Текст книги "Больше никогда не спать"
Автор книги: Виллем Фредерик Херманс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Последние деревья остались позади. Здесь растёт только шикша, ивовый стланик высотой до колена и карликовые берёзы. Они не больше кустов вереска, но в остальном это настоящие берёзы: такой же ствол, только тонкий, как ветка, такие же листья, но размером с ноготь. Уменьшенная модель.
Сейчас половина восьмого, и уже не так жарко, как было днём. Ветра совсем нет.
Время от времени я что-нибудь фотографирую, просто так, красоты ради. Чтобы потом показывать фотографии матери и Еве. Как же всё-таки звали ту подругу Евы, которую Ева привела домой накануне моего отъезда? Я так смутился, что не расслышал её имени. Через десять минут она уже ушла. Совсем молоденькая, лет восемнадцать, наверное. Я найду её, когда вернусь, покажу ей фотографии, расскажу о своей поездке. Может быть, я мог бы на ней жениться, через два года, когда закончу диссертацию. Можно было бы устроить помолвку прямо в день защиты. Дидерик Гелхуд, конечно, сочтёт это пошлостью. Но какая мне разница, не всё ли мне равно, что сотни, тысячи людей уже проделали ровно то же самое, – ведь, как бы то ни было, речь идёт о таком деле, где вряд ли можно изобрести что-то новое!
Некоторые люди страшно раздражают меня подобными претензиями. Дидерик Гелхуд не в последнюю очередь. Он из тех, кто, надевая сандалии вместо туфель, считает, что тем самым делается оригинальнее всех остальных. Очень грустно, когда человек не в состоянии заняться вместо этого таким делом, где оригинальность действительно что-то значит. Я бы не дружил с Дидериком, если бы с ним не было так легко разговаривать. Я никому не рассказываю о себе столько, сколько Дидерику. Вообще-то это странно. Странно? Может быть, это из-за чувства, что об определённых вещах можно разговаривать только с теми, кто (как тебе кажется) и сам об этих вещах задумывался. Но есть и многое такое, о чём я ни за что не расскажу Дидерику. Есть некоторая грань, за которой даже самым лучшим друзьям нельзя показывать, как сильно ты от них отличаешься. Обо всём, что находится за этой гранью, лучше вообще молчать. И поэтому я скажу: «Конечно, Дидерик, брак – это ловушка для пташек, которые слишком рано запели, университет – это анонимное общество комедиантов, а профессорские мантии черны от страха, что их обладателей, высокоучёных мошенников, когда-нибудь выведут на чистую воду. Повсюду сплошные враги рабочего класса!»
И я никогда не признаюсь Дидерику, что есть всего две или три вещи, которых я так сильно хочу добиться, что, наверное, сочту жизнь прошедшей зря, если это не сбудется: найти метеоритные кратеры, написать диссертацию, защититься с отличием, жениться на подруге Евы, стать профессором.
Там, где нас ждут Квигстад и силач, берег реки крутой и скользкий. Они привязали лодку к камню. Пять рюкзаков составлены в ряд, перед ними лежит деревянный треножник. Я покусываю заусенец на большом пальце, глядя, как силач опускается на колени, продевает руку в одну из лямок рюкзака, поднимается, одновременно резким движением закидывает рюкзак на спину, продевает вторую руку во вторую лямку. Он улыбается. Заложив оба больших пальца за лямки, он начинает медленно подниматься вверх. Потом на секунду задумывается, нагибается и берёт штатив.
Я дожидаюсь, пока Арне, Миккельсен и Квигстад выберут себе рюкзаки. Последний будет для меня. Дикие обрывки фраз («Почему вы оставили мне самый маленький? Не доводите гостеприимство до абсурда!») роятся у меня в голове, но, кажется, все английские слова вылетели из памяти, так что я ничего не могу сказать.
Стараясь копировать движения остальных, я тоже нагружаю спину. Проклятье, ещё тяжелее, чем я думал! Низко согнувшись, я иду вслед за ними, сначала увязая по щиколотку в грязи, потом осторожно ставя ноги на рыхлый склон. Фотоаппарат и планшет с картой, висящие у меня на шее, с каждым шагом хлопают меня по животу. Когда я хочу оглядеться, мне приходится робко задирать голову, как будто я крот или какое-нибудь другое животное, которому полагается всегда смотреть в землю. Мои виски словно разрываются – так сильно в них стучит кровь. Опустив сетку накомарника, я смотрю на мир сквозь её зелёный туман.
Двадцать шагов уже сделано. Я не отстаю. Они идут так же медленно, как я. Им тоже тяжело. Никто не говорит ни слова. Две птицы, хлопая крыльями, низко носятся прямо передо мной, как будто хотят сбить меня с толку.
Какой же я дурак, что не прислушался как следует, когда та девушка сказала, как её зовут. Во всём её облике была какая-то смесь легкомыслия и печали, как в некоторых сонатинах. Я редко сравниваю девушек с музыкой. Только когда они очень красивы. Даже если бы я виделся с такой девушкой каждый день, мне потребовалось бы несколько месяцев, чтобы набраться смелости до неё дотронуться.
Наверное, её зовут Филиппина, Рената или Франсина. Мне бы хотелось, чтобы её звали Дидона. Мою мать зовут Аглая. Странно: такое необычное имя, и всё же такое некрасивое. Нет, та девушка просто должна зваться Дидоной.
Я смотрю на часы. При желании я мог бы смотреть на них непрерывно. Лямки рюкзака задрали мне рукава, и мои руки наполовину обнажены. Они все в комарах. Мазь давно уже испарилась вместе с потом.
Сейчас без пяти девять. С Квигстадом и силачом мы встретились без четверти. Уже десять минут в пути. Каждый шаг кажется мне последним из тех, что я в силах сделать. У меня на часах есть секундная стрелка, так что можно посмотреть, сколько времени уходит на один шаг. Две секунды.
Какой длины мои шаги? Сантиметров шестьдесят, не больше, наверное. То есть тридцать раз по шестьдесят сантиметров в минуту. Это восемнадцать метров. Шестьдесят на восемнадцать – это… это шестью восемь – сорок восемь, шесть плюс четыре – десять, то есть один, ноль, восемь, ноль. То есть… чуть больше километра в час?? Так мы никогда не дойдём до озера. Понадобится больше суток, чтобы одолеть эти двадцать пять километров.
Я вижу, что медленно отстаю от Квигстада, Арне, Миккельсена и силача. Стараюсь идти быстрее, ставить ноги дальше, дышу теперь только ртом, но даже и так мне не хватает воздуха, и я поднимаю сетку накомарника. В рот тут же попадает комар, я чувствую его в горле. Кашляю, выдыхаю, стараюсь набрать как можно больше слюны, глотаю.
Я его проглотил.
19
Как истощённый узник ни на минуту не забывает о том, что каждая картофелина и даже картофельные очистки употребимы в пищу, так и я воспринимаю расстояние как ценный материал, достающийся мне по капле с каждым шагом.
Каждый шаг сокращает те двадцать пять километров, что я должен пройти. Каждый шаг приближает нас к цели. Я тяжело дышу, рот и горло у меня совсем пересохли.
Хотя моя голова раскалывается от боли, хотя мне приходится задействовать все свои мускулы для того, чтобы сохранять равновесие под этим грузом на спине, я продвигаюсь вперёд. Мы продвигаемся вперёд. До такого состояния, когда мы не сможем больше идти, ещё очень далеко.
Подумать только – люди, которые строили дольмены, волочили по степи камни весом в пять тонн! Как у них это получалось – без лошадей, без подъёмных блоков, без колёс? Загадка. Но, может быть, они трудились целыми поколениями ради того, чтобы собрать в определённом месте двадцать или тридцать таких камней. Перемещение этих камней, должно быть, означало в доисторические времена примерно то же, что и строительство соборов в Средние Века. Камни ворочали при помощи огромных дубин – целых стволов, сдвигали на полметра в день. Сто пятьдесят метров в год. Полтора километра за десять лет. Сколько подходящих, достаточно больших валунов приходится где-нибудь в Дренте на квадратный километр? Каким должен был быть радиус области, где эти люди собирали камни для одного дольмена? Десять километров? Двадцать километров? Вряд ли больше; всё-таки это должно было быть осуществимым, хотя и долгим делом. Всё осуществимо для тех, кто не обращает внимания на время, кто верит в своих внуков и во внуков своих внуков, кто верит в то, что у человечества есть цель – строительство дольменов…
Соборы строились ещё дольше, и тоже в конце концов оказались никому не нужны. Дольмены были соборами первобытных людей. А что за собор строю я? Такой собор, про который я и сам ничего не понимаю, а когда он будет закончен, меня уже не будет в живых, и никто не узнает, что я когда-то был одним из его строителей.
По мере подъёма склон становится всё суше. Ещё он становится всё положе и вскоре кончается совсем. Мы сбрасываем рюкзаки на большие камни. Мы прошли двадцать минут. Квигстад размахивает громадным молотком – рукоятка длиной в полметра. Он подходит к белоснежной скале, откалывает от неё большой кусок и кричит:
– Я выбил зуб матери-Земле!
Арне открывает потёртый чехол и достаёт свой старый фотоаппарат. Он держит его так бережно, как будто это антикварный фарфор. Он подносит фотоаппарат к глазам. У фотоаппарата стёрты все рёбра, и жёлтая медь просвечивает сквозь чёрный лак. Арне нажимает на спуск, удручённо качает головой и говорит:
– Perhaps…
Отсюда кажется, что Ваддасгайсса начинается уже за следующим холмом, но по карте это ещё как минимум пятнадцать километров. Целлулоид моего планшета потускнел, и при таком слабом освещении сквозь него ничего не видно. Планшеты уже после первой экспедиции теряют прозрачность из-за царапин. Я вынимаю карту и внимательно разглядываю на ней маршрут в увеличительное стекло. Пытаюсь сосчитать, сколько рек нам придётся перейти, получается десять. Больших. Мелкие на карте не обозначены. Холмы тоже показаны весьма схематически: перепады высот меньше тридцати метров не видны. Иначе и быть не может. Километр на местности соответствует сантиметру на карте.
Снова складывая карту, я вижу, как Миккельсен передаёт фляжку Квигстаду. Квигстад отпивает из фляжки и передаёт её Арне, Арне тоже отпивает и передаёт её мне. Как будто рот и горло у меня состоят из пемзы, я лью туда воду. Мы зарываем в землю окурки и снова надеваем рюкзаки. Теперь вниз.
Пока мы спускаемся, мои коленные суставы демонстрируют невероятную прочность, в которой я, правда, всё же не перестаю сомневаться. Что за удивительная конструкция! С каждым шагом весь вес туловища, бёдер и рюкзака с шумом падает на этот тугой комок скользких сочленений, называемый коленом. Но ничего не ломается, не рвётся, ни одна кость не покидает положенного ей места. Подумать только, что бы было, если бы туда каким-то образом попала одна-единственная песчинка. Кто-то рассказывал мне, что при некоторых болезнях – таких, как ишиас, или, может быть, ревматизм? – в суставах образуются острые, твёрдые кристаллы из мочевины. О боже, какая страшная боль! Она достигает даже стистнутых от этой боли зубов!
С каждым шагом тело, сотрясаясь, резко проседает. О упругость хрящевых прослоек между позвонками. Стойкость жил, в которую так трудно поверить, зная, как легко можно сломать даже железную нить. О человек, волшебное животное. Но какое жестокое испытание – самому убедиться в чудесных возможностях своего тела!
Если часто качаться на стуле, то его ножки быстро сломаются. Как-то раз я даже сломал таким образом железную табуретку.
Не для того ли, чтобы у нас пропала всякая надежда на будущий конец страданиям, сделаны мы так непостижимо прочно?
Спуск. Мох становится толще, появляются карликовые берёзы с тёмно-зелёными кожаными листками, потом ивовый стланик со светло-зелёными фетровыми ослиными ушами. Ветки развязывают шнурки на моих ботинках.
Мои ноги утопают в толстых губках мха. Лучше становиться на камни, но все камни здесь круглые. Лужи чёрной воды, в которых ничего не растёт. Эти лужи всё больше, и земля между ними тоже чёрная.
Речка. Неглубокая. Течения почти нет. Миккельсен, Квигстад и Арне останавливаются, зачёрпывают воды в пластиковые стаканчики. Мой стаканчик где-то далеко. Снять рюкзак и поискать? Рот уже не закрывается от жажды, уже сейчас, в самом начале пути. Арне поворачивается ко мне и протягивает мне свой стаканчик.
Кое-где можно пройти на носках прямо по дну. Но противоположной стороны я всё равно достигаю с холодными и мокрыми ногами.
Другой берег… лужи, болото. Шарообразные вздутия из засохших растений, со льдом внутри, их называют исландским словом «туфур». Снова ивовый стланик, потом карликовые берёзы, потом просто мох и камни. Склон становится круче. Мухи и комары, как град, обрушиваются на шляпу накомарника. Низкое солнце подсвечивает нимбы из насекомых вокруг голов Арне, Квигстада, Миккельсена и силача.
Прошло пятнадцать минут. Долго ли ещё подниматься? Крутой ли подъём? Да, такой крутой, что я не могу отвести голову достаточно далеко назад, иначе я опрокинусь на спину, увлекаемый тяжестью рюкзака.
Плестись дальше, выносить вперёд одну, потом другую ногу. Каждый шаг приближает к цели. Разве это не чудо? Шаг, всего один шаг, и расстояние до вершины сокращается. Разве это не удивительно? Нужно просто поднять ногу и переставить её чуть-чуть вперёд. Простое действие, это едва ли сложнее, чем стоять на месте; а от стояния на месте рюкзак легче не станет.
Шаг. Между камней мох, среди мха небольшие пятна голой земли. Песок и камешки. Белые камешки. Иногда попадается кость или позвонок. Никаких следов того, что здесь были люди. Впрочем, мы ведь тоже не оставляем никаких следов.
Мои часы показывают без двадцати пяти десять. Уже почти полчаса, уже почти час в пути. И я легко продержусь ещё час, два, три, столько часов, сколько захочу. Тяжело, но хуже не будет. Куда подевалась моя головная боль? Исчезла оттого, что я о ней позабыл.
Наверху.
Пока мы отдыхаем, силач даже не снимает рюкзака. Он стоит, опираясь на камень высотой точно в расстояние от дна рюкзака до земли. В скрещенных руках он держит сложенный штатив от теодолита, как копьё.
Я раскладываю карту на земле и достаю компас. Пытаюсь развернуть карту вдоль линии север-юг. Но нигде вокруг я не нахожу горизонтальной поверхности, а если компас лежит не горизонтально, то стрелка не может свободно вращаться. У меня дрожат руки, и поэтому я не в состоянии и держать компас на ладони; в любом случае, я не могу держать его и карту одновременно. Я стою на земле на четвереньках, и камни впиваются мне в колени.
– Что ты ищешь? Север?
Арне садится на корточки рядом со мной. Он разворачивает карту и говорит:
– Вот так.
Теперь я вижу, что висит у него на шнурке. Это маленький пластмассовый туристический компас. Он держит его в левой руке. Компас жидкостный, и поэтому всегда указывает более или менее на север – ему не требуется горизонтальной поверхности.
– Сейчас мы здесь, правда? – говорю я, упираясь пальцем в карту.
– О! Нет, нет, – отвечает Арне. – Пока мы только вот здесь.
Обглоданным жёлтым карандашом, размером с мизинец, он указывает в точку на три сантиметра южнее моей. Три километра.
Я смотрю на карту, а потом вдаль, пытаясь сопоставить рельеф с рисунком. Поднимаю одно колено, от этого усиливается давление на другое, и боль становится острее. Пытаюсь сесть, но понимаю, что тогда придётся слишком сильно наклоняться вперёд для того, чтобы рассмотреть карту. Чёрт, не в форме я сегодня. Что они обо мне подумают? Не хочу быть всеобщим посмешищем, только не это.
Я должен заставить их отзываться обо мне с уважением! Всё должно получаться у меня так же хорошо, как и у них. И даже лучше.
20
Чёрная тень течёт с Ваддасгайссы по равнине перед южным склоном. Вне тени земля то светло-зелёная, то цвета травы, то тёмно-зелёная, то коричневая. Розово-голубое небо отражается в мелких озёрах и извилистых протоках цветом анодированного алюминия.
Все озёра соединены протоками. У меня нет никаких причин заподозрить, что какая-нибудь из попадающихся нам по пути впадин – метеоритный кратер. Впрочем, до сих пор я видел метеоритные кратеры только на картинке. Даже если они здесь есть, совсем неочевидно, что я сразу это пойму.
А кто был тот человек, которому впервые пришло в голову приписать некое углубление в земной коре падению крупного метеорита? Как его звали? Где и когда это случилось?
На меня находит приступ страшной ненависти к учебникам. В них всё написано так, как будто это всегда было хорошо известно! В них не остаётся ничего от тех усилий, сомнений и отчаяния, ценой которых люди в своё время пришли к определённым выводам. Девяносто девять из сотни открытий кажутся неким извечным знанием, кажется, что если их вообще кто-то сделал, то это были какие-то сверхлюди, для которых всё и всегда разумелось само собой, у которых никогда не было неудачливых предшественников. Подумать только, что моя мать каждую неделю пишет статьи о романах, чьи авторы увековечены в газетах – имя, фамилия, фотография; и что в то же время я не могу назвать ни одного учёного, который занимался бы метеоритными кратерами! А ведь таких людей, наверное, были сотни. И не только я ничего о них не слышал – даже Сиббеле, скорее всего, мало что известно. Их не знает вообще никто, кроме специалистов по истории науки. Особая узкая специальность. А труды по истории науки не читает тоже никто, кроме, конечно, тех, кто случайно занялся именно историей науки, а не одной из тысячи других столь же достойных изучения вещей. И даже эти люди знают почти только имена и даты. Не так уж часто жизнь учёного проходит в присутствии свидетелей, способных написать его биографию.
Как счастлив я буду, если найду хотя бы один маленький камешек из космоса. Метеорит. Я могу поклясться, что везде, где я прохожу, ничто не ускользает от моего внимания. Но пока я не видел ничего, кроме щебня с гор.
Опять отстал. Не сильно. Поднимать голову постепенно становится всё труднее. Согнувшись ещё больше, я пробую ускорить шаги.
Если бы её звали Дидона. Как мне вообще пришло в голову это имя? Дидона, царица Карфагена, полюбила Энея, героя, бежавшего из Трои со своим отцом на спине. Ещё тяжелее, чем мой рюкзак.
Конечно, её зовут вовсе не Дидона. Но так я могу называть её про себя. Я не знаю ни её адреса, ни её фамилии. Расспрашивать Еву слишком поздно. Ещё несколько недель я никому не смогу писать.
Я здесь для того, чтобы сделать открытие. Такое открытие, которое поразит весь мир. Всё остальное неважно. Открытки посылать способен и самый тупой турист. У меня есть дела поважнее. И всё-таки… сколько всяких вещей получается у кого угодно, только не у меня! А мне обязательно нужно им научиться.
Опять река. Широкая. По мере того, как я к ней приближаюсь, она кажется всё шире и шире. Силач уже на другом берегу. Он машет руками, на что-то показывает, что-то кричит. Арне, Квигстад и Миккельсен стоят и хохочут, каждый на своём камне. Как будто они играют в такую разновидность игры в салки, где осалить можно только того, кто летит с одного камня на другой.
Река пенится, как водопад. Её берега так заболочены, что я утопаю почти по колени. Я останавливаюсь.
Камень, на котором стоит Арне, ближе всего. Как же Арне туда попал? Это остроконечная скала, она торчит из воды в полутора метрах от берега. Арне не мог просто шагнуть на неё. Он должен был разбежаться. Но как, в таком болоте?
Я вижу, как вдали Миккельсен сгибает колени, издаёт вопль, летит, размахивая руками, приземляется на камень, где стоит Квигстад. Они хватают друг друга за руки, пошатываются, приходят в равновесие. Потом, один за другим, как будто в семимильных сапогах, перешагивают на следующие камни и оказываются на другом берегу. Силач уже идёт дальше, и они идут с ним.
Я всё ещё стою, оглядываю реку вверх и вниз по течению, но не вижу ни одного камня в пределах досягаемости.
Арне протягивает мне руку.
– Прыгай, – говорит он. – Поднимай колени как можно выше.
«Прыгай»! Меня и так постепенно засасывает, а если я попытаюсь оттолкнуться, то уйду в землю, как снаряд. Я не могу даже дотянуться до руки Арне. Но продолжать стоять на месте нельзя, заставлять Арне ждать – тоже. Промахнуться, упасть, чтобы они вылавливали меня, мокрого насквозь, из реки, с испорченными часами, полным воды фотоаппаратом, промокшей в рюкзаке едой – и не только моей едой!.. Я не могу больше стоять и не могу никуда идти. Какие неприятности я создам всем остальным, если доберусь до другого берега полуутопленником. Для того, чтобы меня высмеивать, они слишком вежливы, так что этого я не боюсь.
Я вообще ничего не боюсь. Нечего бояться тому, у кого нет выбора, кому остаётся сделать одну-единственную вещь, и как раз ту, на которую он неспособен! Я бросаюсь вперёд, хватаю руку Арне, промахиваюсь, всем телом падаю на камень, лицо ободрано, вода до пояса, лодыжки разбиты. Я прыгаю. Как будто мимолётно здороваюсь с Арне за руку. Правая нога на камне, резиновая подошва не проскальзывает ни на миллиметр, левая нога подтягивается, я выпрямляю спину и встаю рядом с Арне, как будто на пьедестале, среди ревущей воды. Он наклоняется, зачёрпывает воду в свой стаканчик, даёт мне попить.
– Я возьму у тебя фотоаппарат и планшет.
– Зачем? Они не тяжёлые.
– Так будет лучше. Если вдруг ты поскользнёшься, они останутся сухими.
Он снимает ремни с моей шеи и просовывает в них свою собственную голову. После чего делает большой шаг, ставит ногу на другой камень, а его другая нога этого камня даже не касается и уже тянется к следующему. Я следую его примеру, не успев осознать, что я делаю. Семь огромных шагов, внизу бешено бурлит река, вся в белой пене.
И вот я уже стою рядом с Арне на другом берегу. Он берёт фотоаппарат и планшет за ремни и вешает их мне на шею, как ордена.
21
Когда, часов в пять, я прихожу домой, и, ожидая, пока Ева приготовит чай, не могу найти себе никакого другого занятия, я часто достаю из шкафа, где до сих пор стоят книги моего отца, большой «Юбилейный сборник в честь профессора Маллинкродта, составленный его учениками». Он всегда открывается на одном и том же месте – там, где помещена большая вклейка вдвое шире книги.
Это фотография участников Ботанического Конгресса в Лозанне, в июле 1947 года.
Они стоят в пять рядов. Первый ряд, в нём в основном женщины, сидит, второй стоит, головы людей из третьего, четвёртого, пятого рядов возвышаются друг над другом, но как этого удалось добиться, не видно. Наверное, они стоят на стульях.
Мой отец – в последнем ряду, почти в центре, он один из немногих участников, которые не смотрят в объектив. Его лицо видно в три четверти, как будто он что-то говорит почтенному старому бородачу наискосок от него, или, может быть, скорее даже слушает этого человека. Какое заблуждение! Бородатый учёный (фон Карбински, Краков) вовсе с ним не разговаривает.
Откуда я знаю, что его фамилия – фон Карбински?
Это очень просто.
На соседней странице нарисована, очень схематически, эта же фотография. Собственно, это всего лишь шаблон, на котором видно, как располагаются головы участников. Каждая голова помечена номером в кружочке. Под шаблоном – список фамилий, тоже пронумерованных. Так что можно легко выяснить, как зовут этих людей и из какого университета каждый из них приехал. Вот так я и узнал, что человек наискосок от моего отца – это фон Карбински из Кракова.
Но есть и два непронумерованных участника, и фамилий их поэтому тоже нет в списке. Один из них – это девушка, крайняя слева в дамском ряду. Наверное, секретарша, случайно оказавшаяся рядом, когда снимали фотографию. Но второй – это мой отец. Видимо, он был ещё недостаточно известен, когда знаменитый профессор Маллинкродт взял его с собой на конгресс в Лозанне.
Через сто, через триста лет, когда ни моей матери, ни меня самого, ни моей сестры уже не будет в живых, каждый, кому это зачем-то понадобится, сможет посмотреть в «Юбилейном сборнике», кто же побывал на этом конгрессе в Лозанне в июле 1947 года. Фон Карбински из Кракова, Шталь из Гёттингена, Пеллетье (Лион), Джеймс (Оксфорд). Но скользнув взглядом по лицу моего отца, читатели останутся в недоумении.
Моя мать, Ева и я – единственные обладатели этой книги, которые знают, кто он такой. Один из самых молодых людей на фотографии, с высоким вихром чёрных волос, без очков, без стариковского воротничка с загнутыми кончиками, нет, одет так, что и сейчас почти не выглядит старомодным.
Альфред Первый. Моего деда звали Пауль, моего прадеда Юриаан, но самый знаменитый из моих предков – это Хендрик, лютеранский проповедник из Пюрмеренда, автор книги «Парнасское Хранилище, или Собрание Неподражаемых Стихов», изданной в 1735 году. Теперь она совершенно позабыта. Даже у нас нет ни одного экземпляра.
– Альфред Первый, – бормочу я и ставлю книгу обратно на полку. Обычно после этого я смотрю на себя в зеркало. – Трагически погиб в молодости. Так и не успев проявить свой талант в полной мере.
Странно, что я повторяю эти действия по нескольку раз в неделю, теперь уже много лет: в ожидании чая открываю книгу, смотрю на фотографию отца, убеждаюсь, что его нет в списке, говорю: «Альфред Первый…», и так далее.
Но в том, что я именно сейчас об этом вспомнил, ничего странного как раз нет. Может быть, Арне и Квигстад когда-нибудь прославятся (Миккельсен для этого, по-моему, слишком туп). Какая-нибудь из тех фотографий, что мы сделали в Скуганварре, попадёт в книгу, и под ней подпишут дату и фамилии. И моя фамилия тоже должна там быть. Непременно должна.
22
Уже довольно долго мы идём вдоль реки, то есть, по ровной местности. Я имею в виду – не по горам. Но наш путь постоянно преграждают другие реки, и после каждой снова начинается мучительный подъём. Так равнину сменяют склоны, камни сменяют мох, торфяные болота – каменистую местность, и обратно. Трудный путь становится легче, потом опять труднее. Мой предок, лютеранский пастор, сказал бы наоборот. Больше всего я боюсь рек – сколько их ещё осталось? Восемь? Девять? Но и они не все одинаково глубоки.
Трудный путь становится ещё труднее, но всё же только до известного предела. Поднимаясь вверх, оказываешься всё выше; крутой склон может стать ещё круче, но потом обязательно выполаживается.
На голой земле лежат камни, ни один из них не заслуживает пристального изучения. Местами попадаются островки растений с маленькими розовыми цветами. Я ничего не знаю о растениях и с трудом отличаю чернику от вереска. Изо всех диких цветов я узнаю только бело-желтые Dryas Octopetala, потому что в их честь называется геологический период.
Если бы я лучше разбирался в ботанике, мне было бы чем заняться до тех пор, пока не попадутся хоть сколь-нибудь интересные камни. Но растения меня никогда особенно не интересовали. Может быть, я боялся их, потому что мой отец лишился из-за них жизни. «Жертва науки» – в торжественные моменты моя мать редко называет его по-другому.
Сейчас со всех сторон нас окружают горы. Как будто мы идём по дну огромной тарелки, накрытой, но не до конца, крышкой из чёрных облаков. Крышка уже наполовину соскользнула, и в образовавшуюся щель видно латунно-жёлтое солнце.
Арне всё ещё идёт рядом со мной. Он спрашивает:
– Ты не голоден?
– А ты?
– Я – ужасно, и совсем замёрз. Когда мы остановимся отдохнуть, надо будет что-нибудь поесть.
На следующей остановке мы съедаем по галете и по пригоршне изюма.
Спуститься вниз, зачерпнуть воды, выпить четыре кружки подряд, пот почти замерзает на коже. Болото, потом ивовый стланик, потом карликовые берёзы. Земля больше не хлюпает под ногами. Мне так не хватает воздуха, что стоит больших усилий хотя бы на секунду закрыть рот и попытаться набрать слюны, чтобы чуть-чуть увлажнить слизистые оболочки.
Я устало просовываю правую руку под сетку накомарника, чтобы вытереть пот со лба. Испарения мази от комаров разъедают мне глаза. А может быть, я, вопреки всем категорическим предписаниям, всё же натёр мазью слизистые оболочки.
Земля становится ещё твёрже, карликовые берёзы пропадают, остаются только камни. Даже между камнями земля неровная. Измученные мускулы – словно железные оковы вокруг моих щиколоток, а рюкзак так тяжёл, что мне кажется, будто я тяну телегу, полную мешков с мукой.
Этот подъём очень длинный. Длиннее, чем предыдущий? Арне уходит вперёд, первым выходит наверх, останавливается, опираясь на скалу. Силач и Миккельсен прислоняются к той же скале. Квигстад идёт прямо передо мной и находит другую скалу подходящего размера. Я подхожу к нему. Он предлагает мне сигарету. Я поднимаю с лица сетку, чтобы закурить. Меня тут же атакуют комары. Когда сигарета разгорается, я опускаю сетку обратно и держу её как можно дальше от лица, чтобы не прожечь дыру. Дым зависает под сеткой, и я закашливаюсь. У меня звенит в ушах, и сердце, кажется, впервые в жизни стучит в груди с такой ужасной силой. Как будто моя грудная клетка сделана из листового железа, и в ней стоит заведённый на полную мощность мотор, который безжалостно заставляет жить моё тело.
Квигстад говорит что-то такое, чего я не могу разобрать.
– Что, что?
Теперь он почти ревёт:
– Анна Белла Грей! Женщина изумительной красоты, с двумя головами и тремя сиськами!
«К чему это ты?» – но это какой-то глупый вопрос. Можно и промолчать.
– Я видел её голой, на фотографии! – кричит Квигстад. – Невероятно! Ниже пояса совершенно нормальная. Ты понимаешь, какие открываются возможности? Одна сиська у тебя во рту, и ещё по одной в каждой руке! И это ещё далеко не всё. Как она, с двумя головами, то есть, с двумя ртами… ох, лучше об этом не думать!
Тишина. Приглушив голос, он продолжает:
– Впрочем, я могу только с негритянками.
– Как так?
– С тех пор, как съездил в Америку. Достаточно один раз попробовать, и дальше это на всю жизнь. Ну, примерно как тигр, отведавший человеческого мяса.
– А что, это правда то же самое?
– Думаю, да. Это мой врождённый пуританизм. Психиатры объясняют, что всё оттого, что негритянка никак не могла бы быть моей матерью. Понимаешь, ты воображаешь, что предпочитаешь негритянок потому, что чёрная кожа качественнее белой, мягче, эластичнее, ни прыщей, ни гнойников, ни красных пятен от раздражения, ни волос там, где их не должно быть. И правда, кожа специально для голых людей, да? Но подсознательно ты отождествляешь каждую белую женщину со своей матерью, а с матерью ты не можешь, ровно потому, что вначале только с ней и хотел.
Он выпускает дым.
– Мне кажется, психиатры всё слишком усложняют. На мой взгляд, дело в том, что я родился и вырос в Норвегии, где нет негритянок. Так что в детстве я никогда не думал о негритянках, когда другие маленькие мальчики рассказывали мне всякие зловещие истории про то, что означает слово «трахаться».
Он бросает окурок на землю, растирает его каблуком до тех пор, пока от окурка ничего не остаётся, и идёт дальше, не говоря больше ни слова. Я падаю вперёд, и моё падение поднимает рюкзак с камня. Шатаюсь, делая первые шаги. Рот пересох, и уже больше ничего не помогает его увлажнить. Насыщенный солью пот стекает по крыльям носа и обжигает растрескавшиеся губы. Эней бежал из Трои в Рим со своим отцом на спине.








