Текст книги "Том 2. Кто смотрит на облака"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
Франциска
Покинув «Нерей», я отправился в первую заграничную поездку. Наиболее запомнилось мне от этой поездки то, что я ничего не запомнил. Вероятно, от волнения.
Ну, ел зайца… Курил сигареты с каким-то стрихнином… Шалел от разговоров о ценах на мебель у них и у нас… Спал в Театре абсурда… Разбил лоб о стеклянные двери с фотоэлементом в шикарном отеле – автоматика на меня не прореагировала, а я дверей не заметил… Ну, выпил двести чашек кофе… Выставил ботинки в коридор, а их надо было уложить в специальный ящик возле порога, – еще удивился, что мои ботинки одни стоят в коридоре… Древний замок. Дыбы. Дырки, через которые капала вода на плеши узников. Клещи для ногтей. Напугался там до смерти, потому что отстал от экскурсии, а вокруг стояли колья для преступников и лежали венки от потомков – тут испугаешься… Чуть не подавился костью от зайца, когда узнал, что человек, закуривающий первую сигарету ровно в одиннадцать десять утра, – поэт… Еще раз убедился в том, что боюсь продавцов и продавщиц… Ощущал постоянные сомнения в своем внешнем виде… Терзался неумением покупать подарки родственникам… Не любил спутников и немедленно начинал тосковать без них… Ну, временами впадал в возбуждение от коротких юбок, голеньких дам на обложках журналов, кофе, виски, вина… Всегда хотел спать… Внимательно выслушивал разную ерунду. Однажды начал почему-то вдруг декламировать: «Но спят усачи гренадеры!..» и забыл, как дальше: «В долине, где…» В какой долине? Понял, что пора возвращаться. Залез в самолет и улетел.
Вывод: надо уметь летать за границу. Здесь, как и везде, нужна тренировка. И надо еще исполнять заветы классиков. Ведь на сто процентов прав был Лев Николаевич Толстой, когда, при встрече с первым русским авиатором Уточкиным, заявил со свойственным графу патриархально-крестьянским консерватизмом, что лучше бы люди учились хорошо жить на земле, чем плохо летать в воздухе.
Поэтому следующий раз я отправился за рубеж на автомашине. И уже смог запомнить одну заграничную встречу.
…Позволено сказать про девушку, которая понравилась, которая пробудила нежное и тревожное любопытство, что она голенастая девушка? Или слово «голенастая» несовместимо с нежным и тревожным любопытством, с обликом девушки, которая может нравиться с первого взгляда?
На ней было синее форменное платье, белый передничек с кружевами и белая косынка. Платье было коротким, открывало коленки. И вот из-за этих коленок и худощавых икр я и говорю, что она была голенастая. Как будто ей было не двадцать, а пятнадцать лет. Она и вся была худенькая. И когда несла два пластиковых ведра с водой, то было ее жалко, хотелось помочь. Но это только в первый момент. Потом ясно становилось, что она пронесет эти ведра дольше тебя. Такая гибкость была в ее теле, так высоко держала она голову, так безмятежно неподвижна была вода в ведрах. И улыбалась еще пленительно – сверкнет зубами, глянет прямо в глаза и потупится. И за эту короткую секунду промелькнет перед тобой десяток разных девушек – этакая всезнающая завлекательница, соскучившаяся по танцам и поцелуям резвушка, стыдливая кокетка и смиренная монашка. И гадай на кофейной гуще – что там на самом деле?
– Как тебя зовут? – спросил я.
Она пожала плечами. Она не понимала. Стояла передо мной и теребила фартучек.
С веранды отеля смотрели на нас портье и молодой парень-швейцар. «Быть может, им запрещено все такое?.. – подумал я. – Быть может, я ее подвожу?..» Взгляды портье и швейцара были равнодушными, профессиональными, тренированными. Боже, как я не люблю швейцаров!
– Как тебя зовут? – спросил я по-английски. Она пожала плечами, поправила волосы и улыбнулась виновато. Но не уходила и не сердилась. Я ткнул себя пальцем в грудную клетку и сказал:
– Виктор.
– О! – обрадовалась она. – Франциска! – и прижала ладони к своей маленькой груди, показывая, что она и есть Франциска.
Никогда не думал, что есть живые женщины с таким именем. Я только читал о женщинах с такими именами.
И мы пошли с ней по дорожке. Я не знал, куда ей надо сворачивать – направо, налево. Прямо-то ей не надо было идти – там был другой отель, еще более модерный и роскошный, там за стеклом стоял мертвый волк и скалил зубы на проживающих, там продавали иллюстрированные журналы всех стран мира и играл дорогой оркестр.
Как много значит имя женщины. По имени, сам не замечая этого, сочиняешь ее для себя и потом десятилетиями веришь в легенду, сотканную тысячами ассоциаций, возникших из дебрей памяти, существующих в тебе еще с детства: «Франциска».
У наших женщин есть чудесные имена – Мария, Анна, – но они пришли с запада. Злата – чудесно, но не существует сегодня. Удивительные по нежности и женственности имена у англичанок – Мэйв, Клайв… Кэтрин…
Мы прошли мимо десятка американских, итальянских, немецких машин. Они низко припадали к асфальту стояночной площадки своими стремительными, как у гончих собак, мускулистыми и блестящими телами. Наша «Волга» выглядела среди них провинциально, но крепко.
– Ленинград! – сказал я с иностранным акцентом и ткнул в «Волгу».
– О! – сказала Франциска и кивнула головкой на тропинку, которая вела к шоссе.
И я не понял: она одобрила то, что я из Ленинграда, или показала, что ей надо сворачивать? Как мне не хотелось с ней расставаться! Как мне хотелось просто так, тихо и молча пройти с ней рядом по остывающей вечерней земле, над озерами, цвет воды которых мне так и не удалось определить, мимо столбиков, отражатели которых вспыхивают от фар приближающихся машин.
Быть может, мне надо было просто-напросто ее обнять за плечи, когда мы свернули на тропинку. Засвистеть какой-нибудь твист, обнять ее за плечи, и пошелестеть деньгами в кармане, и пригласить в кабачок. Денег у меня была куча – четверть миллиона динаров, и я знать не знал, куда их спустить, потому что через неделю должен был быть уже в Будапеште. Красивая жизнь…
До чего эта жизнь влечет нас, пока мы не выигрываем лотерейный билет и не попадем в нее сами. И тогда оказывается, что все это ерунда. И уже через десять заграничных дней тебя тянет назад. Даже если свободно ездишь по прекрасной южной земле на машине.
Я, конечно, не обнял ее за плечи и не стал насвистывать твист. Мы шли по узкой дорожке среди кустов, ромашки белели в вечернем сумраке по краям тропинки, из ресторанов отелей уже слышалась музыка. И Франциска, конечно, ждала от меня чего-то. Но я не мог обнять ее за плечи. Она казалась мне чем-то таким же нежным, как и ее имя.
– Где – будешь – сегодня? Где – тебя – встретить? – спросил я по-русски, по-английски и по-немецки. Я вообще выяснил, что вдруг могу говорить иностранные слова и даже, если нахожусь в особенном состоянии, то и понимать ответ.
Она остановилась и говорила быстро, много и трогала пальцем мой галстук, завязку галстука. Она говорила по-хорватски, но я уже нечто понимал, улавливал, интуиция сконцентрировалась и превратилась в переводную электронную машину, которая сведет все языки к одному штампу. Она говорила о том, что хочет меня видеть сегодня, но есть нечто препятствующее этому, но она попробует обойти это препятствие. И что она будет весь вечер в харчевне, вот огни этой харчевни, за деревьями, но если у меня есть товарищ, то пускай я прихожу с ним, а не один. Там собираются не туристы, а те, кто работает здесь.
Мне надо было взять ее за уши и поцеловать. Но вместо этого я кивал своей пустой башкой, потом повернулся и пошел в отель: время ужина уже заканчивалось. Ужин был нужен мне, как прошлогодний снег. Но почему-то я давно привык вести себя не так, как хочется, как естественно вести себя, а наоборот. Меня ждал ужин в ресторане, и я пошел его жевать…
Я думал о Франциске и слышал разговор:
– Можно посмотреть в ваши темные очки?
– Пожалуйста, а я посмотрю в ваши…
– Вы зимой носите очки?
– Я не люблю зеркальные стекла.
– Зеленоватый цвет лучше.
– Как вам сказать…
Не знаю, чего я ждал от нашей встречи с Франциской. Но по дурной привычке мозг анализировал мои эмоции и издевался над ними. «Чего это она тебе так понравилась? – спрашивал мозг. – Или тем, что она не капризничает? Но это-то и плохо. Каприз – единственный способ для женщины утвердить свою самостоятельность в такой ситуации. Очевидно, твоя Франциска несамостоятельное существо…»
– Нужно, чтобы с боков все было закрыто.
– Нет, для меня это необязательно.
– Ваши тяжеловаты…
– Я не привыкла к пластмассам.
– Я тоже не привыкла, но роговая оправа…
– Какая же это «роговая»? Это пластик.
– Какой же это пластик? Все помешались на химии!
– Вы хотите сказать, что это рог?
– Я хочу сказать только то, что я сказала…
Я подумал о том, как уйду отсюда, пройду метров пятьсот по шоссе, потом поднимусь по склону кювета, увижу милый маленький кабачок. Очевидно, меня могут ждать там неприятности. Какой-нибудь парень, который любит Франциску уже длительное время, который имеет на нее все права. Или еще что-нибудь такое нехорошее.
– А я обхожусь без очков. Мода. Наши бабушки отлично без них обходились.
– У меня западногерманские, уже четвертый год…
– Поляки тоже делают хорошие…
– Нет, у французов самые элегантные.
– Меня они успокаивают.
– А меня не всегда…
Черт-те знает, подумал я, обсасывая куриную косточку. Еще действительно в драку попадешь. Как бы чего не вышло… А как теперь не пойти? Чепуха какая… Конечно, пойду. Ерунда все это, но как бы чего не вышло…
– Надо требовать у администрации вино! Видите: американцам подали вино, а нам только воду…
– Действительно, в Венгрии дают вино, а здесь только воду.
– У меня от этой воды живот болит.
– Джем я возьму с собой – такая аккуратная коробочка! Просто прелесть… Это будет как сувенир…
– Вы любите световые эффекты в ресторанах? Они, конечно, для молодых, но иногда…
Световые эффекты действительно начались. Свет то притухал, как в бомбежку, то опять нормально разгорался… А зачем она сказала, чтобы я приходил с товарищем? И где я его возьму? Серый волк мне товарищ…
– У нас не умеют делать красивую упаковку.
– Кто с вами будет спорить?
– Масло горчит, но упаковка на высшем уровне.
– У них очень дешевый шоколад…
Здесь световые эффекты кончились. В том смысле, что свет потух окончательно. Официанты неслышно пошли по залу, прося у господ и панов прощения. Официанты зажигали свечи на столах.
Я вышел из ресторана и увидел южную темноту. Глаз выколи – вот что я увидел. Ни одного фонарика. Электричество погасло везде вокруг – не только в ресторане.
Какое там шоссе, кювет, кабачок… Где я найду дорогу в этой кромешной тьме? Тут бы до логова добраться. Вероятно, если идти все время только по асфальту, то свой отель я найду, а с Франциской свидание не состоится. И я тут ни при чем. Виноваты электрики и господь Бог. И слава электрикам и господу Богу. Теперь ничего не выйдет.
Я знал, что она ждала. Между нами нечто случилось, когда я вызвал ее в номер, нажав кнопку на дощечке под силуэтом девушки в фартучке. Надо было погладить брюки. И пришла Франциска.
Чтобы показать горничной необходимость погладить штаны, берешь их в руки, скорбно смотришь на них, качаешь головой, вздыхаешь, затем ослепительно улыбаешься – и разговор окончен. Она улыбается, берет штаны, делает книксен у дверей и исчезает. Через полчаса тепло-твердые брюки приятно ломаются на твоих коленях, когда опускаешься в кресло. И, кстати говоря, только в эти короткие минуты ты не забываешь поддергивать их, садясь.
Так вот, когда она вошла, нечто произошло. Наша интуиция ошибается редко. Она угадывает так властно, что побеждает врожденную робость и застенчивость.
Франциска погладила брюки и принесла их. И я понял, что она чего-то ждет от меня.
Но свет погас, и совесть моя была светла. Где бы я Франциску нашел? Во тьме, в чужом месте? Без языка?
В номере горела на столе свеча, штора была откинута, окно выходило на стоянку машин, подоконник был очень низким.
Я посидел у окна, глядя на черные ночные деревья, на номер итальянского «фиата» со словом «ROMA». «Фиат» ночевал под моим окном и был слабо освещен свечкой. Здоровый смех туристов доносился из ночи, здоровый смех сквозь здоровые зубы. Наверное, кто-нибудь рассказывал о стриптизе в Дубровниках. А я, очевидно, человек старомодный. Мне не нравится стриптиз. Мне жалко женщин, хотя я знаю, что они исполняют обряд раздевания не без удовольствия. Но мне жалко их. Мне нужна добрая улыбка горничной, хотя никогда не знаешь, почему она улыбается. Или ждет чаевых, или уже в благодарность за них… Именно этими мыслями я утешал себя. Я ведь не мог забыть, что подумал: «как бы чего не вышло». Но это «как бы чего не вышло» плотно сидело во мне. Плотнее, нежели я хотел бы. Я задул свечу и лег спать.
Да, утром, когда я встал и пошел купаться на горные озера, мне хорошо было оттого, что ничего такого не вышло. Это вечером можешь делать глупости. А утром ты уже другой.
Я сиганул в озеро с разбега.
Столетние дубы еще спали надо мной, тень их была холодна. И вода была холодна. И, согреваясь быстрым брассом, я опять подумал о том, как великолепно, что свет потух и ничего не вышло. Это все-таки главное – чтобы ничего такого не вышло.
Я, конечно, боялся увидеть Франциску. Но когда я уже защелкивал саквояж, она постучала и вошла в номер.
Я показал ей на лампочку и развел руками.
Она кивнула.
Я взял саквояж и протянул Франциске руку.
Она покачала головой, стояла у двери и теребила фартучек. Потом сказала: «Здравствуй». И убежала.
Ну что ж, подумал я. Вот так все и бывает. Вот так все и бывает. Когда хорошее уже рядом, попадаешь за стол, ужинаешь, слушаешь разговоры о темных очках. Потом гаснет свет.
Машина шла хорошо, дорога была пустынна, раннее солнце просвечивало зелень деревьев. Первая сигарета дурманила голову. И хотелось не забывать грусть расставания с Франциской. Но скорость затягивала в привычную игру с дорогой, со встречными машинами, указателями и неизбежной опасностью, потому что всегда, когда сидишь за рулем, ощущаешь настороженность, и она особенным образом будоражит.
Тело хранило свежесть утреннего купания, изумрудная вода горных озер еще не выветрилась из пор и отдавала озон, которым напиталась, падая с каменных круч.
Прекрасна была природа Хорватии вокруг. Август лениво развалился среди гор, лесов и лугов. Август беззаботно щурился на раннее солнце. Он и думать не хотел о том, что рано или поздно придет сентябрь, и октябрь, и январь. Август валялся среди цветущего клевера, ромашек и глазел на строгость горных вершин вокруг долины. Ему не было никакого дела до меня. Глубокий мир лесов.
Вираж. Еще один вираж. Жжих! – мостик через ручей. Роща. Тень и свет на ветровом стекле. Вжжих! – встречная машина. Опять вираж. Стадо баранов, бредущее вдоль правой обочины. Дисциплинированные бараны второй половины двадцатого века. Можно не бояться, что какой-нибудь молодой баран метнется на шоссе.
Девчонка лет пятнадцати позади стада с длинным бичом в руках.
Бич взлетает над ее головой и косо падает поперек шоссе, под колеса машины.
Близко проносится озорное лицо. Она хохочет. Ей весело кидать бич под колеса встречных машин. Еще несколько секунд в зеркальце видно стадо баранов и девчонку. Она машет рукой.
Прощай, Франциска. Дорожные встречи чаще бывают грустными. Но дорога сама потом вылечивает грусть – до обидного быстро. И все-таки как грустно, что я хотел, чтобы ничего не вышло. Как это грустно, как это грустно…
Как я не написал статью об арктическом туризме и что из этого вышло
После возвращения домой я отправился в командировку. Маршрут: Архангельск-Соловки-Дудинка-Игарка-Мурманск. Отправитель: «Литературная газета». Аванс: восемьдесят пять рублей. Цель командировки: принять участие в первом арктическом туристском рейсе теплохода «Вацлав Воровский» и описать виденное, как всегда, правдиво и талантливо.
Шестого сентября прибыл в Архангельск с пишущей машинкой «Эрика» в чемодане.
Когда чемодан вышвырнули из самолета на бетон аэропорта, «молнии» лопнули.
Я давно знаю, что на Севере с вещами случаются неожиданности. Четырнадцать лет назад я был молодым, блестящим, проворным флотским лейтенантом, но мой чемодан в Мурманске переехал маневровый паровоз. В чемодане был кортик. Он числится за ВМС до сих пор, потому что я еще не знал, что по любому поводу нашей жизни следует составить акт при двух свидетелях. Теперь я об этом знаю, однако амортизация сердца и души уже велика – акт на лопнувший чемодан я не составил. Перевязал чемодан брючным ремнем и поехал в местную газету отмечать командировку.
Известно, что интеллигентный человек, оставшись без брючного ремня или подтяжек, сразу превращается в гопника. Потому эти вещи в милиции отбирают первыми.
Я чувствовал себя неловко в редакции газеты. А там еще сидел столичного, лощеного вида мужчина и орал по телефону в Москву:
– Белоснежный! Понимаете, бе-ло-снеж-ный! Да-да! Как чайка! Птица такая, птица! Белоснежный, как чайка, лайнер «Вацлав Воровский» застыл у причала… Повторите!..
Я представился, придерживая брюки.
– Еще один корреспондент! – всплеснула руками секретарша.
– А что, нас уже много?
– Журнал «Турист», «Вечерняя Москва», «Неделя»…
Я не собирался показывать, что «Литературка» способна бояться конкурентов. А на деле совсем скис, потому что выступал в роли спецкора второй раз в жизни. Кроме того, никакой я не газетчик. Я боюсь людям вопросы задавать. Слишком я деликатен, скромен и не уверен в себе, чтобы лезть в души людей выспрашиваниями. Я обычно на тонком лиризме выезжаю, на самоанализе и пейзажах.
Мы познакомились со столичным коллегой, и он повел меня на причал. По дороге рассказал, что приехал вчера, в море никогда раньше не был, но уже начал работать над подвалом «Спасите наши души».
– Чур, не воровать! – сказал коллега. – Это расшифровка сигнала бедствия!
Я был зол на расползающийся чемодан и сказал, что SОS есть SOS, никаких там душ нет, все это выдумки и ерунда; пусть коллега лучше поможет мне тащить вещи. И он помог, и я ему был благодарен. Но потом, уже в рейсе, он так надоел мне куриными темами подвалов и глупыми вопросами, что разок пришлось выгнать его из каюты.
На белоснежном лайнере я прошел к чифу, то есть старшему помощнику капитана, и представился. От чифа на судне зависит все. Капитаны витают слишком высоко над грешной землей и святым морем, чтобы от них была реальная помощь в судовом быту. Это я пишу для всех спецкоров «Литературки», делюсь опытом.
Естественно, что я получил в полное распоряжение двухместную каюту, а коллеги остались в таких каютах по двое. И это вызвало ко мне нездоровый интерес. Но когда коллеги узнали, что я на командировку получил восемьдесят пять рублей, то утешились.
Я распаковал чемодан. «Эрика» оказалась разбитой вдребезги.
Это был удар ниже пояса. Если настоящий, хороший писатель привыкает создавать образы на машинке, у него вырабатывается отвращение к перу и карандашу.
Туристы весело шумели за окном каюты, собирались к Ломоносову. За оградой причала я видел Петра Первого. Вокруг Петра мальчишки играли в войну, лупили друг друга вырванными с корнем подсолнухами. Булькала Северная Двина.
– Надо, надо было составить акт! – твердил я. – Когда ты научишься, дубина, жить по-человечески?
Седьмого сентября стали на якорь у Соловков. Было объявлено, что для доставки туристов на острова еще позавчера из Кандалакши вышел специальный катер. Это мне не понравилось. Знаю я эти катера из Кандалакш, Пинег и т. д. Здесь работает невозмутимый народ – поморы. Они никогда никуда не торопятся. И я отправился к старпому на разведку.
Чиф сидел грустный. Перед ним грустно стоял боцман. Боцмана звали «дракон». Это был самый здоровенный из всех боцманов-драконов, каких я видел.
– Придет катер-то? – спросил я чифа.
– Исчез без вести, – сказал чиф и слабо ругнулся, глядя в окно на зеркально штилевое море.
Дракон тяжко вздохнул. Ему, очевидно, предстояло возиться со спуском на воду судовых плавсредств и самому переправлять туристов в монастырь.
– Подождем до обеда? – спросил дракон с надеждой.
– Подождем, паренек, – обреченно согласился старпом.
На каждом судне бытует особо любимое обращение друг к другу в нестрогое время. На «Вацлаве Воровском» таким словом было «паренек».
Помню, на «Вытегре» все звали друг друга «организм». Боцман являлся ко мне и говорил: «На покраску корпуса надо пять организмов». Я отвечал: «Больше трех организмов дать не могу». На одном рыболовном траулере главным обращением было «сундук с клопами». Штурман кричал с мостика: «Когда этот сундук с клопами флаг спустит?» Сундук с клопами, то есть подвахтенный матрос, бежал куда следовало и спускал флаг.
Часто употребляется слово «волосан». Раньше оно имело оскорбительное значение. Рыбаки плавали на угле, мылись соленой водой, не стриглись весь рейс и возвращались в родной порт обросшие волосами, грязные и дикие. Отсюда и «волосан». Теперь рыбаки возвращаются чистые, наглаженные, оскорбительный оттенок обращения забыт.
«Волосан» употребляется с различными прилагательными. Например: «тропический волосан», «шестигранный волосан», «лошадиный волосан», «восьмиугольный волосан» и т. д.
Туристы, которые с раннего утра торчали на палубе, обвешанные фотоаппаратами, в сапогах и меховых шапках, часикам к одиннадцати стали возвращаться в каюты. Катера из Кандалакши не было.
И здесь, взамен Соловецких островов, было объявлено другое мероприятие: демонстрация кинокомедии «Тридцать три».
Я вздрогнул от гордости, ибо принадлежал к авторам этой комедии.
Я очень хороший писатель, поэтому никогда не вижу своих книг в руках трамвайных пассажиров. Очевидно, меня читают в интимной, домашней обстановке, чтобы как следует сосредоточиться. Вообще-то я еще не встречал человека, который бы слышал мою фамилию. Это потому, что вокруг меня много завистников.
И я занялся кинематографом. Бессмертный звериноморской фильм «Полосатый рейс» – моя работа, хотя, как и всегда, соавторы мешали мне раскрутить талант на полную катушку. Единственная современная трагедия, попахивающая Шекспиром, – «Путь к причалу» – испорчена композитором Андреем Петровым и поэтом Поженяном. Они сочинили популярную песню с художественным свистом. Чтобы заставить человека вспомнить трагедию, мне приходится говорить: «Помните, там есть песня: „…друг мой – третье мое плечо – будет со мной всегда…“» – «А! – говорит зритель. – Как же! Помню!»
Действительно, попробуй такое забыть – третье плечо! Из какого места оно произрастает?
После демонстрации на «Воровском» фильма с голым Евгением Леоновым в главной роли я кое-что предпринял для того, чтоб туристы узнали, что я есть я. Через денек ко мне прибыла делегация и умаслила душу просьбой выступить в цикле «Интересные люди среди нас».
Один интересный молодой человек – кандидат математических наук – уже выступал в цикле. Я присутствовал. И узнал, что Вселенная расширяется, но молодой кандидат еще не знает, откуда, куда и зачем она это делает. Встречались мы и с дамой, которая ездит по Европе и собирает коллекцию чемоданных наклеек.
Я уже говорил, что страдаю застенчивостью, деликатностью и т. д. Но тоже выступил, рассказал несколько баек о якобы случившемся при съемках.
Кино настолько таинственная вещь, что даже умные люди верят, например, мне, когда я вру, что у дрессировщицы тигров Маргариты Назаровой был огромный удав и он вылез из клетки, а дело было в поезде. И вот удав переполз из своего вагона в вагон-ресторан, по дороге замерз и в ресторане, чтобы согреться, обвился вокруг титана с кипятком, раздавил бак, обварился какао и поднял нездоровую возню и гам. Поезд остановили стоп-краном. Маргарита вбежала в ресторан, размотала удава с бака и т. д.
Ну скажите, как может змея открыть четыре двери на переходных площадках вагонов? А ведь никто не сомневается, никто никогда не дал мне затрещины, слушают с таким напряжением, что стыдно потом из бюро пропаганды деньги получать… Кино – самый массовый психоз из всех.
«Это правда, что Алла Ларионова ушла к Иву Монтану, а Николай Рыбников и Симона Синьоре повесились?»
Отвечаешь и на такой вопрос, потому что наш зритель лучший в мире и его надо любить и уважать.
Но самые ужасные вопросы – это когда ты уже пальто надел, а тебя в дверях хлоп – с боков под локотки – и в теорию киноискусства. Это зрители-киноведы, серьезные знатоки, им на личную жизнь Клаудиа Кардинале и на твою наплевать.
Среди туристов оказалось двое таких. Фамилия одного была Лисица, другого – Щегл.
Они поймали меня в баре и сели по бокам, представились, потом Лисица сказал:
– Любая фантастика, уважаемый автор, научная или там ненаучная, абстрагируясь в ирреальное, иносказательное, полезна, очевидно, тем, что позволяет четче прояснить суть процессов реальной действительности. Вы согласны?
– Это вы о «Тридцати трех» или о «Полосатом рейсе»? – спросил я и вспотел.
– Да, – сказал Щегл многозначительно. – О «Тридцати трех».
Тогда я объяснил, что не являюсь профессиональным физиком-теоретиком, и прошу перевести вопрос на русский, обыкновенный язык.
– Мы хотим спросить о положительном нравственном кредо, – перевел Лисица. – Должно быть в художественном произведении положительное нравственное кредо?
Я сказал, что если они признают произведение художественным, то в нем, следовательно, уже есть положительное кредо. И вспотел еще сильнее, потому что не люблю таких слов, как «кредо».
– Вам не кажется, что разрушительный пафос сатирического осмеяния потенциально должен быть наполнен пафосом утверждения? – спросил Щегл, холодно и пронзительно глядя мне в лоб. Он не мог перейти от физических понятий – «потенциал», например, – к русскому языку.
Я смутился и пробормотал что-то о необходимости Щедриных.
– Они необходимы, – согласился Лисица. – Но не кажется ли вам, что, занося гневный бич сатиры, нужно тридцать три раза отмерить?
Я с детства знал от бабушки, что отмерять надо семь раз. Так гласит народная мудрость. Но Лисица и Щегл хотели отмерять почти в пять раз больше, нежели русский народ.
И я чего-то испугался, ощутил почему-то дрожь в коленях. И по привычке свалил все грехи на соавторов, благо те были далеко. Я сказал, что мерил тридцать три раза, а вот соавторы совершенно разболтались, распустились, потеряли самоконтроль, дисциплину. И один – лауреат Ленинской премии – отмерил всего пять раз. А другой – заслуженный деятель искусств – вообще докатился до того, что отмерил четыре с половиной раза.
– Нам не было смешно, когда мы смотрели фильм, – сказал Щегл.
Я сказал, что юмор прикрывает непонимание чего-либо. Когда соединяют контрасты в единое целое – ставят толстого Санчо рядом с тощим и длинным Дон Кихотом, – нам почему-то делается смешно. Нерешенные противоречия, объединенные под одной крышей, комичны. Маркс сказал, что человечество, смеясь, прощается со своим прошлым, в котором оно совершало ошибки, путалось в противоречиях, делало глупости. Юмор – здоровое предчувствие скорого решения противоречий. Кинокомедию нельзя сделать без юмора. Если у нас мало смешных комедий, значит, у нас мало юмора. Если у нас мало юмора, значит, нам все ясно, противоречия разрешены, глупости исчезли. И этому следует только радоваться. Когда люди чему-либо радуются, они почему-то тоже смеются. Так смейтесь, граждане! На кой черт вам комедии вообще?
Лисица и Щегл смеяться не стали.
Но в волнах разрастающейся вокруг меня кинославы этот разговор скоро забылся.
Коллеги-журналисты передавали в эфир статьи, очерки и подвалы о подъеме специального туристского флага, о свинцовых волнах Баренцева моря, о льдах Карского. А я все общался с любителями кино и отвечал на вопросы, терял скромность, забывая величайшее изречение творца теории относительности: «Юмор и скромность создают равновесие».
Знаете вы, что такое слава? Нет, вы не знаете. Это знает только Евтушенко и я, хотя моя слава распространялась на сто двадцать метров в длину и на двадцать в ширину – таковы размеры теплохода «Воровский». Уйти в тень от славы, сжаться в маленький, незаметный, серенький комочек, уехать куда-нибудь в глушь, в Саратов, как постоянно делает это наш знаменитый поэт, я не мог, потому что, как моряки говорят: «Судно по суху не обойдешь и на лошади не объедешь».
Слава возбуждает. Чтобы погасить возбуждение, я пил коньяк. Но когда выпьешь, уже не до писания статей в «Литературку».
Короче говоря, очнулся я, когда «Воровский» швартовался в Диксоне. Судовые динамики дружно ревели: «Четвертый день пурга качается над Диксоном…»
Шел дождь.
Отсюда диктор Всесоюзного радио когда-то начинал перечислять температуру нашей великой страны. Должен сообщить, что купцу Оскару Диксону такая честь никогда не снилась. Он тихо, мирно жил в Швеции и здесь даже близко не был, но давал деньги Норденшельду. А Норденшельд назвал бухту именем благодетеля.
Я вылез на палубу и увидел знакомые низкие сопки, тусклые низкие тучи, штабеля угля в порту, тяжелые силуэты ледоколов «Капитан Мелехов» и «Капитан Белоусов» на рейде, главный причал, возле которого мы ошвартовались, краны и маленький заливчик за причалом.
Тринадцать лет назад я пытался укрыть судно в этом заливчике. Шторм сатанел тогда над Диксоном. Шторм взасос, как говаривал Пастернак.
Я плохо выбрал место стоянки, и судно сорвало с якорей. И я было завел его в заливчик, но портовой диспетчер выгнал оттуда. Разворачиваясь против ветра, я дал машине самый полный ход, чтобы побольше швырнуть стремительной воды на руль и вывернуться. Но врезал в причал. Как я был несчастен тогда, как устал, как был одинок…
Стоя на застекленной пассажирской палубе лайнера – спецкор «Литературки», – я думал о своем прошлом с завистью. Грусть несбывшихся мечтаний была во мне. Портальный кран вытаскивал из носового трюма белоснежного лайнера ящики с пивом. И грузчики дрожали крупной дрожью, ожидая, когда бутылки окажутся в их заскорузлых руках. О, пиво в Арктике! Какая это радость и удовольствие, какое духовное приобщение к цивилизации!
Туристы альпинистской цепочкой удалялись в поселок, добросовестно месили тундру, мокрую угольную пыль, грязь сапожками, ботинками, галошами, ботами и ботиками.
Я глядел на туристов и думал о том, что наименования женской милой непромокаемой обуви и судна, положившего начало российскому флоту – «Ботик Петра Великого», – одинаковы. Вот как тесно увязаны в нашей истории женщины, флот и русская грязь. А еще я поймал себя на мысли, что с каждым посещением Диксона удаляюсь от причала все на меньшее расстояние. Году в пятьдесят третьем я весело шагал через весь поселок в барак-клуб танцевать падекатр с рыбачками – ловцами белух. Других танцев тогда не танцевали. Потом навещал только столовую: рядом со столовой была щель, в щели канистры спирта и две бочки воды – из одной разбавляли спирт, в другой полоскали кружки. Над бочками висел плакат: «Не пей сырой воды!» Потом ввели сухой закон, и я стал ходить только до почты. Потом – до могилы Тессема. Тессема я навещаю и теперь.