обеих сторон. Асфальтированный перрон-площадка во всю длин здания позволял одновременно производить разгрузку и погрузку. В подвальных помещениях мы оборудовали отличную столовую и кухню. Внутри, вдоль всего здания, тянулись ряды двухэтажных нар вагонного типа, железные печи выдыхали приятное тепло, трубы под потолками пели под напором воздушной тяги. Из подвального помещения аппетитно тянуло запахом жареной картошки.
Самого строгого клинициста мог порадовать перевязочная, окрашенная масляной краской в белый цвет. В ней находилось все необходимое для сложнейших операций.
В канун Великого Октября госпиталь заполнили делегации со множеством подарков для раненых бойцов и командиров. Каждое отделение теперь было закреплено за шефствующим предприятием, учреждением или школой. Подготовку к празднику омрачило сообщение, что на здание Большого театра сброшена бомба.
Сражение под Москвой принимало все более ожесточенный характер, особенно на северных и южных секторах фронта. Разительные перемены произошли во внешнем облике наших людей за несколько месяцев войны. Теперь уже нельзя бы встретить врача с расстегнутым воротом или с болтающимся где-то ниже пупа поясным ремнем.
И речь стала менее многословной, уплотненной до предела. Воинская подтянутость и деловитость, казалось, вошла в плоть и кровь даже у сугубо «гражданских» людей.
Наш госпиталь должен был служить основным противоэпидемическим барьер между фронтом и тылом, и это создавало для нас дополнительные трудности. Гора окровавленных и грязных шинелей, сложенных на внутреннем дворе, все росла и грозила завалить площадку перед вещевыми складами. Стирку грязного белья и гимнастерок взяли на себя общественницы, но с чисткой и ремонтом шинелей и обмундирования обстояло неладно.
Мои помощники-хозяйственники – народ беспокойный – сами работали, как все и требовали таких же качеств от своих подчиненных. Трудно было иной раз определить, где у них начиналась хозяйственная и где кончалась организационно-врачебная деятельность. Помощник Степашкина, Иван Матвеевич Штомпель, за двое суток исходил и изъездил десятки ателье мод, пошивочных, починочных мастерских, швейных фабрик. Но руководители этих предприятий на уговоры и увещания Штомпеля поддавались туго: они и так дни и ночи работали на армию.
– Все равно, – не падал духом Штомпель, – добьюсь своего.
– Где вы достали Штомпеля? – вскоре позвонил мне секретарь райкома партии Это не человек, а динамит. Ему дай волю, так он, того и гляди, весь район в ваш госпиталь перетащит. Ему впору армию снабжать. Держите его крепче, а то как бы я его у вас не забрал.
Степашкин, Штомпель и их помощники не могли, конечно, похвастаться, что произвели столько-то жизненно важных операций, удалили столько-то тысяч осколков, перелили сотни литров крови… Но их скромный труд был неоценим, как неоценим был труд и другого, более многочисленного отряда наших помощников. Я говорю о школьниках, студентках, работницах, общественницах. Они кормили, мыли, стригли, брили, чистили, не отходили от ванн и душевых, обслуживая раненых. По словам одной девушки, проработавшей всю войну в приемном отделении, она одна вымыла столько раненых, сколько Лефортовский госпиталь за двадцать лет своего существования.
Это были напряженные дни. Воздушные тревоги следовали одна за другой, днем и ночью. Фронт придвинулся вплотную к столице.
Кривая выписки из госпиталя в ноябрьские дни неуклонно росла, порой приходилось принимать сдерживающие меры, чтобы не загружать войска первой линии бойцами и командирами, еще нуждавшимися в лечении. Специальная комиссия из врачей и политических работников тщательно изучала заявления каждого, пожелавшего раньше срока выписаться из госпиталя, и почти всегда безошибочно разрешала возникавшие конфликты. Больше всего споров было с курсантами из пехотного училища имени ВЦИК. Они требовали своего, а хирург писал свое. Они не соглашались, спорили, грозясь уйти без документов, хотя великолепно знали, к чему бы привело их появление на дорогах к фронту без медицинских карточек или справок.
Пройдут годы, историки, поэты и художники будут кропотливо изучать героические дела того поколения, которое в огне боев под Москвой отстояло честь нашей Родины.
В незабываемые суровые дни осени 1941 и зимы 1942 года судьба Москвы стала судьбой каждого советского человека: и тех, кто сражался на ее подступах, и тех, кто в далеком тылу всеми силами помогал фронту.
Битва за столицу развертывалась на земле и в воздухе. Войска центра прочно удерживали свои позиции, перемалывая гитлеровцев в изнурительных боях.
Гремят залпы зениток, падают фугаски, но улицы полны людей. На бульварах женщины убирают сугробы снега. Резкий, холодный ветер пролетает по улицам, стоят скрипучие морозы. С трудом поддерживаем сносную температуру в помещениях. Отправили бригаду комсомольцев – двадцать пять лесорубов – добывать дрова.
В открытые ворота безостановочно въезжают одна за другой грузовые машины, крытые брезентом, санитарные автобусы и останавливаются возле приемных отделении, Кажется, им конца не будет. Раненые заполняют все коридоры и свободные углы. Занято подвальное убежище, созданное нашим предшественником. Но стены госпиталя словно гуттаперчевые; заботливые руки подхватывают очередные носилки и вносят их в теплое помещение. А порожние машины все выезжают через ворота, чтобы привезти других… На перекрестках во дворе недавно установленные затемненные семафоры гаснут и зажигаются.
– Не знаю, что и придумать, – пожаловался я начальнику сортировочного отделения Ковальчуку. – Нигде ни одного свободного места!
– Не отчаивайтесь, – ответил он, – я нашел как будто помещение человек на триста – четыреста.
– Что? Что ты сказал?
– Тут недалеко под нами, пойдемте со мной.
Мы спустились по лестнице и попали в темный подвал. Пока Ковальчук открывал тяжелую дверь, передо мной возникло лицо сестры, которая негодующе говорила: «По-вашему выходит, мои раненые, которые настрадались в дороге, на холоде, теперь должны еще ожидать на улице?..» Тут я с усилием мотнул головой, чтобы отогнать навязчивые мысли, и заметил удивленный взгляд Ковальчука:
– Я вам уже второй раз говорю, что дверь открыта. Входите.
В подвале я распорядился установить телефоны, провести свет, убрать и вымыть все. Эта ночь была рекордной по числу прибывших раненых.
Впоследствии, когда мы получили еще одно помещение – школу фабрично-заводского ученичества, – мы отказались от подвала, но в трудную минуту он нас просто спас.
Мы выставляем мемориальные доски на домах умерших знаменитостей, увековечиваем дома во имя тех или иных событий. Почему бы не повесить мемориальную доску у такого вот подвала с Надписью: «Здесь, в трудную минуту жизни, в декабре сорок первого года, лежали раненые бойцы, защищавшие столицу»?
А раненых все везли и везли. Обширный двор и прилегающие к Лефортовскому госпиталю улицы были сплошь забиты машинами. Легкораненые в одиночку и группами соскакивали по сигналу санитаров и отправлялись в отделение Лященко: они и без нас неплохо находили дорогу в теплое помещение, к шумящему самовару, к горячей воде.
Выбрав свободную минуту, я подошел к одному капитану с перевязанной ногой и спросил:
– Что нового на фронте? Сегодня у нас необычайный наплыв…
– Разве вы не знаете?. – ответил он. – На центральном участке фронта враг в панике бежит. За два дня наши войска продвинулись вперед на тридцать километров, взято много пленных и техники. На дорогах творится что-то невообразимое. Гонят тысячи пленных. Жаль, не вовремя меня ранило, а то бы я сейчас был уже где-нибудь под Можайском…
Проходя мимо отделения Ковальского, я заметил, что из машин разгружают моряков в черных бушлатах. Их было немного, кажется, человек шесть – семь. Возле них хлопотал чем-то озабоченный мичман. Вначале я даже удивился: откуда под Москвой быть морякам? С юношеских лет, как и многие мои сверстники, я мечтал о плавании не кораблях, о далеких путешествиях вокруг света, на Северный полюс, помню, даже пытался бежать из дома в трюме парохода, носившего звучное название «Бештау».
– Откуда моряки? – спросил я мичмана.
– Морской пехоты, вторая дальневосточная бригада, везу из-под Можайска, дралась у Химкинского водохранилища.
– Здорово там, говорят, фашистов покрошили?
– Уж будьте спокойны, век будут моряков помнить, – ответил мичман.
О наших трудностях узнал Московский комитет партии, и меня с Савиновым вызвали в МК. Хорошо знакомый нам заведующий военным отделом ввел нас в большой кабинет и представил товарищу Щербакову:
– Начальник и комиссар Лефортовского госпиталя.
Медленно приподнявшись из-за стола, товарищ Щербаков крепко пожал нам руки и пригласил садиться.
– Говорят, у вас туго с размещением раненых? Приходится задерживать разгрузку машин?
Я молча кивнул головой.
– А вот недалеко от вас, – продолжал товарищ Щербаков, – находится новенькая, только в прошлом году построенная школа ФЗУ. Почему бы вам не использовав ее для увеличения полезных площадей? – Подойдя к большой карте города, он подозвал нас и указал пальцем: – Смотрите, она совсем рядом с вами, через две улицы, и трамвайная линия рядом с ней проходит. Надо вам, не теряя времени, осмотреть и занять помещение. А мы вам поможем привести его в порядок. Плохо вы нажимаете на районный комитет партии. Нет для него сейчас дела более ответственного, чем помощь фронту и раненым. Ставили вы свои вопросы там?
– Ставили, товарищ Щербаков, и нам помогли, – ответил Савинов. – Вот только вчера просили прислать женщин ремонтировать белье…
– Не просить надо, а требовать. Вы старый большевик, а растерялись. В Москве да не найти возможностей создать нашим раненым наилучшие условия!
Заглянув в свой блокнот, он обратился ко мне:
– Объясните, почему раненые, разгруженные с поезда № 1048 на Белорусском вокзале в двадцать один час, в течение двух часов оставались там. Когда к вам поступили?
Я тоже заглянул в свой блокнот: – В 23 часа 40 минут.
– Чем вы это объясняете?
– Не хватает закрытого транспорта и горючего.
– А вы не задумывались над возможностью утепления трамваев для перевозки тяжелораненых, как это делали еще в первую мировую войну?
Мы с Савиновым почувствовали себя школьниками, не сумевшими ответить на самый простой вопрос.
А товарищ Щербаков уже звонил кому-то, и через минуту-другую пришел заведующий транспортным отделом.
– Распорядитесь немедленно утеплить трамваи, переоборудовать и приспособить для перевозки раненых от Белорусского, Киевского, Ленинградского и Курского вокзалов до Лефортова. – Положив руку на тренькающий телефон, Щербаков продолжал: – Наш госпиталь должен бесперебойно принимать раненых, и не только своего, Западного фронта, но и других фронтов… Не будет хватать места – занимайте школы и другие помещения в районе.
В полутора – двух километрах от госпиталя находилось большое, прекрасной архитектуры четырехэтажное здание школы ФЗУ. Старушка-сторожиха повела нас в пустующие помещения. Все стояло на своих местах, классы чисто вымыты, цветные нетронутые мелки лежали на досках, повсюду царил образцовый порядок.
– Хоть садись и начинай заниматься, – сказал я.
Сторожиха смахнула слезу. В кабинете биологии молча смотрели на нас чучела сов и филина. Один класс был заполнен цветами.
Кто у вас о них заботится? – спросил Степашкин старуху, грея руки над маленькой «буржуйкой». Недавно политые, цветы ласкали глаз своей свежестью, капельки воды еще не успели высохнуть на листьях.
– Да кому же больше заботиться, кроме меня, – ответила старушка.
Спустившись на второй этаж, мы увидели совсем другую картину.
– Тут недалече бомба упала и побила недавно окна, – как бы оправдываясь, сказала сторожиха.
– А кто вставил фанерки? – спросил я.
– Ребята приходили и помогли мне дыры заткнуть, а то снег набрался и попортил паркет.
Большой физкультурный зал и душевые были залиты солнечным светом. Вот находка для нас!
– У нас школа теплая, – рассказывала сторожиха. – Тут раненым будет очень хорошо. Вы только скажите, я мигом соберу людей вымыть классы. А что насчет досок, то в сарае их много лежит. У нас район рабочий, как узнают, что госпиталь открывается, все набегут, помогут.
– Спасибо, мамаша, – говорит ей Степашкин. – Обязательно потребуется помощь женщин, без них нам зарез.
– И хорошо! Я сегодня обойду родителей. Я здесь семнадцать годов без малого всех наперечет знаю.
Для ремонта и переоборудования помещений в мирное время потребовалось бы не менее месяца. Но в школу пришли рабочие и работницы, родители и неродители. Ремонтировали котельную, заменяли батареи, стеклили окна, в будущих операционных поверх паркета укладывали плитки, свозили кровати, матрацы, тумбочки из пустующих студенческих общежитий. Через пять суток новый филиал мог принимать раненых. Было здесь тепло, ярко блестел натертый паркет; ковровые дорожки, настольные лампы, картины создавали уют.
Жизнь госпиталя продолжалась все в том же ритме. Ни днем, ни ночью не стихал шум въезжающих и отъезжающих машин. Наша армия все время находилась в движении. Словно в гигантской мельнице перемалывались гитлеровские полчища, но и наши части несли тяжелые потери. Передышка, отдых, хотя бы на время, были для нас несбыточной мечтой. Всякого рода совещания и конференции сократились до минимума, люди засыпали, едва присев на стул.
В ночное время и в часы больших поступлений раненых приходилось поднимать и отдыхающие смены. Был брошен лозунг: «Каждая сестра, каждая швея, повариха, санитарка, каждая работница-общественница завода-шефа должна выходить по крайней мере одного тяжелораненого». Это полезное начинание вскоре было подхвачено всем коллективом.
Ежедневно начальник нашего штаба Шулаков приносит на доклад рапорты врачей, сестер, санитаров, общественниц с просьбой отправить их на фронт.
Мы произвели своеобразный подсчет.
– Сорок три процента сотрудников подали заявления по одному разу, шестнадцать – по два раза; тринадцать процентов – по три и четыре раза; итого три четверти всего персонала, – сообщил я на общем собрании. – Что случилось бы, если бы мы вняли этим благородным стремлениям? Сегодня нам не с кем было бы лечить раненых. Мне так же, как и вам, хочется быть в самых первых рядах войск, но дисциплина есть дисциплина. Нас поставили там, где мы более нужны, и мы должны порученное дело выполнять с честью.
После собрания Шлыков попросил нас с Шуром немного задержаться:
– Поразительно много за последние дни поступает раненных в голову. У меня есть одно предположение.
– Какое?
– Каска…
– Что каска?
– Не надевают каску перед атакой и во время обстрела.
– Надо как следует проверить у раненых. Вы понимаете, Александр Архипович как могут быть важны для фронта ваши выводы?
В течение полудня Шлыков и Шур с двумя писарями опросили около двухсот раненных в голову, состоявших на лечении у нас и в других госпиталях. Беседовали врачами и установили у некоторой части бойцов пренебрежительное отношение к каске как защитному средству, а в результате непомерное увеличение ранений в голову во время атак, бомбежек и обстрелов… Командующий фронтом Г. К. Жуков проявил большой интерес к нашему сообщению и немедленно издал приказ об обязательном ношении касок. Результаты сказались незамедлительно: кривая роста ранений в голову резко упала.
– Опять привезли неизвестного тяжелораненого, – как-то сообщил мне Ковальчук. – Ничего не удалось у него узнать. Положение его безнадежно. Без сознания.
– Нет ли фамилии на фуражке? Красноармейцы иногда пишут свою фамилии на внутренней стороне фуражки.
– Он поступил без головного убора.
– А других раненых вы не пробовали опросить?
– Опрашивал, его никто не знает.
– А в вещевом мешке что у него нашли?
– Белье, табак, патроны, капсюли от гранат, консервы и пачку детских рисунков, больше ничего.
– Вы не захватили рисунки?
– Нет, – удивился он. – Там ничего не написано.
– Прикажите принести их.
Через несколько минут Ковальчук принес рисунки.
– Обычные детские рисунки – подарок отцу на фронт.
И вот рисунки, сделанные простым карандашом на листках ученической тетради и акварелью на бумаге для рисования, лежат на столе. Некоторые подписаны, другие без подписи, на некоторых только одно слово «Папочке», на других – «Дорогому папе от сына Сережи. Папочка, приезжай скорее домой. Я тебя очень люблю». Рисунков штук тридцать, видимо, Сережа регулярно писал отцу на фронт. Меня особенно тронул один рисунок: деревня, обрыв, на маленьких санках ребенок с собачонкой в руках внизу подпись: «Наш Тузик».
Как найти сына или жену умирающего от раны красноармейца? А что, если попросить радиокомитет объявить по радио, что разыскивается автор рисунков? Можно попытаться запросить впереди лежащие медицинские пункты, как мы это делали не раз, но вряд ли в настоящее время можно рассчитывать на успех. Желание узнать имя бойца однако, пересилило, и я, не мешкая, набросал письма: одно в радиокомитет, другое в несколько медицинских пунктов, расположенных вокруг нас. Передав Савину письма и рисунки, я объяснил, что надо действовать безотлагательно. Особо понравившийся мне рисунок я положил в свою заветную папку: когда-нибудь, даже если не удастся ничего разузнать, я вспомню о неизвестном мне мальчике и его отце. Из четырех частей прислали списки раненых, отправленных к нам, и список бойцов, пропавших без вести, с адресами их родных.
Мы написали письма по этим адресам, почти не надеясь на ответ. И когда мы уже потеряли всякую надежду, почти в одно время получили ответ из радиокомитета от двух матерей Сереж. Одна мать писала, что она слушала передачу по радио, у нее есть сын Сережа, он действительно посылал отцу на фронт рисунки, их было три или четыре. Ее мужу тридцать шесть лет, на фронте с первых дней войны… Это было не то: возраст не сошелся. «Нашего» Сережу мы нашли, получив второе письмо от его матери из Абакана: она прислала рисунки сына с надписями. Почерк и характер рисунков не оставляли больше сомнений: все совпадало. Но мы боялись проявить неосторожность и снова написали семье. И только тогда, когда мать Сережи прислала фотографию мужа, сомнения исчезли. Все, кто принимал, кормил, лечил сережиного отца, подтвердили тождество. И тогда мы написали семье бойца о последних днях его жизни.