Текст книги "Харикл. Арахнея"
Автор книги: Вильгельм Адольф Беккер
Соавторы: Георг Мориц Эберс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
V
На северной оконечности городка Тенниса, у самой воды, на площади, поросшей травой, возвышалось большое белое, лишённое всяких украшений здание. Обращённая на юг сторона была окружена дамбой из тёсаных камней, которая защищала здание от воды. Архиасу, владельцу больших ткацких мастерских и отцу знатной девушки, приехавшей вчера из Александрии, принадлежала обширная площадь и белое здание на ней. Оно было выстроено как склад для громадных запасов льна и шерсти, а также для тканей, выделываемых его ткачами. Вначале оно, казалось, вполне соответствовало своему назначению, так как корабли, привозившие сырьё в Теннис, могли прямо здесь разгружаться. Но здания ткацких мастерских находились на большом расстоянии от складов, приходилось затрачивать много времени и труда для перевозки материала; тогда Архиас провёл канал к ткацким мастерским, и корабли стали подвозить товары прямо туда, избегая таким образом двойной перевозки. Белый дом оставался без определённого назначения до тех пор, пока владелец не решил предоставить его обширное помещение своим племянникам, скульпторам Мертилосу и Гермону, дабы они могли там работать над двумя произведениями, с исполнением которых были связаны для художников большие надежды и ожидания. В этом обширном здании, заключавшем теперь мастерские и жилые комнаты скульпторов и их рабов, можно было найти помещение и для дочери Архиаса и её прислуги. Но Дафна, узнав от художников, что крысы, мыши и другие столь же приятные животные разделяли с ними их жилище, предпочла разбить на обширной площади палатки и разместиться в них. Эта площадь, палимая солнцем, песчаная, кое-где покрытая выжженной травой, носила громкое название сада благодаря трём пальмам, небольшому количеству рожковых деревьев, нескольким фиговым кустам и ветвистому сикомору; теперь же она приняла нарядный и живописный вид. Большая палатка Дафны, белая с голубыми полосами, заключала в себе её роскошно убранную приёмную и столовую; в соседней, меньшей, была устроена спальня, которую разделяла с ней её компаньонка Хрисила, а в третьей помещалась кухня с поваром и его помощниками.
Егеря, доезжачие и невольники разместились в повозках, а многие из них ночевали под открытым небом около наскоро устроенной псарни, и до того времени пустынный сад превратился в пёстрый и шумный лагерь. Утром на другой день неожиданного приезда дочери Архиаса, задолго до восхода солнца, рабы и вольноотпущенные были на ногах. Дафна назначила для охоты тот ранний час, когда пернатые обитатели островов начинают покидать гнёзда и чащи кустов. Её двоюродные братья, скульпторы, желая ей угодить, отправились с ней, но охота продолжалась не долго, и в то время, когда теннисский рынок был в полном разгаре, челноки охотников пристали к берегу. С ними приехали биамитские лодочники и рыбаки, служившие им проводниками и знавшие места выводков. Коричневые, с белыми подпалинами, собаки выскочили из лодок и с громким лаем, отряхиваясь от воды, побежали к палаткам. Темнокожие рабы понесли к белому дому добычу; они положили на ступенях у входных дверей несколько рядов крупных птиц. Стрелы Дафны положили на месте всех этих птиц, так, по крайней мере, говорили ловчие, хотя и подозревали, что главный егерь присоединил к добыче госпожи несколько пеликанов и грифов, убитых другими. Прежде чем удалиться в свою палатку, Дафна осмотрела их и осталась очень довольна результатом охоты. Она слыхала раньше о несметном количестве птиц, населяющих эти острова, но число убитых птиц превышало даже самые большие её ожидания; её голубые глаза радостно заблистали при виде того, какая богатая добыча досталась на её долю за такое сравнительно короткое время, но сейчас же тень неудовольствия проскользнула на её выразительном лице. Запах этих птичьих тушек, на которые уже падали лучи полуденного солнца, неприятно поразил её, и какое-то чувство недовольства, в котором она не могла отдать себе отчёта, заставило её от них отвернуться. Её движения были полны благородства и прирождённой грации. Высокий чернобородый Гермон с нескрываемым восхищением художника оглядел её прекрасно сложенную фигуру. Лёгкая полнота форм и решительная поступь заставляли принимать её скорее за молодую женщину, нежели за девушку, но оба художника, близкие к ней с детства, знали, сколько скрывалось скромности и сердечной доброты под самостоятельным и решительным видом этой 22-летней девушки. Белокурый Мертилос, казалось, не обращал ни малейшего внимания на убитых птиц, которых считал домоправитель Архиаса, вифиниянин Грасс. Гермон смотрел на них очень внимательно и, в то время как Дафна собиралась удалиться, воскликнул тоном недовольства, указывая на безжизненных обитателей воздуха:
– Да будет стыдно нам, людям! Желал бы я знать, может ли самая кровожадная гиена за несколько часов уничтожить столько живых существ! Дикие звери не в состоянии убить даже несчастного воробья после того, как утолили свой голод. А мы! Ты, мягкосердная, жрица доброй богини, и мы, друзья муз, поступаем иначе. Смотри, целая гора мёртвых тел, и что с ними станется? Несколько гусей и уток попадут на твою кухню, другие же, например, розовато-красные фламинго, великодушные пеликаны, кормящие своих детёнышей собственной кровью, они все годятся только на то, чтобы их выбросить, потому что биамиты не едят птиц, убитых стрелами, и даже твои чёрные рабы откажутся их попробовать. Итак, мы уничтожаем сотни жизней для времяпрепровождения. Какой позор! Как будто у нас так много лишних часов до того времени, когда нас примет мрачный Аид в своё царство теней. Какой-нибудь звериный философ имел бы полное право сказать нам: «Стыдись, кровожадное чудовище!»
– Стыдись ты, вечно недовольный, – прервала его обиженная Дафна. – Кто когда-либо находил жестоким убивать бессмысленных тварей на весёлой охоте с целью развить зоркость зрения и верность руки? Но как должна я назвать того, кто своими едкими упрёками испортил мне, своей приятельнице, всё удовольствие от весело проведённого утра?
Гермон пожал плечами и тоном скорее сожаления, нежели порицания, сказал:
– Если тебе нравится эта масса трупов, то продолжай твои убийства; ты можешь даже сохранять свои стрелы и ловить руками кишащую здесь дичь. Будь твои жертвы людьми, кто знает, быть может, они были бы тебе очень благодарны, ибо что такое жизнь?
– Для этих-то жизнь есть всё, – заговорил Мертилос, которого Дафна взглядом как бы просила прийти на помощь, и, обращаясь к ней, он продолжал: – Ты знаешь, как охотно я везде и всюду беру твою сторону, в данном же случае не могу этого сделать. Посмотри только сюда, твоя стрела раздробила этому морскому орлу крыло; он только что очнулся. Что за прекрасная птица, как блестит его глаз, полный злобы и жажды мести! Как протягивает он в своей бессильной злости к нам голову и… отойдя назад, с какой силой воли, несмотря на боль в простреленном крыле, расправляет он другое и подымает свою тяжёлую лапу с сильными когтями! Красиво сверкает и переливается его оперение там, где оно ложится гладью, и как грозно оно раздулось на его шее! А те, другие, тут же подле него! В безжизненную, никуда негодную массу превратили мы их, а давно ли они ударами своих могучих крыльев прорезали воздух и громким радостным криком возвещали птенцам в гнёздах о своём возвращении с кормом? Наслаждением для глаз была каждая из них, пока наша стрела не настигла её, а теперь? Если Гермон с его сострадательным сердцем осуждает такую охоту, он вполне прав. Она отнимает у свободных невинных существ то, что у них есть самого лучшего, их жизнь, а нас лишает приятного, красивого зрелища. В общем, я считаю, что жизнь птицы не стоит многого, но я, как и ты, ставлю красоту выше всего. Что была бы наша жизнь, не будь её? И где бы и в чём бы ни проявлялась красота, уничтожать её, по-моему, безбожно.
Тут молодого художника прервал припадок кашля, который, как и влажный блеск его голубых глаз, указывал на болезнь лёгких. Дафна, кивнув утвердительно обоим скульпторам, отдала приказание домоправителю Грассу убрать с глаз долой убитых птиц.
– Быть может, – заметил вифиниянин, – госпожа дозволит отрезать у пеликанов часть их крепкого клюва, а у фламинго и хищных птиц их маховые перья и по возвращении домой показать их господину нашему как трофеи охоты?
– Трофеи, – повторила Дафна презрительно. – Ты, Гермон, лучше меня, лучше нас всех, и я сознаюсь, что ты прав. Где дичь летит в таком количестве навстречу твоим стрелам, там охота становится убийством, и при таких легко достигаемых успехах теряется удовольствие, которое охота могла бы доставить. Назначенная после заката солнца вечерняя охота отменяется, Грасс. Заведующий охотой, вместе с егерями и собаками, может сегодня же отправляться на грузовых судах домой. Я не буду больше здесь охотиться. Одних хищных птиц можно и должно было бы здесь уничтожать.
– Им-то я и желаю больше всего сохранить жизнь, – прервал её Гермон, смеясь, – потому что они лучше всего умеют ею пользоваться.
– Ну, так сохраним мы её, по крайней мере, этому морскому орлу! – вскричала Дафна и приказала домоправителю позаботиться о раненой птице.
Когда же орёл сильно ударил клювом взявшего его биамита, Гермон повернулся к молодой девушке и сказал ей:
– От имени орла благодарю тебя, несравненная, за твоё доброе побуждение, но боюсь, что этому раненому не поможет даже самый тщательный уход, потому что, чем выше стремится он, тем вернее погибает, когда его сила и энергия разбиты. Вот и моя энергия очень пострадала.
– Как, здесь! – вскричала она озабоченно. – И теперь, в такое время, когда тебе нужна вся твоя энергия и сила для твоей работы!
Прервав себя, она стала искать глазами Мертилоса. Но кашель заставил его удалиться. Тогда она продолжала более мягко:
– Как ты можешь так тревожить меня, Гермон? Что случилось с тобой? Что омрачает твою творческую радость и отнимает у тебя надежду на успех?
– Подождём конца, – ответил тот, откидывая назад свои вьющиеся чёрные волосы. – Когда я при скачке через ров попаду в тину, то я должен это перенести, если я всё же могу достигнуть другого берега, на котором цветут мои розы.
– Значит, ты опасаешься, что твоя богиня Деметра тебе не удалась? – сказала Дафна.
– Не удалась? – сказал Гермон. – Это слишком сильное выражение. Работа моя идёт менее успешно, нежели я предполагал вначале. Для головы мы пользовались одной моделью. Ты потом увидишь, нельзя было придумать ничего лучшего. Но тело! Мертилос знает, как серьёзно я к этому относился, как старался я вложить в мою работу всю творческую силу, которой я только обладаю. Натурщицы, правда, не выдерживали здесь. Но если бы даже моя сила по какому-то волшебству увеличилась вдвое, то и тогда все мои усилия были бы напрасны. Я допустил в чём-то ошибку, думаю, впрочем, что я её исправлю. Правда, для этого надо многое, я на многое и надеюсь; но кто знает, не напрасны ли опять будут все мои старания? Ты ведь знаешь мою прошлую жизнь. Мне никогда не выпадало на долю полного, большого успеха, и если мне разрешалось сорвать цветок, то как же бывали при этом исколоты мои руки шипами и крапивой.
И он, как бы желая освистать неблагоприятную судьбу, сложил губы для свиста, и Дафна чувствовала, что тот, за жизненным путём которого она с сердечным участием следила с детства и к которому она уже много лет питала не сестринскую, а другую, более горячую, любовь, нуждался в добром слове участия. Сердце её сжалось, и ей стоило большого усилия принять весёлый и беззаботный вид, обращаясь к Гермону и одновременно к вернувшемуся Мертилосу:
– Откажитесь от вашего глупого упорства, вы, упрямцы, и дайте мне взглянуть на то, что сделали за всё это время. Вы дали обещание моему отцу никому не показывать ваших работ до тех пор, пока он лично их не увидит, но, верьте моим словам, будь он здесь, он бы вас освободил от вашего обета и сам бы повёл меня посмотреть новейшие произведения вашей музы. Чувство сострадания заставило бы вас, немилостивых, согласиться на мои просьбы, знай вы, до чего нас, женщин, мучит любопытство. Когда речь идёт о предметах для нас безразличных, тогда можно ещё сдержать и успокоить это любопытство. Но никак не в этом случае. Пусть то, что я вам скажу, не придаст вам самомнения, которого у вас и без того довольно, но, после отца, вы оба мне дороже всего. И слушайте дальше! Я в качестве жрицы Деметры освобождаю вас от всякого обета, а с этим вместе и от всех могущих быть последствий. Кроме того, отец и дочь, живущие между собой так хорошо, как я с вашим дядей, составляют как бы одно целое. Пойдёмте же! Как я ни устала от этой охоты, доставившей мне столько неприятностей, но при виде ваших произведений вернётся ко мне в один миг вся моя бодрость, и я буду вам всю жизнь благодарна за то, что вы уступили моим просьбам.
Говоря это, она направилась к белому дому, дружески улыбаясь молодым людям. Казалось, её последние слова произвели впечатление – они как бы поколебали стойкость художников, и Гермон мысленно задавал себе уже вопрос, не убедили ли доводы Дафны и Мертилоса, но тот, сильно взволнованный, воскликнул:
– Как охотно исполнили бы мы твоё желание, если б это было в нашей власти. Не просто обещание взял с нас твой отец, а клятву и заставил нас ударить по рукам. Он один может позволить нам нарушить обязательство – ему первому показать наши произведения. И только после его осмотра будут они представлены судьям, присуждающим награды.
Дафна принялась вновь горячо убеждать художников уступить её просьбам. Гермон, видимо, уже склонялся к этому, но белокурый Мертилос сказал тоном решительного отказа:
– Уже ради Гермона я останусь твёрд. Пусть никто не судит о наших произведениях, прежде чем заданная нам задача не будет вполне окончена. Я думаю, что каждому из нас будет присуждена награда, почти не сомневаюсь, что я получу её за мою Деметру.
– Значит, Арахнея удаётся лучше Гермону? – спросила с любопытством Дафна.
Мертилос с жаром подтвердил это, а Гермон, волнуясь, произнёс:
– Если б я только мог рассчитывать на доброжелательность судей!
– Почему же нет? – прервала его молодая девушка.
– Отец мой справедлив, фараон – беспристрастный знаток и ценитель, а что касается других, то ведь вы вчера ещё считали их честными людьми. Твой же товарищ Мертилос так же горячо желает тебе получить награду, как и себе.
– Иначе и не может быть, – сказал Гермон. – Не один кусок хлеба переломили мы друг с другом. А когда шли на конкурс, каждый из нас знал отлично силы другого. Твой отец, который одновременно и владелец ткацких мастерских и хлеботорговец, поручил нам изобразить мирную Деметру, богиню и покровительницу земледелия, мира и браков, и Арахнею, обыкновенную смертную, но самую искусную ткачиху. Та статуя, которую признают лучшей, будет поставлена в Александрии в храме Деметры, к жрицам которого ты принадлежишь, а менее удачная останется для вашего городского дома. Вопрос, чья Деметра будет стоять в храме, для меня уже решён. Мертилос присоединит эту награду к прежде полученным, а мне он будет желать от души получить награду за Арахнею. Во всяком случае, к моим способностям подходит этот сюжет больше, нежели к его таланту, и я почти уверен, что могу выполнить свою задачу. И всё же меня сильно заботит приговор судей; ведь вы знаете, что большинству не нравится моё направление. Я и те немногие александрийцы, которые, подобно мне, жертвуют красотой ради правды, все мы ведь плывём против того течения, которое несёт тебя, Мертилоса и ваших единомышленников мирно и спокойно к пристани. Ты, я знаю, поступаешь согласно твоим убеждениям, но ведь ты тоже, подобно нашим судьям, требуешь красоты и только красоты. Прав ли я или нет? Тот, кто отказывается идти по следам, оставленным старыми афинскими мастерами, тот может так же верно ждать осуждения, как пойманный вор или убийца. Я же не хочу быть последователем афинян, хотя признаю их высокие заслуги, потому что хочу стать выше их, примкнув к молодёжи.
– Нескончаемый, вечный спор, – сказал Мертилос дружеским тоном, в котором, однако, проскальзывало лёгкое недовольство. – Ты ведь его знаешь, Дафна! Я же признаю себя последователем Фидия, Поликлета и Мирона и считаю высшим идеалом воплощение идеи в тех пределах правдивости и реальности, какие и они признавали. Гермон же и художники одного с ним направления ищут более доступных и общепонятных идей…
– И мы нашли их, – прервал его с уверенностью Гермон. – Город Александра, разросшийся с необычайной силой, – их родина. Там, куда каждый народ со всей земли шлёт своих представителей, бьётся пульс всего света, и там имеет значение только одно – действительная жизнь. Наука задалась целью исследовать эту жизнь во всех её проявлениях, и выводы, полученные ею в цифрах и измерениях, несравненно ценнее и вернее тех ложных, бесполезных и тщеславных мудрствований, оставленных нам старыми философами. Искусство же, благородная сестра науки, должно идти по тому же пути. Изображать жизнь как она есть, передавать действительность такой, какой она является нашим глазам, а не такой, какой она могла бы быть, или такой, какой она должна быть для того, чтобы угодить жаждущим одной красоты глазам, – вот та задача и цель, которые я себе поставил. Поэтому если вы хотите, чтобы я изображал богов, которых человек представляет себе не иначе, как в своём же образе и подобии, то позвольте же мне изображать их по образу простых смертных, виденных мною в действительности. Я буду брать за образец самых лучших, красивых и благородных, буду придавать им, насколько позволят мои способности и сюжет, движение и внутреннее настроение, но это будут всегда действительные люди с головы до ног. Мы ведь и без того должны сохранять и придавать нашим статуям старинные символы, которых требует заказчик, потому что они служат отличительными признаками, а потому и моя Деметра держит сноп колосьев.
Сильно взволнованный художник, произнеся эти слова, бросил на товарища и на девушку как бы вызывающий взгляд.
Но Мертилос произнёс спокойным тоном:
– К чему такая горячность? Я, по крайней мере, смотрю на твою работу с большим интересом, признаю и ценю твой талант, пока он не переступил пределов красоты, которые я считаю в то же время пределами искусства…
Тут разговор был прерван. Домоправитель Грасс передал письмо, принесённое скороходом из соседнего Пелусия. Оно было написано Тионой, супругой Филиппоса, начальника сильной пограничной крепости Пелусия. Отец Гермона служил когда-то гиппархом[144]144
Начальник конницы.
[Закрыть] под началом Филиппоса, и узы самой тесной дружбы связывали его и семью богатого Архиаса с Тионой и её мужем. Александрийский купец, который, как почти все, очень уважал Филиппоса, бывшего сподвижника Александра Великого, уведомил его о прибытии своей дочери в Теннис, и вот теперь супруга его оповещала Дафну о своём намерении посетить её. Вечером хотела прибыть она с мужем и несколькими знакомыми в Теннис. Она выражала при этом надежду увидать и Гермона, сына храброго собрата по оружию её мужа и её любимой Эригоны.
Дафна и Мертилос обрадовались этому известию, а Гермону казалось, напротив, это неожиданное посещение пришлось совсем не по душе. Сознавая, что не может ни под каким предлогом отказаться присутствовать при приёме гостей, он всё же сказал, смущаясь и не объясняя причин, что ему вряд ли удастся провести с Дафной и приезжими весь вечер. Затем быстро направился к белому дому, куда его давно призывали молчаливые, но выразительные знаки его невольника Биаса.
VI
Лишь только Гермон скрылся за дверью, Дафна попросила Мертилоса последовать за ней в её палатку. Придя туда, она сказала озабоченно:
– В каком он возбуждённом состоянии! Пребывание в Теннисе вам, по-видимому, не принесло пользы; ты всё кашляешь, а отец так надеялся и рассчитывал на здешний чистый влажный воздух для поправления твоего здоровья; ещё большую пользу, думал он, принесёт Гермону эта уединённая жизнь в твоём обществе; между тем он более чем когда-либо увлечён враждебным красоте направлением и вдобавок стал таким раздражительным.
– Пусть отец твой удовлетворится тем, какое хорошее действие оказало на меня моё здешнее пребывание. Я ведь знаю, что он думал о моей болезни, когда предложил нам закончить здесь его заказ. Гермон, добрый товарищ, ни за что бы не согласился покинуть свою любезную Александрию и последовать сюда за мной, не думай он этим оказать мне и моему здоровью услугу. И я припишу его поступок к длинному списку моих дружеских по отношению к нему обязательств. Что же касается искусства, то он идёт по избранному им самим пути, и всякое вмешательство тут бесполезно и ни к чему не приведёт. Он сам признает, что статуя богини для его направления самый неудачный заказ, какой только можно было для него придумать.
– Значит, его Деметра ему совсем не удалась?
– Напротив, – уверял с большим жаром Мертилос, – голова её принадлежит к его лучшим произведениям. Но зато торс богини возбуждает во мне жестокие сомнения. При его стремлении оставаться верным действительности, при его боязни сделать уступки красоте, он впал в крайность; угловатость и грубость её форм были бы, по моему мнению, неприятны и у простой смертной. Чувствуется избыток какой-то необузданной силы у этого высокодаровитого человека; многое познал он слишком поздно, а другое – слишком рано…
Тут Дафна попросила его объяснить, что подразумевает он под этими словами, и Мертилос ответил:
– Ты ведь знаешь, каким образом он стал скульптором. Твой отец предназначал его в преемники по торговым делам; в Гермоне же всё сильнее и сильнее пробуждалось призвание к искусству. Быть может, тому способствовали его посещения моей мастерской. Я рано стал учиться у великого Бриаксиса, тогда как он вынужден был обучаться торговле, но вместо того, чтобы выводить тростником разные деловые счета и письма, он рисовал; посланный в гавань присмотреть за погрузкой корабля, он забывал обо всём, погружаясь там в созерцание статуй; придя на склад, он принимался лепить, не заботясь о товарах, которые должен был там достать. Ты сама знаешь, к какому разрыву это привело и сколько времени прошло, прежде чем Гермону позволили оставить торговлю.
– Мой отец желал ему только добра, – уверяла Дафна, – он был назначен вашим опекуном и должен был заботиться о вашей будущности. Ты богат, ничто не препятствовало тебе сделаться художником, а потому он развивал и поощрял твою склонность к искусству. Гермон не унаследовал от своих родителей даже и драхмы, поэтому отцу моему казалось, что его ожидают тяжёлые денежные заботы, если он посвятит свою жизнь скульптуре. Он и хотел сделать своего племянника своим преемником и главой самого большого торгового дома в городе.
– И этим, – прервал её Мертилос, – упрочить его счастье. Но ведь искусство ни с чем не сравнимо, и в нём заключается какая-то притягательная сила. Я не раз слышал от твоего отца, почему он отказал в поддержке Гермону после его бегства на остров Родос и во время его первых учебных лет, предоставляя ему самому пробивать себе дорогу. Он всё надеялся, что нужда заставит его вернуться к нему и предпочесть искусству беззаботную и богатую жизнь. Но вышло иначе. Я далёк от желания упрекать в чём бы то ни было доброго Архиаса, но думаю, что было бы лучше, позволь он Гермону раньше последовать своему настоящему призванию.
– Так ты думаешь, – спросила с любопытством Дафна, – что он слишком поздно стал учиться?
– Нет, не поздно, однако при его страстном стремлении идти вперёд раннее изучение скульптуры было бы для него благоприятнее. Когда его однолетки уже самостоятельно творили, он был ещё учеником, и, таким образом, случилось то, что он слишком рано стал самостоятельно работать.
– Ведь ты не станешь отрицать того, что отец, как только первое произведение Гермона показало его способности, стал опять обращаться с ним как с сыном, – сказала Дафна.
– Нисколько не отрицаю, – ответил скульптор. – Я слишком хорошо помню, как Архиас, вероятно и по твоему желанию, принялся осыпать племянника золотом, но этот излишек, к несчастью, послужил ему во вред.
– А ты? – спросила Дафна. – Ведь ты уже и тогда владел богатым наследством твоих родителей и, несмотря на это, работал даже сверх твоих сил. Я ведь слыхала, как Бриаксис, расточая тебе похвалы, всё же просил отца употребить своё влияние, как опекуна, и предостеречь тебя от опасности такой усиленной работы.
– Мой добрый учитель, – произнёс с волнением Мертилос, – он заботился обо мне, как отец.
– Потому что он предвидел, что ты предназначен создать великое.
– Или же потому, что от его зорких очей не скрылось, что я должен беречь своё здоровье. Мои лёгкие, Дафна, мои лёгкие! Ты ведь знаешь, какой роковой была эта болезнь для моей матери, а потом и для моих сестёр и брата. Все они рано сошли в могилу, и, когда кашель потрясает мою грудь, я вижу, как Харон поднимает свои вёсла и приглашает меня занять место в его мрачной ладье.
– Ведь ты только что уверял меня, что ты чувствуешь себя хорошо, – заметила девушка, – кашель твой меня, впрочем, беспокоит, но если б мог сам видеть, как порозовели твои щёки от этого чистого воздуха.
– Эта краснота, – ответил серьёзно Мертилос, – и есть догорающая вечерняя заря закатывающегося жизненного дня, а не утренняя заря выздоровления. Но не будем об этом говорить; я ведь коснулся этих печальных предметов только для того, чтобы защитить себя от твоих похвал, которые ты расточаешь мне в ущерб Гермону. Это правда, что я был богат, будучи ещё учеником, но ранняя смерть всех моих близких научила меня уже тогда беречь и разумно распоряжаться кратким жизненным сроком, предназначенным мне судьбой. Гермон же был полон мужественной силы и между эфебами на ристалище считался сильнейшим. После трёх ночей, проведённых в кутеже, он не чувствовал даже утомления, и как мешали женщины этому чернобородому красавцу вовремя приниматься за работу! Задавала ли ты себе когда-либо вопрос, почему молодых лошадей объезжают не на покрытом цветами и травой лугу, а на песчаной площади? Ничто из того, что отвлекало бы их внимание и возбуждало бы их желание, не должно их окружать, а золото твоего отца ещё до конца учения окружало Гермона всякими соблазнами. Честь и слава красивому пылкому юноше, что, несмотря на всё, он только на короткое время позволил себя отвлечь от работы и вновь принялся за неё энергично, сначала окружённый роскошью и избытком, а потом нуждой и лишениями.
– О, Мертилос! – воскликнула молодая девушка. – Как страшно страдала я тогда! Боги впервые дали мне познать, что в человеческой душе, кроме солнечного сияния, находятся и чёрные тучи. В продолжение нескольких недель отделяла меня от отца глубокая пропасть; а ведь до того времени мы составляли с ним одну душу, одно сердце. Но таким, как тогда, я его ещё никогда в жизни не видела. Тебе был присуждён первый приз за твою прекрасную, сияющую красотой Афродиту, и твоё чело было уже увенчано лаврами за твою статую Александра, когда Гермон выступил со своими произведениями. Это были его первые работы, и они должны были показать, что признает он настоящей задачей искусства. Произведения, которые он выставил, как ты знаешь, были: некрасивый «Глашатай» со шкурами в руках и открытым ртом, как бы расхваливающий свой товар, и «Борющиеся менады»[145]145
Менады (греч. «безумствующие»), – спутницы греческого бога виноградарства и виноделия Диониса, именуемого также Вакхом, поэтому менад называли вакханками. Во время культовых шествий Диониса менады в шкурах пятнистого оленя, размахивая факелами, изображали свиту бога и в безумном танце устремлялись через леса и поля.
[Закрыть]. Ты видел этих ужасных женщин, с чисто животной свирепостью набрасывающихся друг на друга и старающихся растерзать одна другую. Глядя на эти плоды труда и прилежания близкого мне человека, я испытывала сильное горе, и я не могла тогда понять, что ты и другие находят в них что-то хорошее. А отец! Вид этих страшных вещей заставил побелеть его щёки и губы, и, вероятно, считая себя вправе, как опекун, и в искусстве указывать своему воспитаннику прямой путь, он запретил ему тратить время на изображение таких ужасных сюжетов и тем, вместо радости, довольства и возвышенного чувства, вызывать только отвращение и ужас. Ты ведь знаешь последствия всего этого, но не знаешь, что перенесло моё сердце, когда Гермон, вне себя, оскорблённый в своём самолюбии, отвернулся от отца и порвал все узы, соединявшие нас с ним. И всё же, несмотря на своё страшное недовольство и несмотря на необузданную вспыльчивость, выказанную племянником по отношению к дяде, мой отец и не думал отнимать у него денежную поддержку, но Гермон не показывался больше у нас и, когда я его призвала к себе, чтобы образумить, объявил мне решительно, что он отныне не возьмёт и обола от отца, потому что он скорее согласится умереть с голоду, нежели позволит кому бы то ни было вмешиваться в выбор его сюжетов. Свобода ему дороже всего золота моего отца! Отец всё же выслал ему годовое содержание.
– Но он отказался от него, – заметил Мертилос. – Я отлично помню этот день и как я его уговаривал; когда же он настоял на своём отказе, я предложил принять от меня то, что ему нужно для жизни. Но и это он отверг твёрдо и решительно, хотя я уже тогда считал себя его неоплатным должником и знал, что мой долг нельзя уплатить презренными деньгами.
– Ты, вероятно, говоришь о той преданности, с которой он ухаживал за тобой, когда ты был так болен? – спросила Дафна.
– Да, но не о ней одной, – ответил он. – Ты ведь не знаешь, чем он был для меня в самые тяжёлые дни. Кто после моего первого успеха, когда низкая зависть старалась отравить мне всю радость, радовался со мной, точно лавры выпали на его долю, а не на мою? Конечно, то был он, мой честолюбивый Гермон, хотя его собственные произведения не удостоились награды. А когда вслед за тем моя обычная болезнь овладела мной сильнее, чем когда-либо, он стал за мной ухаживать, подобно любящему брату. Как часто он, прежде проводивший дни и ночи в кутежах и веселье, отказывался от них, покидал пиршества, чтобы заботиться обо мне, поддерживать моё бессильное тело, сидеть у моего ложа до тех пор, пока не заалеет восток. Не раз, увенчав уже свою голову цветами для какого-нибудь весёлого праздника, снимал он венок и посвящал всю ночь другу, не желая поручать уход за ним одним рабам. Ему, да искусству и заботам великого врача Эризистратоса обязан я тем, что теперь стою пред тобой и могу рассказать тебе всё то, что сделал для меня Гермон. Одно считаю я с его стороны несправедливым, это то, что он не захотел в трудные для него дни братски делиться со мной, и этого я ему до сего дня не прощаю. Но отказом его руководило упорное желание доказать мне, твоему отцу, тебе и всему миру, что он твёрдо стоит на своих ногах и не нуждается в помощи ни людей, ни богов. Так же упорно отказывался он во время работы от моих советов и помощи, хотя мне муза даровала многое, чего у него, к несчастью, не хватает. Как бы твёрдо я ни был уверен в том, что ему когда-нибудь удастся создать великое, даже мощное, но ему, неверующему ученику Стратона[146]146
Родом из Лампсака, ученик Аристотеля, оставил многочисленные сочинения по философии и естественным наукам; один из духовных отцов Мусеиона.
[Закрыть], не хватает понимания благородства и необычайного величия божественного существа; он не может передать женской чарующей прелести и грации. Ему удалось это выразить только в одном произведении – в твоём бюсте.








