412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильгельм фон Гумбольдт » Избранные труды по языкознанию » Текст книги (страница 15)
Избранные труды по языкознанию
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 07:55

Текст книги "Избранные труды по языкознанию"


Автор книги: Вильгельм фон Гумбольдт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

Малайские языки не придерживаются системы инкорпорации, однако близки к ней в том отношении, что, тщательно обозначая непереходность, переходность или каузативность глагола, они указывают связи внутри предложения и пытаются этим возместить отсутствие склонения и спряжения. Некоторые из них нагромождают таким путем на глагол определения всяческого рода, благодаря чему им отчасти удается даже выразить, стойт ли он в единственном или во множественном числе. Тем самым глагольные обозначения служат еще и намеком на то, как надо соотносить с глаголом остальные части предложения. Вообще нельзя сказать, что глагол в инкорпорирующих языках совершенно не спрягается. Мексиканскому языку, где времена обозначаются посредством отдельных конечных букв, а отчасти явственно символическим образом, невозможно отказать во флективности и в известном стремлении к словесному единству санскритского типа.

Как бы ослабленную степень инкорпорирования представляет случай, когда языки, не признавая за глаголом права включать в лоно своего спряжения целые слова, все же выражают при глаголе не только управляющее, но также и управляемое местоимение. Здесь тоже бывают разные нюансы, смотря по тому, как глубоко укоренился в языке этот метод и требуется ли управляемое местоимение при глаголе даже тогда, когда явно выраженный объект действия самостоятельно выступает в предложении после глагола. Где этот способ спряжения глагола вместе со встроенными в него и разнообразными по типу местоимениями достиг полной оформленности (как, например, в некоторых североамериканских языках и в баскском), там размножается труднообозримое число форм спряжения. Однако аналогия их образования соблюдается с такой удивительной тщательностью, что понимание без труда схватывает эти формы, следуя легко опознаваемой путеводной нити. Поскольку местоимение одного и того же лица в них часто повторяется и как управляющее, и как прямой или косвенный объект действия, причем рассматриваемые языки по большей части лишены какого бы то ни было именного словоизменения, постольку в них с необходимостью либо образуются различные по звучанию местоименные аффиксы, либо возможное недоразумение предупреждается каким-либо иным способом. В результате часто возникает крайне изощренное строение глагола. Как выдающийся пример такового можно привести массачусетский язык в Новой Англии ответвление большого семейства делаварских» языков. Этот язык фиксирует в своей сложной системе спряжения все мыслимые комбинации с помощью одних и тех же местоименных аффиксов, между которыми он в отличие от мексиканского не проводит фонетического различения. Он пользуется при этом главным образом приемом префиксации местоимения, обозначающего лицо, на которое направлено действие, так что, усвоив это правило, мы обычно по начальной букве сразу узнаём класс, к которому относится данная форма. Поскольку этот прием оказывается не вполне достаточным, язык дополняет его еще и другим, а именно вводит конечный фонетический элемент, который, в случае если оба первых лица относятся к объекту действия, обозначает третье лицо как действующее. Этот прием – указание на разный смысл местоимения через его положение внутри глагола – всегда казался мне очень примечательным, поскольку он заставляет либо предполагать у народа какой-то особенный способ представления, либо считать, что вся система спряжения некой темной массой маячила перед языковым чувством, и это последнее произвольно воспользовалось местом словоформы как смыслоразличительным признаком. Первое, однако, представляется мне гораздо более вероятным. Правда, сначала действительно кажется полным произволом то, что первое лицо, когда оно играет роль управляемого, ставится после глагола, а второе лицо, находясь в том же положении, выступает как действующее, тогда как, с другой стороны, если действующим является третье лицо, то первое ставится перед глаголом, и нужно всегда говорить 'ты хватаешь меня' и 'меня хватает он', но никак не наоборот. И все же причиной здесь можно считать то, что оба первых лица обладают в воображении народа более высокой степенью жизненности и что существо этих форм естественным образом осмысливалось на основе представления об испытывающем воздействие страдательном лице. В свою очередь из двух первых лиц перевешивать должно, по-видимому, второе, и не случайно третье, выступая в роли объекта действия, никогда не ставится перед глаголом; второе, выступая в той же роли, наоборот, всегда префигируется, и если первое как действующее выступает в паре со вторым как объектом действия, то второе все равно удерживает свое привилегированное положение, язык же принимает во избежание двусмыслицы какие-нибудь другие меры. Подтверждением моего взгляда служит то, что в языке ленни ленапе, принадлежащем к главной ветви делаварской семьи языков, позиция местоимения в этих формах такая же. Язык могикан (точнее – муххеканиу), получивших у нас известность благодаря талантливому роману Купера, насколько можно судить, почти не отступает от той же системы. Но, так или иначе, структура спряжения в этих языках до того изощренна, что невозможно отделаться от мысли, что и здесь, как выше говорилось в отношении языка вообще, образование каждой части системы происходило с учетом смутно ощущаемого целого. В грамматиках даются только парадигмы и не содержится никакого анализа языкового строя. Однако, проведя подробный;ша– лиз с помощью разнообразных таблиц, составленных мною на основе парадигм Элиота [58]58
  „Массачусетская грамматика" (Eliot J. Massachusetts Grammar), изданная Джоном Пикерингом в Бостоне (1822). См. также „Делаварскую грамматику" Давида Цейсбергера (Zeisberger D. Delaware Grammar), которую перевел Дю Понсо (Филадельфия, 1827), и „Заметки о языке индейцев муххеканиу" Джонатана Эдвардса (Edwards Jonath. Observations on the Language of the Muh– hekaneew Indians), изданные Джоном Пикерингом в 1823 г,


