355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Миллиан » Идеальный партнёр » Текст книги (страница 8)
Идеальный партнёр
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:35

Текст книги "Идеальный партнёр"


Автор книги: Виктория Миллиан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

26

 Дима был рад её приезду. Много и говорить не нужно, так сияли его глаза. Огромный, медведеподобный, он подхватил Лору на руки:

 – Ой! Заберите тебя у меня, а то сейчас придушу, не выдержу! – И расхохотался.– Я, когда маленький был, года три, приехал к бабке и передушил всех цыплят, обнимал их!

 – Тогда пусти немедленно, ещё не хватало! Особенно сейчас.

 – А что, Лорка! Полегчало нам, а? Да ты и потяжелела, откормилась. Раньше я тебя вообще не чувствовал. Ненастоящая была.

 – Не вспоминай.

 – А из дома что? Едут?

 – Едут. Заплатила уже. В ноябре будут.

 – Скучаешь?

 – За Сашкой скучаю. А как твоя жёнка?

 – Психует. Но тоже едет, сразу после Нового года. Я всё уже организовал. Всё-таки платят мне. И неплохо. Уж когда прорвёшься, в денежных знаках это выражается. Имеет место. А тебе как?

 – Ну, я не врач, но всё равно для начала много. Я ведь на практику просилась, но взяли на фест. Конечно, пробецайт.

 – Пять отвалили?

 – Да, примерно.

 – Для вашего берайха – хорошо. Я говорил с парнями. Из Харькова открыл целую компанию. Один мужик – с Павлова Поля. Не поверишь, в одном доме десять лет жили. Не то что не знал, я его даже не видел никогда! Он, правда, там всё на служебной "Волге" ездил и дома, говорит, почти не бывал. Строитель. Сынов по именам путал.

 – Что ты мне о нём так подробно рассказываешь?

 – Да пригласил я его, Лорка. Не мог.

 – А почему таким извиняющимся тоном?

 – Как тебе сказать. Он не то что классный мужик, это не то. Он человек хороший, но балабол он... Сто слов в минуту.

 – Еврей?

 – Да, очень.

 – Из тех, что "энергию бы в мирных целях"?

 – Нет. "В мирных целях" он как раз очень даже! Я тебе больше скажу: если б он тогда рядом с тобой жил, ничего бы с тобой не случилось. Но тогда бы я отъехал! И готовить он любит, поможет тебе. Я ж, ты знаешь...

 – Но тогда, почему ты волнуешься? Если человек хороший, так приятно познакомиться.

 – Ой, я не знаю. Он строитель.

 – Да перестань! А Глазман кто?

 – О, нет. Ольшанский не из института. Со стройплощадки. Коренник.

 – А говоришь: еврей!

 – Ну, это ничему не противоречит. В общем, через час он у меня будет. Поехали побыстрей. Но я тебя предупредил.

 Они ехали быстро, чтобы успеть. Дима жил далеко за городом.


27

 Ольшанский был нелепого вида человечек, похожий на сундук с неподходящими тонкими ножками. Но казалось, что его самого такая внешность совсем не огорчала. Он был действительно словоохотливый, о комплексах по поводу внешности тут и речи быть не могло. Иначе он не дожил бы благополучно до 52 лет.

 – Что, не так? Я вам не нравлюсь? Так я вам не верю! Вы просто сами ещё не знаете, как я вам нравлюсь и какой я вам родной, – говорили его карие навыкате глаза.

 Он был женат, имел детей и, как ещё добавил Дима перед его приездом, "пользовался колоссальным успехом у женщин". Именно по этой причине приехал один, так как с женой был в ссоре после очередного приключения.

 Ольшанский сразу включился в работу на кухне, которую с нескрываемой радостью оккупировала Лора. Здесь можно было поцарствовать. Настоящая кухня громадного деревенского дома. Лора была заядлой поварихой, выписывала рецепты у всех своих знакомых и особенно разграбила Ханну, чего другие невестки так никогда и не добились.

 – Откуда вы владеете еврейскими рецептами? Вы что, еврейка? Дима, ты мне не говорил, что она из хорошей семьи, – обратился Ольшанский к сидевшему возле плиты бородатому хозяину.

 Готовить тот не умел, казался неловким, что было странно для врача.

 – Ольшанский, ты хам. Она не еврейка.

 – Прекратите говорить обо мне в третьем лице. Я была замужем за евреем.

 – Это кто же еврей – Дюваль? Так я тогда Иванов.

 – Муж Лоры – Коваленко, Вадим.

 – Это ненамного мне правдоподобней звучит, – отозвался Ольшанский.

 – Это настоящий муж, – продолжил путаное объяснение Дима.

 – А кто ненастоящий? И сколько их всего? Я насчитал уже почти три: Дюваль, Коваленко и еврей. Нашего человека как зовут?

 – Какой ты балабол, Ольшанский. Что ты строишь из себя? Ты не знаешь, как мы приехали!

 – Что, и вы тоже, Лора? Христопродавцы. А ты обрезался, Дима? Говорят, что в Мюнхене хильфу не дают по еврейской части, если необрезанный. Честно, у меня даже спрашивали. Ну, мне что, я – да. Могу показать.

 – Ты был или ты обрезался перед приездом? – с чисто медицинским интересом спросил Дима.

 – Слушайте, прекратите или я сейчас уйду, – пригрозила Лора.

 – Нет-нет. До форшмака – ни за что! Мы молчим. Дима, мы молчим. А Федька – тот обрезался перед приездом, мне Ада Моисеевна говорила. Ах! Молчу-молчу, – замахал он детскими ручками.

 Но долго молчать он не мог.

 – Так кто же наш еврей? Почему я не получил ответа на свой наивный вопрос?

 – Ольшанский, когда Вы говорите, то представляете себя, наверное, Зиновием Гердтом?

 – Умер! Умер, не дожил, –  Ольшанский не уточнил до чего. – Могучий был. Краса и гордость.

 – Да перестань ты! Нашёл над чем...

 – Хорошо, вернёмся к Лорретт. Кто, вы сказали, ваш немецкий по паспорту муж?

 – Лазаря он сын, – сказал Дима. – Ты Лазаря Глазмана из ХИСИ помнишь? Должен знать, ты же строитель.

 – Ну как же я не знаю Лазаря Глазмана! Ну что вы, молодые люди! Я же строитель, вы что, не знаете? Понятно-понятно! – продолжал он сыпать словами. – И вы уже развелись? Да?

 Ага. А когда благоверный приезжает? Уже заплатили? С кем? Она еврейка? А, немка-аусзидлерша. Смотрите, может не отпустить. И почему это вы первая приехали? Это слишком трудно. Так не бывает. Еврейские мужчины так не поступают.

 – Иди ты, Ольшанский, на ...! – неожиданно взорвался Дима. – Так никакие нормальные мужчины не поступают.

 – Так, мальчики, я пошла. Доготавливайте сами! От Вас, Ольшанский, у меня болит голова. А ты, Дима! Это просто... – она пошла вон из кухни, но на громкий стук остановилась.

 – Невыносимый! – сказала Лора, глядя на Ольшанского.

 Дима смущенно смеялся в широкую бороду. И было чему: в жёлтеньком с цветочками фартуке, держа в руке большой кухонный нож, по которому с кончика на руку тёк свекольный сок, Ольшанский стоял на коленях.

 – Лора! – торжественно сказал он и для большей выразительности шире распахнул свои карие навыкате глаза. – Лора, вся скорбь еврейского народа стоит в моих глазах.

 – Особенно в левом, – сказал Дима, видящий его в профиль.

 – Молчи, гой! Это всё из-за тебя! – прошипел он. – Ругаться при такой женщине! Еврейский мужчина никогда себе такое не позволит. Лорретт, так я могу встать, я же ни при чём, вы видите? Но без форшмака я не могу. Спасибо. На чём мы остановились? На оливье? Я режу яйца. Ой, ребята, я вспомнил анекдот, умрёте! "Почему люди не лижут свои половые органы? – Не могут."

 – Ольшанский!

 – Убирайтесь! – в один голос закричали Дима и Лора.

 Тот пытался оправдаться, но Дима оторвал его от пола и понёс из кухни. Ольшанский не сопротивлялся, сделав лицо Пьеро.

 – Евреев очень мало на земле, но каждого еврея очень много!

 – Антисемитка, я вас презираю, – покорно повиснув у Димы на руках, сказал Ольшанский.

 – Придурок, – Дима вынес его в коридор и бережно положил на пол, – это еврей написал.

 – Хорошо, я уйду, забрав свои слова обратно, – сказал Ольшанский, проворно забегая обратно. – Но без селёдки – нет! И ещё эту икру. Это тоже. Прелесть. С чесночком.

 Он, быстро орудуя вилкой, начал накладывать себе в тарелку из всех формочек. На Лору он не смотрел, видимо сам смущенный.

 – Ольшанский, там же всё трефное, и куда вообще в тебя идёт? Ты ж лёгкий совсем.

 – Знаете, Дмитрий! Я не верю в ваше пренебрежение к пище. Ты такой бугай; наверняка ночью жрёшь втихаря. И почему всегда – Ольшанский. Меня зовут Арнольд. Рад был познакомиться!

28

 Оставшись одни на разгромленной незаконченными приготовлениями кухне, Дима с Лорой сели за стол, где хозяин разгрёб с краю местечко.

 – Оставь так на полчаса. Потом уберём. Перед гостями. Давай хоть поболтаем.

 Лора сидела, отщипывая кусочки от салями и шинкена:

 – Как вкусно всё-таки. Не понимаю: говорят, что это вредно – копчёности. Почему тогда так вкусно? Ведь организм должен понимать свою пользу и вред. Вкус – это же субьективная реакция на пользу или наоборот. Думаю, что вы, врачи, что-то здесь перевираете. Тем более, что взгляды так часто меняются. Помнишь, как боролись с мучным? А теперь оказывается, что грубые волокна – профилактика рака. Так ведь?

 – Так и не так. Я думаю над этим как раз сейчас. Даже статью хочу написать. Достаточно парадоксальная мысль, чтобы быть правдой, – сказал Дима.

 – Что за мысль? О мучном?

 – Нет. Совсем не то. Я перескочил, извини. О вкусе как индикаторе пользы.

 – Очень наукообразно.

 – Не иронизируй. Вы думаете, что наука – это только математика с физикой.

 – Не шуми. Я так не думаю. Я нетипична. И вообще я ушла в график-дизайнеры. Как говорил кто-то из великих: для математики не хватило фантазии.

 – Не прибедняйся. Так вот о вкусе. Я начну издалека. Послушай. Я ведь говорил тебе, что работаю в хайме со стариками. Почитываю, конечно, по геронтологии. Интересная получается картина. Организм запрограммирован на смерть. Это естественный конец. В клетках есть часы, и они запускаются при рождении, – он глянул на Лору. – Не кривись, я знаю, что это общее место. Сейчас. Но это значит, что точно так же, как материалы для развития и строительства, организму нужны вещества для последующего разрушения.

 – О, Боже мой! И это тоже должно быть вкусно!

 – Конечно. Ты всё правильно понимаешь. Ведь эмоции отражают только вероятность удовлетворения потребности. Неважно какой. В жизни – так в жизни, в смерти – так в смерти. Если потребность велика, а её удовлетворение возможно и уже совсем близко – это и вызывает положительную эмоцию. Заметь, не само удовлетворение, а только положительный прогноз. И наоборот: страх, депрессия возникают, когда непонятно, что происходит. Возможно ли побороть препятствие? Часто ведь самого препятствия ещё не видно. Недаром же говорят: у страха глаза велики.

 – Послушай, но необязательно же салями вредна? Я её так люблю!

 – Необязательно. Ешь, конечно. Природа на нас способ найдёт, не волнуйся.

 – А как там в хайме?

 – Условия? О чём ты, идеальные! Дойчланд. Но умирают всё равно. У нас, правда, редко. Если кому плохо, переводим в клинику. Большинство потом возвращаются на долечивание. Но не все.

 – На Украине, говорят, страх. Особенно в домах-интернатах.

 – Да там всюду страх. Меня это так угнетает. Сделать ничего невозможно. Мы уехали, чтобы выжить, вытолкнуть детей, но меня это угнетает.

 – То, что мы уехали, или то, что выживем?

 – Ах, Лора. Ты знаешь, о чём я говорю.

 – Скажи, а ты не думаешь, что здесь происходит нечто аналогичное, только в противоположной форме?

 – Что значит аналогичное? Смерть нации? Нет. Не думаю.

 – Совсем малая рождаемость. Курение в таких масштабах, рекламы сигарет. Так красиво, завлекательно сделаны. Хочется сказать: как здорово вы рекламируете рак!

 – Да. Это феномен. Они не любят самих себя. Как будто стыдятся. У меня на всех гешпрехах спрашивали, как я себя чувствую в Дойчланде – ведь русский! Говорю: хорошо, люди хорошие. Смотрю им в глаза и вижу: они мне не верят! Клянусь тебе, Лорка. Не верят, что я о них хорошо думаю. Вот где феномен!

 – Каждый шестой брак – с иностранкой.

 – Да. Как будто сами себя извести хотят. Не могут себе простить. Уже их и русские простили, и поляки, а они себе не могут.

 – Не все.

 – Я помню твою Бетти. Не все, конечно. Но ты помягчала к ним? Можешь уже общаться? Ведь ты совсем невменяемая была после... Гм. Я даже думал, что тебе не стоило здесь – при таком настроении – оставаться. Лучше подалась бы опять в Канаду, нет?

 – Нет. Это совсем прошло. Это была болезнь. У меня ведь никогда такого чувства к немцам до того не было. Иначе я никогда бы сюда не поехала. Моя мама преподавала немецкий, дома часто родители на нем говорили. Отец иногда не мог точно объясниться по-русски и говорил тогда по-немецки. Он его тоже знал. Образование у него знаешь какое было! Детство в богатой семье даёт очень много.

 – Тому, кто может взять.

 – О других неинтересно говорить.

 Они помолчали. Уже темнело за окном. Дима включил свет.

 – Я рад, что у тебя всё в порядке.

 – У меня всё в полном беспорядке, Дима.

 – ?

 – Я немца люблю.

 – О, нет! А Вадим, Сашка?

 – Если бы ты только знал, как я люблю Хайнца! Конечно, Вадим. Я понимаю, что всё безнадёжно. Невозможно. У нас с Хайнцем никогда ничего не будет. Боже, как я его люблю! Насмотреться на него не могу, нацеловаться. Каждую его клеточку, жилочку. Я его всего знаю. Как я люблю его! Если бы ты только знал, что я ему наговорила! Я его обозвала нацистом. Не прямо, но всеми концлагерями его отхлестала.

 – С ума сошла. Он-то при чём... Он не простит тебе этого. Когда-нибудь припомнит. Он не простит тебя, увидишь.

 – Хайнц? Меня? Ты не представляешь его себе. Он-то меня простил. Бог меня не простил. За то, что говорила и думала, когда немцы нам помогали. Скольким они тут помогали! Надиному мужу "мерседес" отдали те, у кого он садом занимался. С детьми немецкий учили. Всюду с нами ходили, объясняли. Разве перечислишь! А я, как из психушки вышла, только глаза Бетти и помнила. И думала: только с виду как люди. Хотите, чтобы вас за людей принимали.

 – Неужели правда так думала?

 – Хайнц меня простил. Но мы не будем вместе. Это Бог меня не прощает за страшные мысли. Я даже не прошу. Такое нельзя прощать. Хайнц, как я люблю тебя. Руки твои, глаза твои. Дима, я с рубашкой его грязной сплю, когда его нет...

 Дима застонал, раздался треск лопнувшего стакана. Из ладони густо потекла кровь.

 – О, Боже мой! Что ты сделал?! Что мне делать? Арнольд, помогите! Бегите сюда!

 Ольшанский был рядом, как будто сидел возле двери. Он вбежал и ловко, вынув осколки, перетянул руку полотенцем, а потом уже следовал указаниям Димы, который сразу успокоился при виде крови – врач! – и начал давать указания: аптечка, спирт, бинт. Аллес.

 29

 – Может быть, вы меня теперь помилуете? Сколько я должен сидеть под дверью? Именины называется. И потом, я уже доказал, кажется, что могу сидеть тихо. Не прогоняйте, здесь столько вкусного. – Ольшанский нисколько не стеснялся, что подслушал весь разговор. Лора начала краснеть, но он продолжил совершенно невинно:

 – Какое удивительное чувство – любовь. Самое, казалось бы, человечное и высокое. Но замешано, как и в древности, на таких, я бы не постеснялся сказать, грозных инстинктах. Даже в наше цивилизованное время...

 Дима и Лора вдвоём накинулись на него:

 – Какое цивилизованное время! О чем ты говоришь? Сколько оно длится?

 Лора, вся красная от смущения, обрадовалась перемене темы и быстро увела свою любовь в теорию:

 – Подожди, Дима, дай мне объяснить. Человечество как вид существует около трёх миллионов лет.

 – От семи до двух по разным оценкам, – уточнил Дима.

 – А цивилизациям, считая от шумеров...

 – Не забивай ему голову шумерами, а то он ничего не поймёт. Считай от египтян.

 – Послушайте, Дима, – глаза Ольшанского на минуту утратили ёрнический блеск, – не напрягайтесь. Я уже всё понял. А цивилизациям – порядка семи тысяч лет. И считать можно свободно от шумеров, которые в Месопотамии жили. Ближе к дельте. Не учите меня мыслить. Какой вы хотите масштаб: год или день? День будет понаглядней. Значит... – он на минуту задумался, – значит, если принять, что человечество существует сутки, то цивилизациям от полутора минут до тридцати секунд. Да, неплохо. Тридцать секунд против двадцати четырёх часов. Впечатляет. Я не думал об этом. Но, глядя на вас, можно поверить. Не успел еврей уйти, как славяне сразу пускают друг другу кровь.

 – Ох, Арнольд, нет слов. Ты, конечно, умный мужик, но уж по части цивилизованности лучше молчи.

 – Невежда, я просто не успеваю за полётом своей мысли. Я орёл. Ну... ассоциации иногда подводят. Прошу прощения, Лорретт, "за ошибку на лугу".

 – Я не невежда, это Твардовский. "Ленин и печник", – сказал Дима.

 При упоминании вождя Лора начала смеяться и рассказала им о монреальском бистро. Они всё ещё хохотали, когда позвонили в дверь.

 – Я открою, – вскочил Ольшанский, – люблю встречать гостей, особенно чужих. Такой эффект!

 Когда Ольшанский вышёл, Дима сказал:

 – Ты уже совсем отошла. С тобой теперь всё будет в порядке, я уверен. Можно поговорить. Я хотел спросить об этой Бетти. Лорочка, ты только не обижайся, но при здравом размышлении скажи: у тебя что, никогда в жизни ничего хуже не было? Это что, на самом деле самое страшное впечатление твоей жизни? Наши тебя не мордовали с твоей пятой графой? Хоть ты и нееврейка, но "и другие" тоже немногим ведь лучше?

 – Конечно, не лучше. Конечно, мне досталось. И Бетти не была самым страшным.

 – Понимаешь, что я хочу сказать?

 – Что-то другое ещё? Не она одна?

 – Я таких случаев знаю, как врач, ещё три. Плюс два самоубийства у стариков. А эти три – молодые женщины. У одной, как у тебя, похоже, обошлось. Второй год без рецидивов. Другая – восемь месяцев уже себя не помнит, в полном ауте. А у третьей было, казалось, в лёгкой форме, но теперь каждые полгода – рецидив. Сама уже вызывает "скорую", когда чувствует, что отъезжает. Причём у всех, ты извини меня, поводы не такие уж смертельные.

 – Что же это?

 – Думаю, страх всё же есть. Хоть и не признаёмся себе. Но концы обрезали. Если здесь, не дай Бог, что опять – куда тогда? Малейшего повода достаточно, чтобы страх подмял сознание. Кто послабей – не выдерживает.

 – Я не могу себе представить возврат. Особенно с тех пор, как узнала Хайнца. Но не только его. На работе постоянно общаюсь с людьми. Вижу, как шутят, веселятся. Особенно молодые. Вообще никакой разницы с нашими не чувствую. Только что фольклёр другой, анекдоты на другие темы. Нет, я не могу это представить. Разве я бы Сашку сюда тянула... Почему ты заговорил об этом?

 – Мы должны помочь себе. С этим страхом можно справиться. Ведь во время войны не все немцы были нацистами и даже из тех – садистами тоже далеко не все, большинство просто клюнуло на приманку во время экономической депрессии. Мне сейчас это понятней, чем раньше, когда на Украине такое творится. Люди на многое плохое способны, когда они в безысходности, в тупике. Тогда простые решения кажутся такими желанными...

 Вернулся, усмехаясь, Ольшанский:

 – Это не гости. Свидетели Иеговы. Хотели мне что-то о нём рассказать. Но у меня, знаете ли, с моим Богом отношения более устоявшиеся. Лет, эдак, на пять-шесть тысяч глубже, чем у них. А вы о чём здесь?

 – О войне.

 – Которой?

 – Второй мировой, – сказал Дима. – Нацисты такого наделали, что вспоминать о том, что на фронте в большинстве были обыкновенные парни, часто мальчишки, которых погнали на убой, просто неприлично. Немцы сами этого не позволяют. Стыдятся в большинстве своих отцов, которые там были. Так, может быть, мы можем об этом сказать? Ведь нам самим это нужно точно так же, чтобы здесь спокойно жить.

 – Ты помнишь историю моей бабки? Я рассказала Хайнцу. Даже не знаю, что он подумал. Он ничего не сказал, но лицо было такое... Я не поняла до конца.

 – А моего дядьку знаете, как в плен взяли под Днепропетровском? – начал Дима. – Он рассказывал уже в перестройку, когда Горбачёв с Колем встречались (раньше по-другому описывал). Окружили их с пацанами, патроны кончились: сорок первый, ни черта не было! Они сидели долго, никто не стреляет, потом вышли втроём. Из дома напротив вышли трое таких же молодых немцев – только получше одетых и покрупней. Один забрал винтовки, другой дал по сигарете и показал: идите туда, там ваши собираются. Даже не конвоировали.

 Дима помолчал. Потом добавил:

 – В лагере они, конечно, натерпелись. И половина не выжила. Но там были совсем другие войска. Настоящие СС. А мать рассказывала...

 Дима осёкся на полуслове, уловив тяжёлый без блеска взгляд Ольшанского.

 – Хотите еврейский анекдот для таких, как вы? Второго мая 45-го нацист заходит в барак концлагеря: "Господа, война окончилась. Всем спасибо."

 Они молчали.

 – Пойду покурю, – сказал Ольшанский и вышел.

30

 Хайнц не знал, что случилось у Димы. Откуда ему было знать? Он не знал даже, что Дима – это сокращённое от Дмитрий. Ведь сколько Хайнц Эверс ни защищал массовую культуру, но сам он Достоевского читал и точно знал, что сокращённое русское имя Дмитрия Карамазова было Митя. Поэтому позже, когда он искал друга Лоры в Дортмунде с упрямой решимостью найти, если понадобится, всех русских по имени Дима, Хайнц был обескуражен результатом, не найдя ни одного. Впрочем, он нашёл, даже двоих, но они не были русскими.

 Хайнц многого не знал. Он не знал, какое у него было выражение лица на пляже в Травемюнде. Выражение, которое Лора не поняла. Но что оно обозначало, он знал. Хайнц хотел позвонить отцу.

 То, что он почувствовал, сидя напротив шезлонга номер 215, потрясло его. Это даже не была мысль. Когда Лора рассказала о молодом немце, его образ вдруг слился с отцом. Это не мог быть отец. Он и офицером не был. Хайнц не знал даже, где он воевал. То, что Хайнца пронзило, не было мыслью. Это было ощущение: там, на фронте, можно было остаться людьми.

 Хайнц вдруг ясно представил, как его отец, лёжа в окопе, стрелял вперёд, как многие из его пуль долетали до цели. Может быть, именно он убил сына или мужа этой русской женщины. Но дотронуться хотя бы до волоса её самой или её детей было для него немыслимо. Его отец мог и там остаться человеком. Там были карательные войска. Те ответили за своё.

 Хайнц никогда не признавался себе в этом. Он не позволял себе никогда додумать эту мысль до конца. Но кажется, что с самого детства, с тех пор, как узнал о недавнем прошлом своей Германии, Хайнц хотел этого: поверить, что отец мог и там, на фронте, остаться человеком. Ведь Хайнц был его сыном. Чьим сыном он был?

 Он стеснялся отца с раннего детства: у того не было ноги. Вначале была просто деревяшка, а потом её сменил протез. Впрочем, когда Хайнц был совсем маленьким, он даже гордился деревянной ногой отца: как у настоящего пирата! Но потом кто-то из мальчишек высмеял его и рассказал о войне.

 Однако до некоторого времени стеснялся Хайнц только ноги. О войне по-настоящему он узнал позже. Тогда у него появилась раздвоенность. Он смотрел фильмы, где врагами, которых убивали – и это было хорошим концом кино, – были немцы. Такие, как его отец. Отцов побеждали, убивали. И это было хорошим концом фильма! Как мог он – десятилетним мальчиком – принять такое и не возненавидеть его, всё ещё носившего солдатскую фуражку, вспоминавшего с другом Юргеном фронтовые байки? Как он мог его понять?

 Позже он не мог простить отцу, что на него косились во Франции и Бельгии, когда он говорил по-немецки. В юности восприятие несправедливости так остро! Он ведь ничего никому не сделал! Хайнц не мог простить отцу, как плакал от злости и беспомощности его друг Манфред, когда в кемпинге под Страсбургом какой-то старый хромой француз спросил у молодого: "Что надо этим бошам?" Ребята не поняли, а Бетина, подруга его будущей жены, перевела.

 С годами чувство обиды притупилось. Да и за границей он стал вращаться совсем в другом кругу. Время сделало своё, для молодого поколения война перестала быть темой. Но домой Хайнц Эверс не вернулся. И думал, что не вернётся никогда. До Травемюнде. Теперь ему захотелось домой. Он решил позвонить. В пятницу вечером, посадив Лору на поезд, он поехал к себе и позвонил. Ответил отец. Похоже, он сидел у телефона.

 – Здравствуй, отец. Это Хайнц. Как ты себя чувствуешь, как нога? – почти скороговоркой произнёс Хайнц.

 – Деревянная – хорошо, – пошутил старый Эверс, – ты забыл что-нибудь? Мать мне ничего не говорила. Её нет сейчас.

 Хайнц не знал, что сказать. Он молчал, слушая сердце в горле.

 – Это ты, Эрнст? Я не узнал твой голос, ты охрип после вчерашнего? Надеюсь, дочка моя тебя не ругала вечером? Что ты молчишь? Алло!

 – Отец, это я, Хайнц.

 – Хайнц? – отец помолчал. – Это ты, сынок?

 – Да. Это я. Как ты поживаешь, как мама?

 – Сыночек. Хайнц. Это ты?

 – Как ты поживаешь? Как мама?

 – Берта, это Хайнц. Её нет дома. Боже мой, её нет дома. Мальчик мой! Может быть, ты теперь приедешь? Мамы нет дома. Ты позвонил, а её нет дома. Хайнц позвонил. Берта. Берта.

 – Отец, – Хайнц не мог говорить. Он не мог слышать причитания старика. Они замолчали оба. Иногда только в трубке раздавалось его имя. Оборвать разговор тоже не было сил. Потом Хайнц сказал:

 – Я сейчас приеду. Я буду через час. Постарайся предупредить маму. Я не хочу делать сюрприз.

 Он молча плакал, сцепив зубы. В темноте. Потом поехал в Кальтенкирхен. И пробыл там до конца воскресенья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю