Текст книги "Том 2. Кто смотрит на облака"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Глава четвертая, год 1950
ПАВЕЛ БАСАРГИН
1
Капитан учебной баркентины «Денеб» Павел Александрович Басаргин разбирал докладные, написанные отвратительными, неустоявшимися почерками. Только одна была написана четко, даже каллиграфически: «Довожу до вашего сведения, что 2 сентября 1950 года во время увольнения на берег на острове Брука, в период проведения товарищеского матча по футболу между курсантами, один из них – Ниточкин Петр – допустил по отношению ко мне непозволительную грубость, присущую его характеру и его отношению к руководителям вообще, после чего был мною выведен из игры и удален к месту прикола вельбота для немедленной отправки на судно; после очередной грубости он все же выполнил мое приказание. Руководитель практики Абрикосов Е. П.».
Басаргин откинулся в кресле и пробормотал несколько грубых слов в адрес Абрикосова Е. П. – кляузник, сразу перенял у штурманов привычку приходить в кают-компанию на обед со своим огурцом или помидором, и к тому же ни черта не понимает в парусах.
«Капитану у/с „Денеб“ тов. Басаргину П. А. от курсанта Калина Н. Н.
Докладная записка
Во время товарищеского матча между второй и третьей вахтами я был судьей. В середине первого тайма я решил закурить и отвернулся, чтобы взять из брюк сигарету. А когда я повернулся, то увидел, что игра приостановлена и курсант Ниточкин говорит тов. Абрикосову Е. П., что тот не имеет права выгонять с поля. Выгонять может только судья один. А тов. Абрикосов Е. П. отвечает, что, как начальник практики, он имеет право. Я не видел и не знал, из-за чего все началось, и не знал, как поступить. к-т Калин».
Басаргин встал, глянул на себя в зеркало над умывальником и высунул язык. Второй день капитана мутило, но язык был нормально красен и чист. Мутило, очевидно, из-за тоски и скуки. Басаргин убрал язык и несколько секунд продолжал рассматривать себя в зеркало. Лоб с залысинами, глаза навыкат, узкие губы, бледная кожа, темные брови, и на всем отпечаток капитанской, тренированной сдержанности. Иногда ему нравилась собственная физиономия, чаще он не любил ее, особенно в помятом состоянии – после суток бессонницы или приличной выпивки.
– Сукин сын этот судья, – сказал Басаргин себе в зеркало. – И отвернулся вовремя и повернулся вовремя. Далеко пойдет парнишка.
«Денеб» слабо качнулся. По Неве бежал чумазый буксир «Виктор Гюго»…
«Объяснительная записка
Наша вторая вахта была отпущена в увольнение на остров Брука. Там мы решили провести товарищескую встречу между второй и третьей вахтой (по футболу).
Руководитель практики стал играть за команду третьей вахты. Во время игры в футбол т. Абрикосов приказал курсанту Калину, который исполнял обязанности судьи, выгнать меня из игры. Я уходить не согласился и сказал, что судье приказывать нельзя. Судья должен смотреть и судить сам. На это т. Абрикосов ответил, что он является начальником. Я сказал, что в игре начальников нет, после чего по приказанию т. Абрикосова я отправился к вельботу. Петр Ниточкин».
Есть или нет начальники в игре? Вот в чем вопрос!..
Остров Брука в Рижском заливе. Тучные дубы, роняющие желуди в густую траву. Дикие яблони, отягченные бесчисленными яблочками, орешник. Ни одного человека. Разбитая немецкая береговая батарея – огромные стволы орудий, ходы сообщения, бетонные, вылизанные ветрами площадки под орудиями (прекрасный был обзор у батарейцев – градусов двести).
Густая зелень буков, кленов, дубов… Наполненный соками земли пустынный остров.
Только орудия, которые рано или поздно разрежут автогеном и уволокут на переплавку. Это будет трудная работенка – нет причалов. Но рано или поздно это произойдет.
И среди зеленой поляны носятся два десятка парнишек, пришедших к земле из моря.
Молодость, скорость, тяжкое дыхание загнанных молодых грудей, восторг атак и нападений, тугие удары по тугому мячу, а на рейде, за прибрежным кустарником, – белая баркентина с откинутыми назад мачтами. Крики, ругань, смех, шорох высокой травы, сквозь которую проносится черный влажный мяч… И зануда – начальник практики, Абрикосов Е. П., родной племянник начальника училища, а у начальника училища крепкая рука в министерстве… Не хватает еще поссориться с Абрикосовым – самое подходящее время. А вообще, есть начальники в игре? Или их, черт бы их побрал, там нет?
За переборкой, в каюте радиста, приемник тихо рассказывал о том, что типичной закономерностью развития лексики русского языка в советскую эпоху является изменение эмоционально-экспрессивной окраски многих слов. Например, с иронической окраской стали употребляться слова «чиновник», «мадам», «бюрократ»…
В дверь постучали. Часы над столом показывали 18.00.
– Войдите, раб божий Ниточкин, – сказал Басаргин.
Вошел курсант, худощавый, белобрысый, быстрый. От него пахло табаком – накурился от волнения.
– Садись, раб божий.
Ниточкин сел на диван возле стола и замельтешил руками, не зная, куда их засунуть. Глаза же его были угрюмо, обреченно спокойны и глядели на Басаргина в упор.
– Ба! – сказал Басаргин, искренне обрадовавшись. – А мы с тобой уже знакомы! Это ты на ванты в белых перчатках ходил?
– Я, Павел Александрович.
– И я тебе заорал: «Эй, кто там ручки замарать боится?! Жизнь надоела?»
– Так точно, вы это заорали.
«Хамит, – отметил Басаргин. И поправился: – Нет, дерзит».
– Ты хотел сказать, что я это закричал?
– Да, Павел Александрович, простите, вы закричали. И на марсе я снял перчатки.
– А через пять минут снова надел! У брасов ты опять в перчатках работал. И ты еще, оказывается, вместо игры в футбол конфликт устроил! У тебя, оказывается, в крови нелюбовь к начальству. Гордыня в тебе бушует, Ниточкин! Как ты смотришь на две недели без берега?
– Отрицательно, – твердо сказал Ниточкин.
– Как? Я, кажется, ослышался.
– Отрицательно, Павел Александрович. Судья должен смотреть и судить сам. Я только это и заявил, – отчеканил Ниточкин и побледнел. – Я вас понимаю, товарищ капитан, вы должны держать сторону начальства, но я считаю, что… я считаю, лучше ответить резко, чем… – Здесь напряжение спало с Ниточкина, очевидно, он сказал все, что сказать было решено. Угрюмые глаза потупились, лицо засветилось хитрой, озорной улыбкой, и он добавил шепотом: – Отпустите… По-тихому… Я не буду больше! – Он канючил совершенно так, как канючат уличные мальчишки, когда милиционер за ухо снимает их с колбасы трамвая.
Басаргин возмутился. Он знал за собой слабость – в общении с подчиненными использовать шутливый тон и даже прощать некоторую разболтанность, если подкладкой ей служит опять же юмор. Но Ниточкин хватил лишку.
– Ты – веселый парень, – сказал Басаргин. – Но ты лазаешь на ванты в перчатках. Нельзя так себя беречь. На паруснике много в перчатках не наработаешь. Руку затянет в блок – и с концами, ясно?
Наказывать Ниточкина за историю с Абрикосовым не хотелось, а случай с перчатками давал возможность наказать, но как бы за другое.
Басаргин подошел к дверям каюты и открыл их – было душно, солнце за ясный день нагрело судно. Слышнее стал приемник радиста: «…путем расширения значения слов созданы такие неологизмы, как „ударник“. Ударник – это отличник производства, передовой советский человек. Старое же значение этого слова – деталь винтовочного затвора…»
Басаргин не сдержался и фыркнул, сделал вид, что закашлялся, и сел обратно в кресло напротив курсанта.
– Так вот, милый мой, нельзя работать на вантах в перчатках.
Ниточкин развернул руки ладонями кверху и поднес их к иллюминатору. Обе ладони кровоточили. Сорванная кожа местами присохла, местами болталась лохмотьями. Басаргин не сразу понял, зачем курсант показывает ему свои руки.
– Уже успел сорвать мозоли? – наконец насмешливо спросил Басаргин. Он отлично понимал, что Ниточкин ожидал другого. Вот, мол, я не пошел к доктору и не взял освобождения, и продолжал работать на мачте с такими руками, и снял перчатки по вашему приказанию, и таскал тросы прямо голым мясом, а вы…
– Я не могу без берега – мать ждет, – сказал Ниточкин.
– Вот что, Ниточкин, – сказал Басаргин. – Если ты думаешь, что можно бороться за справедливость и получать за это конфетки, то ты ошибаешься. И чтобы доказать это, я тебе объявлю две недели без берега. Можешь идти.
– Вы поддерживаете Абрикосова, потому что… потому что… вы его боитесь, товарищ капитан! – сказал Ниточкин и вышел, сверкнув с порога ярко-синими заплатами на серой робе.
«Славный курсант, – подумал Басаргин. – Ему будет трудно в жизни, если… если он не переменится. Будем надеяться». Втайне от самого себя он любил, когда ему дерзили. Вернее, он не терпел дерзости и наказывал ее, но получал удовольствие от сознания, что человек, стоящий перед ним, – настоящий человек, идущий на неприятность и наказание во имя своего достоинства. Это большое удовольствие – сознавать свое достоинство, и потому за него надо платить. Басаргин нажал кнопку, вызывая рассыльного. Через полминуты по трапу загремели грубые курсантские ботинки.
– Старпома ко мне! – приказал Басаргин. Вместо старпома на трапе показались женские туфли:
– Можно, Павел Александрович?
– Давай, Женя.
Туфли оставались неподвижными.
– Я боюсь, Павел Александрович.
– Брось дурить.
Туфли опустились на одну ступеньку.
– Я очень боюсь, Павел Александрович.
– Бациллы нашли?
– Нет, но… я талончики потеряла.
– Ты знаешь, что отход утром, черт возьми!
– Я маме сумочку отдала, а она и потеряла.
– Слезешь ты в конце концов?!
Помощник повара Женя спустилась в каюту и исподлобья взглянула на Басаргина. Была она дикая, шалая девчонка, и Басаргин никогда не мог понять, когда она на самом деле дичится и когда притворяется.
– Мы вчера соль пили, результаты через десять дней только будут, и дали талончики, чтобы в море выпустили, а я талончики маме отдала, а она потеряла, – сказала Женя.
Раз в шесть месяцев работников пищеблока проверяют на бациллоношение – дают пить английскую соль со всеми ее последствиями и берут анализ. «Врет, – подумал Басаргин. – Никаких талончиков она не теряла. Просто хочет задержаться в Ленинграде и догнать судно в Выборге». У девчонки был трехлетний сын и не было мужа. Сына она любила. Без талончиков в море санинспекция не выпустит. Из Выборга еще могут выпустить, а из Ленинграда – фиг.
– Женя, – сказал Басаргин. – Отход завтра в четырнадцать ноль-ноль. И я ничего не хочу знать. Если у тебя нет талончиков, значит, ты бациллоноситель. Если ты бациллоноситель, делать тебе на камбузе нечего. Таким образом, есть смысл найти маму и талончики.
– Я не вру, Павел Александрович, честное слово!..
– Тогда беги в санинспекцию и глотай соль еще раз, и они дадут талончики. Живо!
– Не буду я больше соль пить!
– Как хочешь.
– Сестры там подглядывают.
– Кто подглядывают?
– Когда придешь после соли… медсестры в дырку подглядывают.
– Женя, они должны подглядывать – это их работа. Вдруг ты с собой чужой этот… ну… анализ притащишь и им подсунешь, а у самой дизентерийные палочки. Вот они и подглядывают. Беги, живо!
– Не буду я больше соль глотать, Павел Александрович!
– Женя, ты уже большая, черт тебя раздери! Ты думаешь, им весело за тобой в дырку подглядывать? Ничего себе работенка!
– Это правда, что вы в последний рейс на «Денебе» идете? – вдруг тихо спросила Женя и оглянулась на иллюминатор.
– Кто тебе это сказал?
– Все уже знают.
– Тогда да, правда.
– Тогда и я уйду.
– Не дури, – строго сказал Басаргин.
– Я с вами в Арктику поеду!
– Ты что? Совсем с ума сошла?
– Не хотите? Совсем не хотите?
– И как тебе такие идиотские мысли в башку лезут? Отправляйся за талончиками! Живо!
– Нет у меня бацилл, честное слово, нет! – уже сквозь слезы сказала Женя.
От женских слез у Басаргина делалось нечто вроде судорог.
– Брысь! – гаркнул он и стукнул кулаком по столу.
Женя исчезла.
– Старпома ко мне! – крикнул Басаргин ей вслед.
– Вы меня звали? – спросили ботинки старпома, появляясь на верхней ступеньке трапа.
– Да, Сидор Иваныч, – сказал Басаргин. – Можете не спускаться! – Он терпеть не мог своего старпома. Курсанты прозвали старпома «вождь без образования»… Единственное, что хорошо умеют курсанты, – это давать прозвища. Спать еще они умеют неплохо. – Заготовьте приказ: Ниточкина на две недели без берега. И объясните всей толпе, что начальник практики – это начальник практики, а не… – Здесь Басаргин произнес именно то слово, которое, по его внутреннему убеждению, точно соответствовало начальнику практики Абрикосову. – И пусть доктор займется с поварами и бациллами – его это дело!
– Доктор в этот рейс не идет, – осторожно напомнили ботинки старпома и деликатно переступили.
– Да, я забыл. Тогда вы сами займитесь!
– Хорошо, Павел Александрович, – послушно кивнули ботинки.
– И, Сидор Иванович, я собираюсь покинуть вверенное мне судно, и ночевать буду… Черт его знает, где я буду ночевать.
– Хорошо, Павел Александрович, – сказали ботинки и исчезли.
«Все-таки в нем есть положительное – он превосходно ведет документацию, – подумал Басаргин. – А нет в наше время ничего более важного…» От сознания, что Ниточкин наказан, а с Абрикосовым надо держать ухо востро, хотелось повеситься.
Басаргин открыл мачтовый шкафчик, достал спирт, мензурку, клюквенную эссенцию и сделал коктейль. Серая, зеленая, синяя тоска смешалась с прозрачным спиртом и алой клюквой. Потом Басаргин переоделся в костюм, взял шляпу, закрыл каюту и свой отдельный, капитанский гальюн на ключ и поднялся на палубу.
«Денеб» стоял на швартовых невдалеке от горного института. С набережной глазели зеваки. Распущенные для просушки на фок-мачте паруса слабо шевелились под ветерком. «Денеб» вносил в городской пейзаж запах моря, томительную жажду уйти в романтические плавания, будил тягу к южным звездам и мысу Горн. Никто из зевак не мог знать, что «Денеб» дальше Вентспилса плавать не может, что команда его не имеет заграничных виз, что сам он стар и скоро пойдет на слом и что ставка капитана на нем не превышает ставки бухгалтера в конторе «Заготсено». Но и это уже оказывалось теперь для Басаргина слишком хорошо.
По привычке он оглянулся на судно, пробежал глазами по снастям и такелажу, заметил провисший грот-брам-ахтер-штаг, грязноватый чехол бизани и подумал, что мартин-штаг придется обязательно обтягивать. Но закончил свои размышления так: «На кой черт мне все это теперь надо?»
Повернулся спиной к «Денебу» и зашагал по набережной.
За трое суток стоянки он первый раз был на берегу не по делам, а просто так. Следовало повидать мать.
2
Мать раскладывала пасьянс. Она не встала, когда Басаргин вошел, открыв дверь своим ключом.
– Здравствуй, моя дорогая мамуля! – сказал Басаргин и поцеловал мать в лоб под ослепительной белизны седыми волосами. Ей было шестьдесят семь, ему – сорок семь, и он тоже уже изрядно поседел в висках. Они не виделись тридцать четыре дня, но мать совершенно спокойно приняла его появление; она привыкла к разлукам.
– Очень хорошо, что ты пришел, – сказала она. – Опять пасьянс доводит меня до инфаркта! Я не могу оторваться, а собака мучается…
Собака – чистых кровей бульдог, привезенный Басаргиным из Англии, по кличке Катаклизм, подошел и стал позади Басаргина, дожидаясь, когда тот обратит на него внимание.
– Вывести пса? – спросил Басаргин.
– Сделай одолжение!
– Мамуля, я вернулся из рейса, и ты должна как-то прореагировать на этот факт, – сказал Басаргин. – Като, тащи намордник, сукино ты отродье!
Катаклизм заторопился в переднюю.
– Ты вернулся – и я рада, – сказала мать, подняв глаза от карт. У нее были ясные, острые, молодые глаза. И она была одета в парадный костюм. И возле нее на столике стояли две белые розы. И нигде не было пыли, хотя комнатка была заполнена вещами до отказа – как отсек подводной лодки заполнен приборами. И по этим вещам можно было проследить историю семьи. Вещи медленно собирались в одну маленькую комнатку из многих комнат когда-то обширной квартиры. Самые ценные продавались в тяжелые годы, деревянные сжигались в блокадные годы. Оставались самые любимые и нелепые. За каждой картиной, статуэткой, подставкой уходила в глубины прошлого века история семьи.
В простенке между окон висели портреты отца и брата Басаргина. Отец умер в сорок пятом, дождавшись победы. Брат пропал без вести, не дождавшись ее. Выше висели акварельные портреты деда и бабки по материнской линии. Дед был убит шальной пулей в Кровавое воскресенье. Бабка умерла через год от горя и тоски по нему. Прадед по отцовской линии – корнет Басаргин, какой-то родственник декабристов, – был представлен масляным поясным портретом в золотой, темной от времени раме. Между предками густо висели пейзажи, натюрморты и батальные сцены старой живописи, подписанные неразборчиво, коммерческой ценности не имеющие, а потому и миновавшие прилавок комиссионного магазина. Две большие, в натуральную величину, мраморные головки – кудрявая девочка и кудрявый мальчик – стояли на мраморных подставках в углах. Их сохранила тяжесть. И очень много настольных, настенных и висячих ламп с различными абажурами, – мать любила свет.
– От Веточки есть что-нибудь? – спросил Басаргин, застегивая на собаке намордник.
– Весь их класс в колхозе. Там идут дожди. Она собирает огромные букеты мокрых ромашек… Они перевыполняют норму…
– Все копается в себе, ощущает да чувствует? – небрежно спросил Басаргин. Он не любил длинных разговоров о дочери, и мать это знала.
– Да, – сказала мать.
Жена ушла от Басаргина еще во время войны, жила теперь с новым мужем и Веточкой в Москве. Басаргин видел дочь два-три раза в год. Она была холодна к нему, но близка к бабушке, писала ей длинные письма, и отношения их были похожи на отношения влюбленных друг в друга одноклассниц.
– А как твои дела? – спросила мать.
– Плохо.
Она подняла глаза от карт.
– Понимаешь ли, в отделе кадров раскопали, что Петр пропал без вести, когда наши встретились на Эльбе с американцами.
– Очень хорошо, что отец не дожил до наших времен, – сказала мать и опять склонилась над пасьянсом. – А что с ремонтом твоего судна? Здесь будете зимовать?
– Я подал заявление, мамуля. Лучше было сделать это самому. Прошу о переводе в портфлот Диксона. Деньги большие. Безделья восемь месяцев в году. Мой характер идеально подходит к тем местам. – Басаргин наконец застегнул на бульдоге намордник.
– Тебе, конечно, виднее, – сказала мать. Очевидно, он неплохо успел подготовить ее к этому сообщению. Тучи сгущались уже давно.
– Ты у меня молодец, Анна Сергеевна! – сказал Басаргин.
– Письмо Веточки на моем столике, – сказала мать. – И самое главное, что она и ты здоровы.
– Конечно, мамуля, – послушно согласился Басаргин, взял письмо и скомандовал псу: – В кильватер! Шагом – марш!
На улице бульдог свирепо гонялся за кошками, совершенно забыв о наморднике. Он всегда забывал о нем. И всегда получал когтями по ушам. А Басаргин читал письмо дочери.
«Баба Аня! Мы работаем в колхозе недалеко от Клина и ездили на экскурсию к Чайковскому. Это было прекрасно! Одновременно с нами были ученики музыкальной школы, они играли на его рояле. Приехала оттуда наполненная чем-то очень хорошим. Видишь ли, у меня какая-то двойная жизнь. Жизнь девушки, старающейся быть хотя бы внешне такой, какой ее хочет видеть мама, по-своему совсем неплохая и несчастная женщина, и другая – внутренняя жизнь, желание чего-то огромного, желание какой-то борьбы. Но сталкиваешься с повседневными мелочами, с учебой, не можешь преодолеть нежелания делать все это и тогда теряешь веру в то, что можешь сделать то большое, о чем думала. Ты понимаешь, баба Аня, может быть, у всех людей так? Я сомневаюсь в себе, потому что никогда не было случая проверить свою стойкость. В отношении к учебе, к людям – часто не выдерживала и всегда находила оправдания, что мне это противно, это не то, это против моей сущности. Боюсь, что мое настоящее „я“ останется навсегда только во мне… Запуталась! Тут идут дожди, мы собираем огромные букеты ромашек и ставим их в ведро. Нормы мы перевыполняем, но колхозники относятся к нам как-то странно. Но мы их растормошим. Целую, обнимаю…»
Басаргин медленно сложил письмо. Ему не было даже привета, а дочь была главным в его жизни – это становилось яснее с каждым годом. Он представил себе, как Веточка сует в ведро огромный букет мокрых ромашек, и понял, что готов заплакать. Но он не заплакал, потому что мимо прошла молодая красивая женщина и взглянула на него пристально.
– Не хотите ли щенка от бульдога? – спросил Басаргин. У него не хватило времени придумать что-нибудь более умное. Катаклизм был кобель, и к тому же бессемейный. Но Басаргин не мог пропустить мимо красивую женщину, если она так пристально взглянула ему в глаза. Это была очень еще молодая женщина. Какие-то миры сдвинулись в Басаргине и закружились, сверкая и дурманя. Он почувствовал себя живым, тоска исчезла. Далекие, не изведанные еще края судьбы позвали его. И все это произошло за тысячную долю секунды.
– Нет, спасибо, я приезжая, – ответила женщина. – Это пятая парадная?
– Да, – сказал Басаргин. Он бы нашел, что сказать еще. У него был достаточный опыт. Но женщина была выше его. А когда мужчина идет рядом с женщиной, которая выше, это уже не то. Особенно, если они, например, входят в ресторан. «Интересно, если она наденет туфли без каблуков, мы будем одного роста?» – подумал Басаргин, прислушиваясь к шагам на лестнице. Женщина миновала раскрытое окно на площадке второго этажа, потом мелькнула в окне третьего, и все стихло.
«Вполне вероятно, что она идет к матери», – подумал Басаргин.
Мать любила молодых красивых женщин. Боготворила их. Она считала, что нет ничего загадочнее и прекраснее на свете. Она впитывала их молодость и была счастлива оказать любую услугу. Она знакомилась прямо на улице – ей, женщине, это не стоило большого напряжения и труда.
Она находила приезжих и показывала город, она потом годами переписывалась с ними, переживала их замужества, разводы и рождения детей.
Она собирала коллекцию молодых, обаятельных женщин, в которых была «изюминка»: некий бес и непонятность. «Ты знаешь, Павел, – сказала она однажды Басаргину, – я через них хочу вспомнить и понять себя, ту, прежнюю, женственную себя, которой, можешь мне поверить, я когда-то была. Я знаю, и память твоего отца не даст соврать, что я была интересной женщиной. Я не говорю о внешности, но, можешь мне поверить, во мне что-то было. А что? Я сама не могу понять и вспомнить. Это исчезает с годами, и быстро исчезает от тяжелой жизни». Здесь она лгала. Позади оставалось уже шестьдесят семь лет тяжелой жизни, но это «что-то» все еще теплилось под морщинистой кожей и сединой. «И кто может осудить меня за то, что я, простите, бабник? – подумал Басаргин. – Черт, я просто уродился в собственную мать».
На третьем этаже открылась дверь и раздались восторженные восклицания. Басаргин узнал голос матери. И Катаклизму не удалось нагуляться вволю, ему пришлось закруглиться.
3
Да, он слышал о девушке, которая принесла письмо от Петра зимой сорок второго года. И знает, как ее мыли здесь, в этой комнате, возле «буржуйки». Мать рассказывала, но он почему-то думал, что…
– Вы думали, что я умерла?
– Да, пожалуй.
– Анна Сергеевна, почему вы ему не сказали, что я жива?
– Он был в рейсе, а твое письмо я получила неделю назад. Павел, вымой руки, и будем пить чай.
О господи, опять его заставляют мыть руки! Всю жизнь его заставляют мыть руки! Уже сорок семь лет он только и делает, что моет руки! Сегодня он бастует!
– Мамуля, я не буду мыть руки, – сказал Басаргин. – Или пускай Тамара моет тоже!
– Ты трогал собаку, а Тамара – нет, – строго сказала мать.
– Теперь вы понимаете, почему она сразу засунула вас в таз с водой? – спросил Басаргин. – Мамуля напрактиковалась на мне и на Петре. Первое, что я помню в жизни, – это таз с теплой водой, и я пускаю мыльные пузыри из носа…
Он готов был говорить любые глупости и по-всякому ушкуйничать, чтобы развлечь мать. Сейчас мать видела своего Шуру с ведром нечистот в руках и слышала: «Я вылил в окно, Аня, и…» Она видела своего старшего сына Петю, как он, уже в военной форме, опаздывая на сборный пункт, заглядывает под шкафы и за картины, разыскивая янтарный мундштук, который закинул куда-то, когда бросил курить. Перед фронтом он опять начал курить и все не мог найти мундштук. Мать ставила на стол старинные фарфоровые чашки – на белом фоне синие треугольнички. А молодая женщина сидела на подоконнике, поставив ноги на паровую батарею, и болтала:
– Больше всего на свете люблю сидеть так. Всю бы жизнь ничего не делала и только сидела на окне… Ваш адрес – единственное, что я запомнила точно из тех времен. Остальное – сон. Все-все нам только приснилось. Ничего не было… И в эвакуации ничего не было. Все началось только летом сорок пятого. Не весной, не в мае, а именно летом… Только тогда я проснулась. Боже, как я говорлива сегодня весь день, со всеми… И я ничуть не помню город, вы мне его покажете?
– Конечно, у меня вечер свободный. Но вы должны немного знать город, если жили здесь до войны.
– Она южанка, – сказала мать Басаргина. – Она родилась и росла в Киеве. Она попала сюда уже из Киева, а теперь живет в Одессе. Я так удивилась, когда получила конверт из Одессы… Садитесь, дети. Павел, ты обратил внимание на ее глаза?
– Переулок Гарибальди, от него начинается Дерибасовская, там меня чуть было не пришили, – сказал Басаргин. – Дело происходило в подъезде, и на стене висел железный плакат с надписью: «В парадной – не трусить!» Я все не мог понять, кто это советует мне быть мужественным…
– Это «не трусить», – захохотала Тамара.
– Потом я сам понял, – с притворной угрюмостью сказал Басаргин.
– Павел, я тебя спрашиваю: ты видел когда-нибудь такие чудесные глаза и волосы, как у Тамары? – спросила мать Басаргина.
– Не смущай женщину, мамуля, – сказал Басаргин, хотя заметил, что Тамара ничуть и не смущается. Тамара спустила ноги с паровой батареи, встала и подошла к зеркалу, спросила, внимательно и с удовольствием разглядывая себя:
– Я в него смотрелась тогда, Анна Сергеевна?
– Наверное, родная моя, – сказала Анна Сергеевна. – Тебе сколько кусков положить?
– Чем больше, тем лучше…
Басаргин сидел за углом шкафа и видел только ее отражение в зеркале, а она не замечала, что он видит ее, и, наморщив брови, ласково гладила себя по губам указательным пальцем. Потом она заметила Басаргина в зеркале, повернулась, ступила несколько шагов и спросила:
– Вы женаты?
– Нет. Дочери пятнадцать лет, зовут Елизавета.
– Тамара, сядешь ты за стол? – спросила Анна Сергеевна. – Вот сюда, видишь, я ставлю около тебя розы…
Она так просто и хорошо говорила этой незнакомой женщине «ты», что Басаргин каждый раз не мог не восхищаться матерью.
– Чем вы занимаетесь?
– Актриса, – ответила она и задрала голову, как бы вопрошая: неужели ты сам по мне не видел этого?
4
Мать провожала их с некоторой тревогой. «Павел, – шепнула она сыну на лестнице, – я тебя немножко знаю… Прошу тебя, постарайся быть сдержанным… Веди себя прилично».
Басаргин повел гостью по городу, решив чередовать места описанные и воспетые, проверенные восприятием миллионов людей, с теми местами, что могут нравиться людям с душой настроенческой, способным к тихой, но истинной радости. Он много знал таких мест в Ленинграде.
Там не было соборов, и мраморных дворцов, и чугунных решеток.
Он показал ей Пряжку с облупленным мрачным зданием больницы Николы Чудотворца, где за решетками окон виднелись серые халаты больных. Над больницей шевелились вдали краны судостроительных заводов, в проеме между зданиями просвечивала Нева, широкая здесь, но вся заставленная по берегам буксирами, баржами, старыми судами, ожидающими ремонта, и новыми, огромными, ярко-красными от сурика.
Гнилые доски моста вздрагивали под ногами. Маслянистая, вся в радуге нефти вода каналов текла медленно. Заборы, стены домов были пропитаны сыростью и неприглядны, и красоту их под этой неприглядностью могли почувствовать не все люди. И Басаргин наблюдал свою гостью, но ничего не мог в ней понять. Она молчала, только иногда неопределенно улыбалась.
– Вот дом Блока, – сказал Басаргин. – Здесь он жил и помер. Его окна в верхнем этаже.
«Не может молодая женщина пройти мимо такой возможности, – думал Басаргин. – Она должна показать, что Блока читала, что стихи о Прекрасной Даме торчат в ее ушах, что натура она блоковская. Она должна как-то, черт ее побери, отреагировать. А если она любит Блока по-настоящему, то должна на самом деле притаить дыхание, потому что камни здесь пахнут Блоком. Может, она просто дура?»
– Хотите мороженого? – спросил он.
– Потом, – сказала она.
– Вы любите мороженое?
– Очень.
– Вот. Отсюда видны его окна, – сказал Басаргин, останавливаясь. – Снимите вы очки, черт побери!
– Зачем? – спросила она безмятежно.
– Потому что он, когда жил здесь, когда смотрел здесь, не надевал темные очки. А вам должно быть интересно смотреть его глазами, – сказал Басаргин грубо. «Хоть бы она разозлилась, что ли!» – подумал он. Как-то незаметно получалось так, что не ему сорок семь лет, не он старше ее вдвое, а она старше. И не он ведет ее по городу, а она ведет его за руку по незнакомым мостовым.
Она послушно сняла очки, поправила волосы и спросила:
– Это улица Блока?
– Да.
– Бывшая Заводская?
– Да.
– А эта улица Декабристов?
– Да.
– Бывшая Офицерская?
– Вы знаете эти места?
– Немного. Здесь, мне кажется, один дом был совсем обрушен, но я совершенно не помню какой.
– Возможно, – сказал Басаргин. – Я был довольно далеко, когда здесь падали дома.
«Очень все-таки жаль, что она выше меня, – подумал Басаргин. – Интересно, как мы будем, если она окажется без каблуков… О чем это ты думаешь, старая лошадь? – спросил он себя. И ответил: – О том самом». Ему хотелось поцеловать ее. Она так славно косила мохнатым глазом, и так чисто белели ее молодые зубы. И ему очень захотелось поцеловать ее.
– А Медный всадник вы помните, видели? – спросил Басаргин.
– Нет, он был заколочен, когда я приехала.
На улице Декабристов Басаргин остановил такси. Они уселись.
– На Исаакиевскую, – сказал Басаргин.
– Теперь можно надеть? – спросила она.
– Что надеть? – не понял Басаргин.
– Очки. У меня не все в порядке с глазами.
– Пожалуйста. И простите меня.
Она вынула из сумочки зеркало, посмотрелась в него и не надела очки. По тому, как уверенно чувствовала она себя в машине, Басаргин понял, что ездить в машинах не внове ей. Конечно, актриса, молодая, красивая, после спектакля ухажеры ждут у театра, потом ресторан, потом еще что-нибудь – обычный маршрут…
– Это Мариинский театр, – показал Басаргин. – Напротив здание Консерватории…