[Закрыть]
, я имел случай убедиться в полной закономерности, царящей среди кажущегося хаоса. Недостаток пособий не всегда позволяет провести такой анализ по всем частям каждой формы; особенно трудно бывает отличить то, что грамматики считают эвфоническими элементами алфавита, от элементов, несущих значение. И тем не менее в своей преобладающей части словоизменение подчиняется известным правилам, а если в конце концов и остаются сомнительные случаи, то значение формы можно все-таки всегда указать, приведя вполне определенные причины, почему оно не может быть другим. Однако нельзя признать особой удачей народа, если его духовная организация в соединении с внешними обстоятельствами направляет языковой строй по этому пути. Грамматические формы как по своему смыслу, так и по своей фонетике скрепляются в слишком громоздкие и неуклюжие глыбы, речь ощущает себя скованной в своей свободе, поскольку, вместо того чтобы составлять легкоподвижные мыслительные сочетания из отдельных элементов, она большей частью вынуждена пользоваться раз и навсегда отштампованными выражениями, некоторые элементы которых ей в данный момент вовсе не нужны. К тому же связи внутри этих сложных форм оказываются слишком размытыми и рыхлыми, чтобы их отдельные части могли слиться друг е другом в подлинное словесное единство.

Таким образом, связь между частями предложения страдает от недостаточной органичности и верности их разграничения. Этот упрек относится ко всему методу инкорпорирования. Правда, мексиканский язык снова упрочивает словесное единство, стараясь не вплетать в глагольное спряжение слишком большого числа определяющих местоимений и никогда не обозначая одинаковым способом два определенных управляемых объекта, а помещая обозначение косвенного отношения при одновременном наличии прямого в окончание глагола; но ведь и мексиканский все-таки принудительно сочетает то, что лучше было бы оставить несвязанным! В языках с глубоким чувством словесного единства указание на управляемое местоимение тоже иногда вторгается в глагольную форму; например, в еврейском управляемые местоимения суффигируются. Но язык дает понять, какое различение он проводит между этими местоимениями и местоимениями, выражающими действующее лицо, то есть безусловно принадлежащими природе глагола как такового. В самом деле, теснейшим образом связывая эти последние с основой, язык менее плотно прикрепляет к ним первые, а иногда совершенно отделяет их от глагола и ставит обособленно.

Языки, превращающие границы словесного единства в границы предложения и наоборот, обычно лишены склонения и либо вообще не имеют падежей, либо, как баскский язык, не всегда проводят

яетйческое различение между номинативом и аккузативом. Но ьзя считать это причиной включения управляемого объекта в глагольную форму, как если бы они хотели таким путем предотвратить неясность, возникающую из-за ущербности склонения. Скорее, наоборот, отсутствие падежных форм – результат инкорпорирования. В самом деле, причина всей этой путаницы между прерогативами части и прерогативами целого предложения состоит в том, что ^ух при создании языка не руководствовался верным понятием отдельной части речи. Иначе сами собой и сразу должны были бы появиться как склонение имени, так и ограничение глагольных форм только существенно необходимыми для них значащими элементами. Коль скоро язык вместо этого принялся вводить в границы слова то, что, по сути дела, принадлежит конструкции предложения, развертывание имени, естественно, показалось менее необходимым. В воображении народа имя не выступало как господствующая часть предложения, а играло роль простого поясняющего добавления. Санскрит, надо сказать, воздержался от этого сплетения управляемых местоимений с глаголом.

До сих пор я обходил другой случай не вызванного естественной необходимостью присоединения местоимения к полнозначному слову, а именно случай присоединения притяжательного местоимения к имени, поскольку это явление имеет своей главной причиной еще и нечто иное, помимо того, о чем мы здесь говорим. В мексиканском языке есть особое сокращенное притяжательное местоимение, и таким образом местоимение примыкает здесь к обеим главным частям речи в двух различающихся формах. И в мексиканском, и не только в нем, сочетание местоимения третьего лица с именем отражается также на синтаксисе и тем самым непосредственно относится к нашей теме. Оно служит для указания на генитивное отношение, причем имя, стоящее по смыслу в генитиве, занимает второе место: вместо 'дом садовника' говорят 'его дом садовник'. Понятно, что перед нами тот самый прием, каким пользуются, когда наделяют глагол указанием на управляемый субстантив.

Сочетания имени с притяжательным местоимением в мексиканском не просто вообще гораздо более часты, чем кажется необходимым по нашим представлениям, но, больше того, это местоимение словно накрепко срастается с известными понятиями, например с понятиями степеней родства и частей человеческого тела. Когда лицо, к которому относится притяжательность, не определяется, то к названиям степеней родства присоединяется неопределенно-личное местоимение, а к названиям частей тела – местоимение первого лица множественного числа, то есть говорят не просто nantli'мать', а обычно te-nan'чья-то мать' и не maitl'рука', ato-ma'наша рука'. Во многих других американских языках связь притяжательного местоимения с этими понятиями тоже приводит, по-видимому, к полной невозможности их раздельного употребления. Причина здесь явно не синтаксическая, но какая-то другая, глубже залегающая в способе представления народа. Когда дух еще не имеет большого опыта абстрагирования, он схватывает как единство то, что ему

Приходится часто сочетать, и вещи, которые мысль не в силах разграничить или разграничивает с трудом, язык объединяет – если вообще имеет склонность к подобным объединениям – в одно слово. Такие слова со временем входят в обращение в качестве раз и навсегда отштампованных схем, причем говорящие уже и не думают разделять их на элементы. Кроме того, постоянное соотнесение вещи с лицом коренится в исконных человеческих представлениях и лишь с ростом культуры ограничивается действительно необходимыми случаями. Недаром во всех языках, сохранивших более явственные следы раннего состояния, личное местоимение играет более важную роль. В этом мнении меня укрепляют и некоторые другие факты. В мексиканском притяжательные местоимения настолько завладевают словом, что его окончание обычно изменяется, а во множественном числе получившиеся сочетания имеют свои, совершенно особые окончания. Такое преображение всего облика слова ясно показывает, что после присоединения к нему местоимения в нем начинают видеть, собственно, новое индивидуальное понятие, а не просто случайное сочетание двух разных понятий, какое обычно в речи. В еврейском языке прочность понятийной связи характернейшим образом влияет на прочность сочетания соответствующих слов. Как уже упоминалось выше, всего прочнее к основе глагола примыкают местоимения действующего лица, поскольку он без них вообще немыслим. Следующая по прочности связь принадлежит притяжательному местоимению, а всего слабее связано с основой глагола местоимение глагольного объекта. По чисто логическим причинам в двух последних случаях, если их вообще надо разграничивать, связь большей прочности должна была бы оставаться за управляемым объектом. Ведь он нужен переходному глаголу больше, чем притяжательное местоимение – имени. Но язык избирает здесь противоположный путь, и едва ли можно найти этому другое объяснение, кроме того, что сочетание притяжательного местоимения с именем в специфических случаях наиболее частого употребления рисовалось народному воображению как некое индивидуальное единство.

Если причислять к системе инкорпорирования, как то в принципе и следует делать, все случаи стяжения элементов, способных образовать самостоятельное предложение, в одну словоформу, то примеры инкорпорирования найдутся даже в языках, вообще говоря, чуждых этой системе. Впрочем, все такие случаи обычно ограничиваются ситуацией, когда необходимо применить нечто подобное инкорпорации, чтобы избежать в сложносоставных предложениях вклинивания придаточных предложений в главное. Если в простом предложении инкорпорирование связано с несклоняемостью имени, то здесь – либо с отсутствием относительного местоимения для соответствующих союзов, либо с малым навыком в употреблении этих соединительных средств. Применение семитскими языками status'а constructus'aв таких случаях тем менее должно нас удивлять, что эти языки вообще не лишены склонности к инкорпорированию. Но и санскрит здесь ведет себя не вполне безукоризненно;

достаточно вспомнить о так называемых несклоняемых причастиях на – twaи – уа, а также о сложных словах, которые, подобно сложным словам типа bahuwrihi, содержат в себе целые относительные придаточные предложения. Сложные слова данного типа лишь в очень небольшом числе перешли в греческий язык, который вообще даже этим общераспространенным видом инкорпорирования пользуется мало. Он чаще всего строит придаточные предложения с помощью союзов. Греческий готов даже скорее затруднить работу понимания, оставив некоторые конструкции без формально выраженной связи, чем слишком большими стяжениями придать периоду известную негибкость, какою в сравнении с греческим иногда грешит синтаксический строй санскрита. Здесь тот же случай, что и происходящее в некоторых языках разложение словоформ, отчеканенных как единое целое, в предложения. Причиной такого разложения далеко не всегда надо считать ослабление творческой силы языков, вызывающее усечение форм. Там, где ни о каком упадке говорить не приходится, возросший навык верного и смелого расчленения понятий тоже может повести к распаду слитных единств, в которых есть и яркая образность, и жизненность, но которые мало приспособлены для выражения подвижных и гибких смысловых сочетаний. Определение границ того, какие именно элементы й в каком количестве могут быть сплочены внутри единой формы, требует тонкого и безупречного грамматического чутья, какое среди всех народов первоначально было наиболее присуще, пожалуй, грекам, развившись у них до высшей рафинированности благодаря той роли, которую в их жизни играло слово и забота о его богатстве и изяществе.

Соответствие звуковых форм языка грамматическим требованиям

29 Ь. Создание грамматических форм подчиняется законам мышления, совершающегося посредством языка, и опирается на соответствие (Congruenz) звуковых форм этим законам. Подобное соответствие должно так или иначе иметь место в каждом языке; различна лишь степень соответствия, причем ущербность и несовершенство могут проявиться либо в недостаточно ясной осознанности вышеупомянутых законов, либо в недостаточной гибкости фонетической системы. Впрочем, ущербность в одном отношении всегда сразу же вызывает неполноту в другом. Совершенство языка требует, чтобы каждое слово было оформлено как определенная часть речи и несло в себе те свойства, какие выделяет в категории данной части речи философский анализ языка. Необходимой предпосылкой Для этого является флексия. Спрашивается в таком случае, как можно представить себе процесс формирования в народном духе простейшего элемента совершенного языкового строя, а именно процесс превращения слова в часть речи при помощи флексии? Рефлектирующего языкового сознания у истоков языка нредпола– гать не приходится, да такое сознание и не имело бы в себе творческой силы, необходимой для формирования звуков. Все достижения, какими язык обладает в этих поистине жизненно важных частях своего организма, имеют своим первым источником живость и образность вйдения мира. Больше того, поскольку возрастание интеллектуальной силы и ее способность минимально отклоняться от истины зависят от высшего согласия всех духовных способностей, а идеальнейшим цветением (idealischsteBluthe) этих последних является язык, постольку все почерпнутое народом из созерцания мира само собою и непосредственно воздействует на язык. Это имеет прямое отношение к образованию флексии. Предметы как внешнего наблюдения, так и внутреннего ощущения предстают нам в двояком аспекте – в их особенном качестве, придающем им отличительную индивидуальность, и в их всеобщем родовом понятии, которое для достаточно живого созерцания всегда тоже проявляется в тех или иных наблюдаемых или угадываемых чертах; в полете птицы, например, можно видеть конкретное движение, совершающееся благодаря подъемной силе крыла, но вместе и непосредственно протекающее и фиксируемое лишь в этом протекании действие; те же две стороны можно видеть и во всяком другом явлении. Созерцательность, которая питается живейшим и гармоничнейшим напряжением всех духовных сил, улавливает без остатка все, что можно воспринять в созерцаемом предмете, причем не смешивает отдельных сторон последнего, но отчетливо разграничивает их. Из понимания двух аспектов всякого предмета, из чувства правильного соотношения между обоими, из живости восприятия того и другого словно сама собою рождается флексия как языковое выражение всей полноты созерцаемого и ощущаемого.

Любопытно пронаблюдать, каким неповторимым путем дух приходит здесь к образованию предложения. Он начинает не с готовой идеи последнего, он не занят мучительным складыванием целого из разрозненных частиц, но образует фразу как бы нечаянно, просто благодаря тому, что заранее дал оформиться в звуке всему впечатлению от предмета, воспринятого отчетливо и полно. Если каждый раз этим действием руководит неизменная и безошибочная интуиция, то упорядоченная мысль складывается из оформленных флексией слов сама собой. В своем подлинном, внутреннем существе описанная здесь операция духа представляет собой непосредственное излучение языковой способности, изначально присущей человеку, во всей ее силе и чистоте. Сами по себе созерцание и ощущение – это как бы только опоры, ухватившись за которые дух переносит себя во внешнюю явленность, и поэтому понятно, что в конечном результате этого движения заключено бесконечно больше, чем в том, что поддается непосредственному наблюдению. Без сомнения, строго говоря, инкорпорирование по своей сущности прямо противоположно флективному методу, потому что этот последний исходит из единичного, а метод инкорпорирования – из целого. Он лишь отчасти способен снова вернуться к флексии благодаря всепреодолевающему влиянию внутреннего языкового чувства. Но даже и тогда видно, что из-за ослабленности этого чувства предметы предстают созерцанию с недостаточной отчетливостью и разграниченностью отдельных своих действующих на восприятие сторон. И лишь в той мере, в какой язык отказывается от инкорпорирования и энергично вступает на другой путь, к нему возвращается самобытная сила и свежесть смысловых сочетаний. Соотнесение предметов с их всеобщими родовыми понятиями, которым соответствуют части речи, совершается в мысли, причем достигает наиболее универсального и чистого символического выражения в категории лица, которая, кстати сказать, даже с точки зрения чувственности представляется нам наиболее естественным выражением этого соотнесения. Таким образом, здесь снова приходится вспомнить сказанное выше о разумности сплетения местоименных основ с грамматическими формами.

Коль скоро флексия в том или ином языке достигает реального господства, дальнейшее разветвление флективной системы в соответствии с совершенной грамматической интенцией происходит само собой. Уже указывалось, что последующее развитие ведет то к созданию новых форм, то к переосмыслению старых, но пока еще не применявшихся в измененном смысле ни в данном языке, ни в других языках той же семьи. Здесь достаточно вспомнить хотя бы о возникновении греческого плюсквамперфекта, развившегося из одной формы, которая в санскрите была просто вариантом аориста. Рассматривая немаловажное влияние звуковых форм на грамматические категории, мы должны по-разному оценивать его, с учетом того, мешают ли эти формы разграничению многообразных грамматических понятий или же просто пока еще не вполне пронизаны этими последними. Даже при самой верной языковой интуиции в ранние периоды языка в результате обильного формотворчества в его чувственной сфере одному грамматическому понятию может соответствовать множество звуковых форм. В эти ранние периоды, когда внутренняя творческая энергия человека была целиком погружена в создание языка, сами слова казались предметами, захватывали воображение своей звучностью и их особенная– природа находила для себя– выражение главным образом в изобилии форм. Лишь позднее, постепенно определенность и всеобщность грамматического понятия стали могучей силой, овладели словами и подчинили их своему единообразию. В греческом, особенно в гомеровском языке, тоже сохранились заметные следы такого раннего состояния. Но в целом именно тут обнаруживается примечательное различие между греческим и санскритом: первый строже распределяет звуковые формы по грамматическим понятиям и разборчивее применяет многообразие этих форм для обозначения более тонких оттенков грамматического смысла, тогда как санскрит больше увлекается техническими средствами обозначения и, с одной стороны, применяет их в большем изобилии, а с другой – лучше хранит единство звуковой формы, достигает в ней большей простоты и допускает меньшее число исключений, чем греческий язык.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю