355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ирецкий » Наследники (Роман) » Текст книги (страница 6)
Наследники (Роман)
  • Текст добавлен: 3 сентября 2018, 23:00

Текст книги "Наследники (Роман)"


Автор книги: Виктор Ирецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Он думал:

«Если бы на месте Зигрид был мужчина, он давно примирился бы с несчастьем, но Зигрид – женщина, легко поддающаяся чувству. (Профессор Шенманн был глубоко неправ.) Необходимо, чтобы на ее плече была твердая, спокойная рука мужчины».

Воображение у Ивара Ларсена было слабое. Болезненное состояние еще более сузило круг его умственных захватов. Перебрав всех тех людей, которые могли бы влиять на Зигрид бодрым спокойствием мужского разума, он уткнулся в того же Свена Гольма.

Несколько лет назад даже для него самого это была бы нелепая мысль – взрослой дочери, матери двоих детей, дать в друзья и советчики одного из своих мелких служащих. Но теперь эта мысль нисколько не смутила его. Напротив, она вполне ответила его основному требованию, которое он предъявлял этому избраннику – чтобы он был предан ему, Ивару Ларсену. Кто же другой, кроме Свена, способен на беззаветную преданность? И кому другому можно поручить заботиться о Зигрид без всякого опасения, что этот опекун захочет быть господином в доме?

И Ларсен, недолго раздумывая, вызвал Свена к себе в виллу в Клампенборге, где уединение и тишина оберегали его ломкое сердце от волнений и беспокойств.

– Свен, – оказал он, вглядываясь в его честные, ясные, немигающие глаза. – Я хочу рассчитывать на твою преданность. Могу я на это рассчитывать?

Но тут же чуть-чуть насмешливо улыбнулся своим собственным словам.

– Впрочем, кто же решится сказать больному «нет»?

Свен ответил:

– Я весь к вашим услугам, г. Ларсен. Но разрешите мне, если ваше приказание будет мне не по силам…

– Нет, я не собираюсь приказывать. Я хочу просить тебя, Свен. Только просить.

– Я слушаю вас, г. Ларсен.

Старик потер лоб, устало провел рукой по лысеющей голове и сказал:

– Ты мне всегда нравился, Свен. Мне всегда казалось, что ты прямой, честный человек. И еще мне казалось, что ты… что тебе… что ты предан также моей дочери. Вот почему я вызвал тебя сюда. Мне скоро конец. Врачи (так уж полагается) меня успокаивают, но я вижу отлично: смерть уже близко. А между тем, Зигрид очень одинока и несчастна. Но нет, я не то говорю. Совсем не то. Видишь ли, Свен. Кроме того большого дела, о котором все знают, у меня есть еще одно большое, важное дело, о котором никто не знает. Кроме Зигрид, разумеется. И вот я хочу найти такого человека, который был бы предан этому делу так же, как был ему предан я. Зигрид… да, конечно. Она вполне прониклась сознанием важности этого дела. Она умный человек. Она толковый человек. Но, видишь ли, – она женщина. Сейчас, например, в ней говорит неутешная мать, и все то, что вне этого, ее не занимает. Между тем, о моем деле нужно думать всегда. О нем никогда не забывал мой отец, о нем всегда думал и я… Я говорю не о торговом своем деле: там у меня много надежных людей. Я говорю о другом деле, в которое посвящу тебя потом. И вот мне пришла в голову мысль поручить тебе заботиться об этом деле – после моей смерти. Оно не требует ни подвига, ни жертв. Никаких жертв. Надо только не забывать о нем. Я тебе потом подробно расскажу, в чем оно заключается. Но прежде ты должен дать мне обещание, что обязанности ты выполнишь до конца. Можешь ты мне дать такое обещание?

Свен Гольм растерянно пожал плечами, и виноватая детская улыбка затемнила его розовое лицо.

– Г-н Ларсен, чтобы честно дать обещание, я должен знать, каковы мои обязанности, – сказал он.

– Ну, конечно, конечно, – несколько раздраженно подхватил старик. – Это ясно. Но я же говорю тебе: жертв никаких не требуется.

Он на минуту призадумался, с опаской посмотрел на Свена и затем продолжал:

– Представь себе, что растет дерево, посаженное еще твоим отцом. Он завещал тебе ухаживать за ним. Это не так трудно, не правда ли? Но вот что будет трудно: дерево переживет тебя, и в один прекрасный день надо будет найти верные руки (очень верные руки!), чтобы передать им заботы об этом дереве в дальнейшем. Найти или воспитать достойного наследника. Вот что действительно трудно. Ты можешь взяться за это? Или погоди. Еще не давай ответа. Я вам обоим поручаю это дело – Зигрид и тебе. Я повторяю: она умная, положительная, но она – женщина. Ей нужна подпорка – понимаешь? Женщина умеет видеть только то, что находится возле нее. Далекое, грядущее она не представляет себе и очень легко может, забыв о цели, увлечься средствами. Средства и станут для нее целью. Вот тут ты и нужен – понимаешь? Ни на одну минуту ты не должен из своих рук выпускать компаса. Ни на одну минуту. Но надо это делать так, чтобы ей представлялось, будто она сама управляет – ведь ты только служащий. Понимаешь?

Странные и необычные минуты переживал Свен. Мгновениями казалось ему, что старик, с тупой настойчивостью внедрявший в него свое завещание, сошел с ума. Другие мгновения откосили его в блаженный полусон, который осуществлял его тайное заветное желание приблизиться к недоступной Зигрид и не скрывать перед ней своего преклонения.

– Г-н Ларсен, – с кривой усмешкой оказал он почти сквозь сжатые губы. – Ваша дочь еще совсем молодая женщина. Она может во второй раз выйти замуж – о каком же компасе может быть речь?

– Замуж? – повторил Ларсен и презрительно, гадливо поморщился. В глазах его заметался внезапный испуг, который ясно дал понять, что мысль Свена никогда не приходила ему в голову.

Его мертвенно-желтый подбородок уперся в грудь и застыл. Застыли и слова. Но вот подбородок отделился от груди и медленно стал подниматься вверх.

– Замуж… М-да. Это верно. Тогда, конечно, все может измениться. Этого я опасался еще тогда, когда она была девушкой. К счастью, брак ее в этом отношении был удачным. Ты прав.

Снова наступило молчание и – затянулось. Снова упал желтый подбородок, но он теперь ерзал и беспокойно двигался по галстуку, точно ощупывая наименее колючее место.

– Ты ведь не женат? – спросил вдруг Ларсен.

– Нет.

Старик с внимательным дружелюбием перекрестно оглядел Свена и тем фамильярно-игривым тоном, каким беседуют между собой мужчины, сказал ему:

– Ты же мужчина, черт побери! Красивый и видный парень. Перед тобой отступит всякий. Настойчивость – вот что тебе нужно! Настойчивость – это большая сила. Только советую тебе: никогда не старайся быть господином и никогда не забывай, что ты только служащий. Это мой совет.

Свен Гольм смутился, покраснел и стыдливо, как юноша, опустил глаза. Густой румянец, вспыхнув на его щеках, медленно разлился по всему лицу и добрался до шеи.

Он чувствовал себя так, точно старик Ларсен услужливо открыл перед ним дверь в спальню своей дочери.

XXIV

Прошло несколько месяцев после смерти Ларсена (умер он внезапно сидя в кресле и читая газету), и Свену Гольму не оставалось ничего другого, как решить, что Зигрид о нем забыла. За это время произошла перемена в самой конторе, где единовластие старика заменилось постоянным совещанием при владелице фирмы, и без него она не предпринимала никаких решений. Свена это не коснулось ни с какой стороны. Чтобы напомнить о себе, он несколько раз старался попасться ей на глаза, но это не помогло: встречи прошли бесследно. Она отвечала на его поклоны точно так же, как ответила бы всякому. Свен сокрушенно поник. Три разговора с Ларсеном представились ему обидным празднословием, которое породило глупые ребяческие иллюзии. Иногда даже начинало казаться, что и таких разговоров не было, что все это сон, принятый за действительность. Компас, подпорка, заботы – не придумал ли он это сам, мечтая о приближении к Зигрид.

А между тем, она не забывала о Свене ни на один день. Точно неотвязный, надоедливый груз, точно клин в голове, донимали ее два слова: «Свен Гольм, Свен Гольм». Разбираясь в завещании отца – это было на второй день после его похорон, – она вспомнила осторожную недоговоренность старика, его чересчур ласковое покашливание и многозначительный рефрен, заканчивавший его наставление: «Поверь мне, старику: преданность – это такая редкая вещь, что ее надо предпочесть любви; это больше, чем любовь». И только теперь, – возмущаясь и негодуя, – она сообразила: отец просто-напросто завещал ей избрать своим любовником Свена Гольма! Какой наивный старческий деспотизм. И какая циничная неприкровенность, достойная глухого средневековья! Если бы это не исходило от отца, только что погребенного, только что оплаканного, она бы назвала его бесчувственным, рассудочным извергом, для которого все средства хороши. Ну, конечно: опасаясь неизвестного ему второго мужа (или возлюбленного), он заботливо подыскал для нее любовника с испытанной преданностью. Попросту – выбрал для нее раба. И еще возможно, что он успел намекнуть об этом самому Свену – и тот уже, пожалуй, наслаждается рабской гордостью предстоящего обладания своей госпожой.

С этой минуты Зигрид яростно возненавидела Свена. На медленном, непотухающем огне этой ненависти он вырастал перед нею в виде коварного, отвратительного чудовища, которому она безжалостно предназначена в жертву. И вот торчал он в голове, как тяжелый зазубренный клин, о котором никак невозможно забыть.

Не совершить ли операцию сейчас же, сразу, чтобы навсегда отделаться от порабощающих мыслей и освободиться от неотступной досады? Не показать ли ему – чтобы он не зазнавался! – его настоящее место?

Но рассудительность, никогда не покидавшая ее, тут же напомнила: сильно задеть Свена тоже не годится, потому что его надо использовать для заповедного дела. В размышлениях о том, как безболезненно дать ему понять, что у него только одна роль, проходили дни, недели и месяцы. И, так как Свен не проявлял никаких попыток приблизиться к ней, ненависть у Зигрид слегка остыла.

Тем временем произошло несчастье. Оно заслонило для Зигрид все прошедшее, все предстоящее и заполнило ее отчаянием: трагически погиб ее старший сын, уродец с волчьей пастью и заячьей губой. Его обычно кормили жидкой или перетертой пищей. Но глаза мальчугана жадно скользили по чужим тарелкам, где так живописно пестрели зеленые огурцы, красные томаты, розовая ветчина. Однажды он забрался в буфет и, найдя там яблоко, вонзил в него зубы, вечно бездействовавшие и скучавшие по твердому. От торопливости ли, от опасности ли быть застигнутым он пытался проглотить неразжеванный кусок – поперхнулся, закашлялся и вдруг в ужасе посинел: кусок застрял у него в носоглотке и приостановилось дыхание. От страха, что сейчас вое раскроется, он забился под стол и, когда через полчаса его обнаружили, мальчик уже был мертв.

Если бы Ивар Ларсен был жив, оно окончательно утвердился бы в своем взгляде на женщину. Зигрид, трезвая, деловая, рассудочная Зигрид внезапно преобразилась в волчицу, у которой отняли детеныша. Она металась по дому в необузданной ярости, с искаженным лицом, разогнала прислугу, отхлестала по щекам бонну и выбросила ее за дверь. И только потом, к вечеру, полились из ее глаз обильные, крупные слезы, упадавшие на кружевной костюмчик, в который обрядили ее уродца. Она легла спать рядом с ним, ночью несколько раз просыпалась, зажигала свет и прикладывала к губам мертвого ручное зеркало – не дышит ли он.

К похоронам явилось много народа. Но подлинного соболезнования не было, конечно, ни у кого. (Как можно оплакивать смерть такого калеки! Слава Богу, что он умер!) Непогрешимым материнским чутьем она ощутила это сразу, ни на кого не глядя, и властным жестом крепкого в себе одиночества она отстранила всех тех, кто пытался в эти минуты чем-нибудь помочь ей. Двое погребальщиков уже взялись было за гробик, чтобы отнести его вниз. Зигрид грубо оттолкнула их. Презрительное равнодушие этих чучел к уродливому, посиневшему трупу ее мальчика резануло ее остро. Цепкими руками она сама ухватилась за гробик и на твердых, спокойных ногах стала спускаться с ним к катафалку. Испуганно все расступались перед ней. Никто не осмелился приблизиться… И только сзади неслышным шагом ступал за ней Свен, готовый подхватить и ее и гроб, если это понадобится. Зигрид его не видела. Но она почувствовала его тревожный и преданный взгляд, устремленный через ее плечо. На крутом повороте лестницы было такое мгновение, когда ее уколол страх, что она не донесет сына до катафалка: сильно затекли руки. Она беспокойно чуть-чуть задержалась на месте и устало шевельнула плечами. И тогда сзади, с двух сторон, у ее боков протянулись крепкие пальцы, напоминавшие ей, что неотступная преданность у нее за спиной… Это придало ей силы и она двинулась дальше.

В этот день она Свена больше не видела, но на второй или третий день, перебирая в памяти все подробности погребения мальчика, она о нем вспомнила и улыбнулась с теплой печалью.

Вернувшись к делам, она снова подумала о Свене, как о самом преданном из своих служащих. Кстати, она вспомнила, что пора уже послать его на Ньюфаундлендскую мель. Она вызвала его в контору. Его смущение, его молчаливая покорность сразу успокоили ее насчет того, что ему внушены на нее какие-то права. К тому же он участливо вспомнил об умершем, которого он три года назад катал на яхте. Его ясные, простые, немигающие глаза, его детская розовая улыбка устраняли всякую мысль о неискренности. И тут же, расспрашивая Свена о предстоящей поездке – знает ли он все, что надо делать? – она подумала: «Я оклеветала его в своих мыслях, он всего только преданный раб; это приятно». Прежний клин в голове – надоедливый груз! – незаметно видоизменился. Крепко засело бодрящее сознание (тоже клин, но не беспокоивший!), что у нее всегда имеется про запас послушная добрая сила, не способная предать. Так иногда чувствует себя пугливая, мнительная барыня, которая уверена в своем кучере и с ним не боится самой быстрой езды. А заодно этот кучер был еще красивый, мужественный парень, похожий на викинга и, по-видимому, боготворивший ее.

О том, в какую сторону все это повернется, Зигрид могла бы узнать из старинной книжечки, которая оказалась среди вещей ее покойного мужа, прибывших после его смерти из Сиены. Этот томик заключал в себе наставления опытного сердцеведа 17-го века и назывался «Новейшее искусство благополучно любить». В одной из глав ее новейший Овидий говорил так:

«…Пусть, однако, утешится и тот, кому не отпущено приятного дара сразу пленять женщин и без труда овладевать их покорной благосклонностью, особенно, если он иного звания, нежели его дама. Для успешного достижения сладкой цели ему надлежит прежде всего вооружиться терпением, настойчивостью и неуязвимым смирением, ибо осаждаемая особа, не испытывая благоволения к кавалеру, не останавливается перед тяжким унижением его. Пусть неукоснительно окружает он ее беспрерывным вниманием, подарками и неожиданными радостями. Пусть венецианское зеркало в золотой оправе, в которое она поминутно заглядывает, носит на себе незримую печать его нежности. Пусть черепаховый гребень, которым она расчесывает свои прекрасные волосы, будет его подношением. Пусть попугай, обезьянка или потешный песик, обученные забавным штукам, будут в ее памяти связаны с его преданным смущением, с каковым он подносил ей то или другое. Короче говоря, все, к чему она может прикоснуться и обозреть, должно напоминать ей укоризненно о ничем не вознагражденном поклоннике, дабы в мыслях ее закрепился его неотступно-молящий образ. И тогда он может быть уверен заранее, что в часы невзгоды, огорчения или одиночества, либо в тайные часы томления тела, когда шаловливый и требовательный Эрот понуждает воображение к сладостной игре, – его имя, его образ, его покорная преданность явятся первыми на ее смутные зовы о чьей-нибудь помощи. Пусть только чутко подстерегает он решающий час, дабы мгновенно очутиться перед нею, точно по волшебству. В этот час он неминуемо будет вознагражден за долгие унижения, за бескорыстные чувства. Однако же в бурной радости обладания нелегкой добычей пусть не забывает он, что в этот зыбкий, решающий час надлежит ему крепко запечатлеться в ее памяти, то есть показать себя с наивыгоднейшей стороны. Иначе его первая победа будет и последней».

Случилось это тогда, когда пришло неизбежное. Сам собой – точно с горы – тронулся Гольфстрем запоздавших желаний, и неодолимая первосущность бурно сдвинула заграждения условного. Новый клин в голове терзал и томил. Глаза у Зигрид налились жадным исканием. Сумасшедше вздрагивало иногда тело. Снились влажные, длительные, незавершенные поцелуи. Воспоминания о муже казались внушенными: был ли он на самом деле? А когда запылала весна, на зовы томлений стали сбегаться утоляющие образы и – действительно: первым из них, впереди других, возвышался тот, кто всегда был под рукой, кто наименее устрашал, преданный, покорный, молчаливый и одновременно мужественный – Свен Гольм.

Тем же летом Зигрид, маленький Петр, бонна и кухарка выехали на яхте, чтобы две недели провести в фиордах. Соленая свежесть моря оросила желания. Уединение уплотнило их. Бездеятельность настежь раскрыла чувственный мир. И вот однажды ночью Зигрид внезапно появилась в дверях капитанской каюты и остановилась, как сомнамбула. Свену в это время снилось, что он ведет свое судно из открытого моря в узкий, извилистый рейд и что сильная волна отбрасывает его в сторону. Он резко повернул непослушный штурвал – и проснулся. Зигрид, вся в белом, походила на привидение. Отмахиваясь от призрака, Свен случайно прикоснулся к горячей, вздрагивавшей женской руке и задрожал сам. Это длилось минуту, а может быть, и час, пока Зигрид, беззвучная, тихая, щедро не позволила ему снять с нее непосильную тяжесть наплывших томлений.

А впоследствии совершилось обычное: Свену было дано разрешение заказать для себя два ключа от входных дверей…

XXV

Мать, дед и прадед растворили себя в заповедном деле и сподобились тем смиренным кораллам, которые в великом молчании строили подводную твердь. Петер Ларсен, неизвестно откуда, точно совсем чужой, принес в свою семью яд личного честолюбия и уже с юношеских лет пытался мыслить себя самостоятельным эпизодом в истории Ларсенов. Этот яд, однажды запавший в его мозг, безостановочно совершал свою работу, и в беспокойных судорогах проходила жизнь Петера. Мысль о том, что он всего только безликое передаточное звено, которому назначено выполнить очередную маленькую роль и неприметно уплыть назад, как уплывает волна от корабля, донимала его беспрерывно. И поэтому всякая другая мысль, возникавшая в его голове, самая обыкновенная, житейская, тотчас же примыкала к главной и окуналась в жидкий пламень честолюбивых помыслов. От этого с течением времени все больше и больше тускнел его внутренний неугомонный огонь, мельчала его мечта и незаметно для себя самого он оказался во власти неукротимого тщеславия, которое распирало его душу.

Но, слишком робкий, половинчатый и самолюбивый, он не отваживался на явное выставление своей личности и ждал, пока это сделают за него другие. Эти другие упорно не находились. Скорее всего, они просто не догадывались, чего он от них ждет. И от нетерпения на худом, бесцветном лице Ларсена легли складки высокомерной горечи, как у человека, который случайно забрел в скучный, несправедливый и ко всему равнодушный мир.

Два раза, по примеру своих предков, он ездил на Ньюфаундлендскую мель и опускался там на дно. В темнозеленой густой глубине, через толстое стекло водолазного шлема, он озирал неясные очертания поднимавшегося острова, но вместо гордого ларсеновского трепета, вместо пламенеющего восторга он ощутил звенящую досаду, что никто его не видит и поэтому ее может оценить ни его покорной жертвенности перед предками, ни его жизнеопасного подвига. Чтобы хоть как-нибудь вознаградить себя за рискованную экскурсию на дно океана, он сфотографировался в костюме водолаза и снимок приобщил к старым документам и реликвиям, для которых уже не хватало места в черной шкатулке из эбенового дерева.

Но снимок, запрятанный в папку, не утолял его тщеславия. Напротив, он дразнил его тщеславие, беспокоил, раздражал. И вот однажды он достал этот снимок, велел сделать с него копию и отправил ее знакомому журналисту, который некогда интервьюировал его по вопросам внешней торговли для новогоднего номера своей газеты. Стремительный журналист, походивший на фокстерьера, сначала занес свою визитную карточку, потом прислал многословное благодарственное письмо, а еще через несколько дней доставил ему номер иллюстрированного журнала, на первой странице которого было изображено чудовище, закованное в броню и пучеглазое – совсем марсианин! Под рисунком значилось: «Г. Петер Ларсен в гостях у Посейдона».

Мать, увидав иллюстрацию, укоризненно покачала головой, и бессильная усмешка дрогнула у нее на лице. Неразборчивое тщеславие сына начинало беспокоить ее.

Петер оправдывался:

– Они пристали, чтобы я… Надо было отделаться… Газетчики ведь так назойливы. Но, во всяком случае, они ничего не знают.

Тот же журналист, нащупав слабое место Ларсена, стал убеждать его написать какую-нибудь книгу и предложил свою помощь.

Журналист говорил:

– Ваша книга несомненно привлечет к себе широчайшее читательское внимание. Тираж в 3000 обеспечен. Не правда ли – всякому будет интересно познакомиться с взглядами человека, который стоит во главе такого… Или даже просто: наследственный опыт. Ведь это тоже чего-нибудь стоит. Наконец, отделения во всех странах света – значит, естественная широта взглядов. И, пожалуй, одних ваших служащих достаточно, чтобы раскупить вое издание. Не правда ли? А я берусь помочь вам. Ваши мысли, ваши идеи, ваши предвидения – не сомневаюсь, что это уже давно у вас отчеканилось. Я же готов предложить вам свой стиль, свой литературный опыт, свой типографский опыт.

Ларсену понравилась эта идея. Прямо-таки понравилась. Изящно изданная книга на хорошей плотной бумаге, с виньеткой, изображающей химеру с Notre Dame de Paris. Это он видел на книге Анатоля Франса.

– Я подумаю, – с усталей улыбкой сказал он. – У меня действительно накопились кое-какие мысли. Да, вы правы. Кое-что я видел на своем веку. С молодых лет приходилось задумываться над многим. Но я не знаю, будет ли это интересно для рядового читателя.

– Ну что вы, г. Ларсен! – с оттенком возмущения подхватил журналист. – Мы переживаем такое скучное, подражательное время, что всякая оригинальная, непосредственная мысль котируется на вес золота. Нет, нет, г. Ларсен. Поменьше скромности! К черту скромность! Я знаю по себе. Я…

Журналист взялся за дело энергично и через несколько дней принес образцы превосходной пергаментной бумаги для будущей книги и образцы шрифтов.

Тогда Ларсен сел писать. Чтобы ему никто не мешал, он решил работать по ночам и радикально изменил распорядок своей жизни. При этом ему показалось, что толстые восковые свечи создают для творчества наиболее благоприятную обстановку. По крайней мере, он читал где-то, что так работает Габриэль д’Аннунцио.

Десять или двенадцать дней Ларсен носил маску крайней озабоченности, задумывался во время деловых разговоров, отвечал невпопад и неизменно жаловался на шум, доносившийся с улицы.

В прекрасной кожаной папке, отороченной матовым серебром, лежала рукопись. Названия еще не было. Она начиналась так:

«Есть две философские школы, разно относящиеся к роли личности в истории. Одна из них умаляет ее, другая отдает ей первую роль. Но ни одна из них не отрицает ее значения».

На этом рукопись кончалась.

XXVI

Надо думать, что и в женитьбе Петера Ларсена немалую роль сыграли тщеславные соображения. По крайней мере, был такой период, когда он испытывал блаженство пристального к себе внимания и умышленно попадался всем на глаза, чтобы лишний раз напомнить о своей особе и вызвать разговор о девушке из бара «Какаду».

Был такой бар, и была такая девушка. Она обычно стояла за прилавком между двумя неграми в оранжевых фраках и походила на статую, рядом с которой без передышки бесновались фигляры: это негры изготовляли прохладительные смеси, коктейли и пьяные лимонады, обжигавшие, как расплавленный свинец. Сотрясая длинными сверкающими стопками, входившими одна в другую и заполненными кусочками льда, они вызывали неистовую, зудящую трескотню, напоминавшую о трещотках прокаженных. Их колыхавшиеся фраки казались языками адского пламени; их гримасы – эпилептическими судорогами. А сидящие против них молодые и старые люди с обнаженными черепами, медленно цедившие янтарные, золотые и зеленые напитки, в своих скудных и вялых жестах казались жертвами, которые на вечные времена обречены следить за движениями негров и слушать их адскую трескотню.

Такой же жертвой казалась и та, что в застывшем спокойствии стояла между ними – изящная девушка с густыми ресницами и слетка вспухшими, как у детей, губами, в уголках которых притаились иронические тени.

Владелец бара придумал неглупо: среди черных беснующихся эксцентриков поставить Миньону, не улыбающуюся, неразговорчивую, с тоской в глазах. Впрочем, трюк заключался еще и в другом: девушка была русская, из родовитой семьи, княжна, и завсегдатаям «Какаду» было лестно получать бокалы из тонких рук титулованной подавальщицы и болтать с ней по-английски и французски.

Революция выгнала княжну из родной страны вместе со стариком-отцом, вытесняя их постепенно – сначала из подмосковного имения на юг, с юга на Кавказ и в Батум. На паспорте ее, как злые сувениры, пестрели и виз – красных, синих, малиновых и цвета недолгой копоти. И каждая виза, как раскаленное тавро, выжигала в ее душе кровавый рубец. До Копенгагена доплелся комок издерганных нервов и еще сердце, истекавшее последним отчаянием. Копенгаген встретил хмуро, негостеприимно, но все-таки приютил – уроками французского языка и вышивками на шелку. Потом подвернулся изобретательный владелец бара «Какаду», изощренный ловец доходных человеков. Он оценил сразу – Миньона! Для контраста приставил к ней потных гримасничавших негров, и это редкое сочетание, как сладостная боль, извращенно уязвляло пьяневших гостей. Они подолгу цедили свои густые коктейли, не спуская глаз с застывшей княжны, а затем раскошеливались и оставляли ей щедрые чаевые. Двести двадцать, двести пятьдесят крон для двоих было немного, но старый князь прикинул своими мышиными глазками, что в измельчавших франках это звучит громче и умчался в Париж, чтобы, получая от дочери половину, попытаться догнать там видения молодости. В маленькой каморке пансиона фру Кок, в соседстве с беспрестанно всхлипывавшей уборной, проводила княжна Тумасова свои дни – всегда в мыслях об одном и том же, об одном и том же – о России и себе. Старый князь рассуждал просто: раз его в России нет, значит, Россия погибла и никогда больше не воскреснет. Ей же в бегстве оттуда виднелась измена перед оставшимися, а в службе у кабацкого прилавка и лишний нравственный перерасход: унизительную работу ведь можно было совершать и там, ни перед кем не унижаясь, ибо не перед кем было унижаться. И еще терзала незаглушавшаяся боль недавнего – беженское отчаяние в Константинополе, толкнувшее к последнему женскому прибежищу. Безобразный коротконогий грек с маленькими жирными руками и чмыхающим носом ловко подхватил то, что предназначалось для избранника. Почему роль возлюбленной грека показалась менее унизительной, чем роль переписчицы в каком-нибудь захолустном совдепе? Почему чесночно-оливковый запах грека был лучше, чем запах мужицкой махорки?

Эти запоздавшие мысли жалили ее беспрестанно – до тех пор, пока перед стойкой бара не появился Петер Ларсен и своим резким вниманием не заставил ее забыть горестную быль. На высоком табурете, ничего не замечая вокруг, просиживал он целые вечера, расспрашивал ее о России, о Турции, об английской литературе. Если бы это не был Ларсен, богатейший человек в Копенгагене, владелец «Какаду» давно бы сделал ей грубое замечание за чрезмерную любезность к одному только гостю. Но ради Ларсена можно было пренебречь другими. К тому же необычайные темы их бесед поднимали пьяный трескучий бар до уровня салона. О нем так и говорили: салон русской княжны. Нашлось немало снобов, которые из-за одного этого предпочли «Какаду» всем другим барам и приезжали сюда исключительно для того, чтобы посмотреть, кем так увлекается Ларсен. От этого княжна почти вдвое выросла в его глазах. Само собой разумеется, она это тотчас почувствовала и незаметно втянулась в развлекавшую ее игру.

Однажды, болтая о старинных книгах, которые остались у него после отца, он вдруг спросил ее, читала ли она когда-нибудь «Манон Леско». Он впервые прочел этот роман вчера.

Княжна кивнула головой и слегка насторожилась.

Петер обрадовался случаю поговорить на эту тему и заметил:

– По-моему, автор нехорошо сделал, что отправил Манон умирать на чужбину.

– Почему? – холодно спросила Тумасова, и губы ее вздрогнули.

– Новая страна, – сказал он, ничего не замечая, – переродила эту очаровательную грешницу и сделала ее святой, то есть неестественной и скучной. Нет, это не в моем духе.

Тумасова ничего не ответила и, хотя улыбнулась, но тотчас же заговорила с другим.

Только тогда он сообразил, что его последние слова она могла принять на свой счет, и острая досада сразу взвинтила его, тем более что княжна стала заметно уклоняться от разговора. Настроение его мгновенно переменилось. Он не мог спокойно сидеть на месте, теребил волосы, тер лоб и кусал губы. Как, она подумает, что он настолько бестактен! Так вот, извольте: он тотчас же предложит ей выйти за него замуж. Тотчас же!

Эта бешеная минута решила все. Он, правда, отказался от мысли тут же у стойки заговорить о браке, сообразив, что она примет это предложение, как сделанное с пьяных глаз. Но, вернувшись домой, он написал ей длинное, многословное письмо – ни одна женщина не нравилась ему так, как она; другого такого умного, сердечного человека не существует; сегодня он это ясно почувствовал и т. д. Сам процесс писания и подыскивание нужных слов утверждали его в тех мыслях, которые возникали тут же за письменным столом. Мелькали предвидения: изумление знакомых, оживленные пересуды, восхищение его смелостью – жениться на девушке из бара! Он заранее ликовал – ага, вот вам! Вы еще не знаете Петера Ларсена!

В эту ночь он не мог заснуть. В четвертом часу, вскочив с кровати, он снял копию с письма и спрятал ее в шкатулку из эбенового дерева. Не в ту, в которой его прадед хранил все относящееся к Гольфстрему, а в другую, точно такую же: Петер Ларсен заказал ее специально для своих бумаг и для своих документов. Затем, крадучись, набросив на себя пальто, спустился на улицу и опустил письмо в ближайший почтовый ящик, чтобы оно получилось приблизительно к обеду. Затем он снова лег, и самодовольная улыбка долго не сходила с его лица: он благословлял ту минуту, когда досада продиктовала ему такую неожиданную, такую превосходную идею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю