355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Петелин » Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг. » Текст книги (страница 25)
Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:28

Текст книги "Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг."


Автор книги: Виктор Петелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]

Читая книгу Симмонса, мы все время испытываем отчетливое ощущение, что автор ее находится в чрезвычайно трудном положении. Вот он пересказал «Города и годы», охарактеризовал Курта Вана и Андрея Старцова; пересказывая, он не мог не упомянуть, что для изображения революционной русской действительности или жизни Германии периода мировой войны Федин использовал собственные наблюдения. Он не мог не увидеть, что самый сюжет романа непосредственно связан с историческими событиями, что конфликт, который он пытается толковать как конфликт отвлеченно-моральный, определяется борьбой, происходившей в мире. Но все это автору книги весьма неприятно, и он без всяких мотивировок заключает: «Главный недостаток романа – хотя некоторые критики считают это достоинством – состоит в подчинении характеров и сюжета широкому фону социального, политического и культурного материала…» Вот он пересказал «Первые радости» и «Необыкновенное лето», изо всех сил пытаясь отыскать в этих книгах сочувствие Федина к старому миру; пересказывая, он не мог не упомянуть о том, как события влияли на судьбы Извекова и Пастухова, Цветухина и Аночки. Но он не может согласиться с позицией писателя, правдиво показавшего историческое движение эпохи. Симмонс заявляет, что «изображение гражданской войны Федину не удалось» и что «его художническое вйдение не охватывает движения масс. Как Пастухов, он видит мир через изолированную личность. Он видит человеческие страдания не как абстрактную концепцию, а как живую страдающую индивидуальность». Эта тирада, видимо, направлена против социалистического реализма, который якобы не допускает изображения индивидуальности (тем более – страдающей!) и требует «абстрактной концепции». Но как согласовать это с тем, что Федин сам, еще на Первом съезде писателей, поддерживал этот творческий метод, а на Втором съезде развернуто и содержательно говорил о многообразии творческих возможностей в пределах социалистического реализма?

По-видимому, понимая, сколь шатки и неубедительны его выводы, Симмонс спешит обрушить на читателя то ничем не подкрепленные тезисы, то вовсе не относящиеся к делу мелкие факты. Ни с того ни с сего он вдруг подчеркивает «контраст» между тем, как изображен Фединым Саратов 1916 года и Саратов «необыкновенного» 1919 года, и пытается сделать заключение, что поскольку старый Саратов нарисован спокойным и сытым купеческим городом, а в первые годы революции он изображен как арена жестокой борьбы, то… симпатия Федина будто бы на стороне прошлого! «Через все творчество Федина можнопроследить элементы ностальгии о прошлом» – этот постулат мы находим уже на 16-й странице книги Симмонса, все дальнейшее изложение показывает, при помощи каких ухищрений в удивительно ясном, классически спокойном и глубоко продуманном творчестве Федина «можно» якобы найти сожаление о дореволюционном прошлом. «Можно» – не то слово: лучше уж было откровенно признаться, что эти выводы нужно, до зарезу нужно сделать Симмонсу, который пытается утверждать, что такой активный общественный деятель советской литературы, как Федин, якобы «в большей части своей творческой жизни старался избегать соприкосновения с политикой…». И даже слова, сказанные Фединым на Втором съезде писателей: «писатель воспитывает в себе нового человека, становится им и вносит черты нового в свое творчество», Симмонс пытается перетолковать в том смысле, что Федин признается в искусственности произведений советской литературы! А ведь в той же речи на съезде Федин, словно предвидя писания Симмонса, недвусмысленно заявил: «Советская литература – явление новое в истории человечества, составная часть новой культуры, которая возникла и зреет как плод величайшей в мире социальной революции. Советская литература – фактор созидательный, служащий переустройству старого общества и организации новой жизни, достойной человека… Факт неоспорим. Но именно неоспоримость факта толкает противников советской литературы оспаривать те качества, которые составляют ее силу». И далее: «Силу ее составляет прежде всего непосредственная связь художника с действительностью. Но так как действительность наша – это социалистическое общество, строящее коммунизм, то наши противники, обращая свои стрелы против советской литературы, ведут на самом деле борьбу с новым в истории, социалистическим обществом…» Подумать только, что это было сказано за два года до выступлений Яна Котта и К. Теплица и за четыре года до появления книги Симмонса, который, прочитав эту речь, предпочел не заметить, что «исследуемый» писатель заранее раскрыл крапленые карты своего «исследователя»…

Симмонс широко применяет метод, излюбленный ревизионистами и буржуазными «критиками»: метод «вычитывания» из книг наших писателей того, чего в них нет. Разбирая «Барсуки» Леонова, он старается доказать, что симпатии писателя на стороне главаря восстания Семена: «Это настоящий герой, с симпатией нарисованный Леоновым», – утверждает Симмонс. А так как советская критика хвалила роман, справедливо считая его крупным шагом в творческом развитии Леонова, то Симмонс, упомянув об этих похвалах, считает нужным пустить в ход ядовитый намек: «Внимательное чтение романа, – пишет он, – тем не менее приводит к предположению, что Леонов не занимал открытой идеологической позиции и оставил глубокое противоречие между городом и деревней неразрешенным». Симмонсу дела нет до того, что в эпоху, о которой рассказывал Леонов в своем романе, эти противоречия в самой жизни еще не были разрешены, что писатель мог лишь наметить пути к их разрешению и что раскрытие противоречий действительности было крупной заслугой писателя. Его интересует другое: а нельзя ли бросить тень на идеологические позиции писателя? И нельзя ли попутно еще раз протащить любимый тезис о том, что советская литература избегает правды?

С «Русским лесом» дело обстоит еще труднее. Но трудности не смущают Симмонса, и он смело бросается вперед: Леонов, видите ли, постоянно перемежает картины прошлого и настоящего. Этот интерес к дореволюционному прошлому «обнаруживает, может быть, больше, чем глубокую личную веру писателя в историческую преемственность русской жизни… он, по-видимому, чувствует себя более «дома» в прошлом, менее подверженным ограничениям и запретам советского настоящего». Что же это «обнаруживает»? «Может быть», неприятие советского строя? Или, «по-видимому», стремление вернуть Россию вспять? Симмонс этого не говорит – он только намекает…

Жизнь – упрямая штука, и от нее не удается укрыться даже Симмсону. Чтобы рассказать о «Соти» и «Скутаревском», он вынужден сказать несколько слов о первой пятилетке. А заговорив о пятилетке, он вынужден признать, что в Советском Союзе строились заводы и железные дороги, города и плотины, электростанции и многое другое. Как ни старается Симмонс сократить изложение этих крайне неприятных ему фактов, они – даже на одной страничке! – производят довольно внушительное впечатление. Сквозь зубы признает автор и тот факт, что многие писатели посвятили свои книги изображению тех перемен, которые происходили в стране. Такому «настроению» поддался и Леонов: он «в результате написал два романа о пятилетке, которые были из лучших среди немногих хороших романов, посвященных этой теме». Опять вынужденное признание: оказывается, даже о пятилетке могут быть написаны хорошие романы (а как же быть с «несовместимостью» социальных и политических факторов и литературного творчества?). И таких романов, оказывается, все-таки было больше, чем два, написанных Леоновым… Но просто признать эти неприятные факты – значило бы изменить собственному «методу» и самому себе. Поэтому Симмонс добавляет: «Леонов поверил в «идеологический мираж», будто «пятилетка меняет лицо России и народ меняется с ней». Признание этого «миража» привело к тому печальному для Симмонса обстоятельству, что в «жестокой схватке между старым и новым официальные критики теперь приветствовали попутчика, который наконец стал союзником…». Несмотря на все это, Симмонс утверждает, не приводя тому никаких доказательств, что Леонов и по сей день «держится своего убеждения в независимости искусства» от общественной жизни!

Извращая принципы социалистического реализма, Симмонс пытается усмотреть «неприятие» Леоновым этих принципов в том, что… писатель часто обращается к материалу прошлого. А так как «исследователь» с самого начала заявил, что важно только увидеть, а не понять, то его мало интересует леоновское пониманиеи оценкапрошлого. Леонов – с этим Симмонс не может не согласиться – «проявляет интерес к жизни», но этот интерес «часто представляет поиски вне времени и пространства». А такие поиски в Советском Союзе не в почете, откуда и возникает придуманная Симмонсом «творческая трагедия» крупнейшего и популярнейшего советского писателя: он, видите ли, «мог бы стать советским Достоевским», а вместо этого… стал писать о пятилетках и о русском лесе!..

Именно в главе о Леонове Симмонс дает открытый бой лучшим традициям русской критики; нам, советским критикам, остается поблагодарить автора книги, поставившего нас в один ряд с нашими великими предшественниками. «Стремление к искусству как некой самодовлеющей цели редко рассматривалось русскими критиками как основная черта русской литературы. От Белинского в первой половине XIX века, утверждавшего, что литература – совесть нации, до советского лозунга, что она должна отражать дух коммунистической партии, критики стремились отождествлять всеобщие элементы русского стиха и прозы с современными задачами… – пишет Симмонс. – Они неохотно понимают, что художник имеет дело с вопросами, выходящими за рамки его времени, что прозрения, которыми обладает искусство, не обязательно относятся к социальным или идеологическим интересам современности».

Симмонс, по-видимому, не считает, что искусство, обладая величайшей способностью обобщения, всегда выражает общее через частное, абстрактное через конкретное. Типичность характеров и обстоятельств, отражая явления конкретно-исторические, современные, придает им, в силу самой сущности типизации, значение гораздо более широкое, нежели простая зарисовка фактов и лиц. Но такое обобщение, такая философская глубина, позволяющая говорить об общечеловеческом значении проблем и образов, неразрывно связаны с мировоззрением художника, с тем самым пониманиемреальности, которое так иронически отвергает Симмонс. Как мы можем убедиться, никакие старания создать абстрактное искусство не приводят к «вечности» и «общечеловечности» произведений абстракционистов. Ни натуралистическое фиксирование фактов, ни абстракционистский отказ от реального мира, ни всякого рода декадентские попытки ухода от социальной проблематики, волнующей современников, не стали почвой для сколько-нибудь значительных явлений искусства. Не могут эти теории послужить основой и для какого бы то ни было плодотворного критического исследования. Об этом свидетельствует книга Симмонса, в частности его статья о Леонове, творчество которого он склонен рассматривать «или как нечаянный триумф, или как художественное поражение».

Эта фраза, при всей своей изысканности, ровно ничего не означает, кроме старания автора блеснуть необычностью афоризма. «Или – или». Думается, было бы честнее прямо признать, что путь Леонова – это путь плодотворных и самобытных идейно-эстетических исканий, завершившихся таким несомненным и закономерным художественным триумфом, как «Русский лес>, и обещающий в будущем еще более значительные успехи.

Как ни академично старается Симмонс излагать свои мысли, многие страницы его книги не могут не вызвать усмешки. Чего стоит, например, многократное утверждение, будто Федин и Леонов далеки от социалистического реализма потому, что они наследуют традиции русских классиков? У советских писателей более молодого поколения, утверждает Симмонс, «нет никаких корней в прошлом», чем и объясняется низкое качество их произведений… А тот факт, что Федин и Леонов еще до революции читали мировую и русскую классическую литературу, Симмонс толкует как неопровержимое доказательство их принадлежности не к советской, а к старой культуре!

Каким надо обладать невежеством и цинизмом, чтобы так трактовать наше отношение к классическому наследию! И какой надо обладать наглостью, чтобы написать, что Шолохов лишь потому «безусловно советский писатель», что он выходец из донской станицы и «никакие воспоминания о прекрасной культуре старой интеллигенции не тревожили его души и он никогда не слышал зова сирены западного искусства»! Вот уж поистине не впрок пошло Симмонсу чтение великолепных, впитавших в себя всю силу реалистической классики, страниц «Тихого Дона»!

Не будем приводить все нелепости, которые нагромождает Симмонс, вкривь и вкось объясняя и судьбу Григория Мелехова, и образ Кошевого, и многое другое. Достаточно сказать, что Шолохову, вслед за Фединым и Леоновым, приписывается «верность независимости искусства от общества». Достаточно сказать, что «Тихий Дон» объявляется произведением, опровергающим социалистический реализм, потому, что в этом романе Шолохов избежал «литературной напыщенности, происходящей от навязанных стереотипов формы и содержания»!

Симмонс не в состоянии умолчать о художественном значении «Тихого Дона», который он называет «величайшим советским романом». Но, признав это, он тут же поучает советских критиков: «вместо того чтобы приписывать огромный успех «Тихого Дона» верности Шолохова марксистским принципам и социалистическому реализму, советским критикам не мешало бы признать на основании этого примера, что уклонение от этих предписаний является важным условием для создания сколько-нибудь стоящего произведения искусства».

Как мы видим, «исследователь» кружным путем вернулся-таки к излюбленному тезису, будто значительные произведения создаются лишь вопреки социалистическому реализму. Конечно, произведенная Симмонсом операции сулит ему немалую выгоду: если вывести за пределы искусства социалистического реализма произведения лучших советских писателей (а ведь за книгами Федина, Леонова и Шолохова можно с таким же успехом назвать произведения Толстого, Фадеева, Гладкова, Эренбурга и любую другую талантливую книгу), то к социалистическому реализму остается причислить лишь книги слабые, серые, бесталанные, которые, как и в любой другой литературе, есть, к сожалению, и у нас. Тогда искомый вывод будет утвержден: социалистический реализм плох, искусство создается за его пределами. Каждому ясно, что с помощью такого рода «операций» можно лишь извратить любое явление. Неудивительно, что, пользуясь подобной методикой, автор, увенчанный профессорским званием, решил начисто игнорировать все, что говорилось как на Втором, так еще и на Первом съезде писателей о многообразии форм и стилей, не только допустимых, но и необходимых для социалистического реализма!

Как мы видели, с «Тихим Доном» автор обошелся без лишних церемоний. Что же касается «Поднятой целины», то, по утверждению Симмонса, рассматривая эту книгу, «надо помнить, что она была задумана как ответ на социальный заказ первой пятилетки, как своего рода беллетризованный справочник о том, как надо и как не надо организовывать колхозы…».

Говоря о Шолохове, автор особенно часто теряет мнимую объективность. И это становится вполне понятным, когда читатель доходит до страниц, посвященных послевоенной публицистике Шолохова – его статьям, призывающим к борьбе за мир и разоблачающим поджигателей войны.

Разговор о книге Симмонса затянулся. Но очень уж эта книга характерна для новейшей методики, применяемой нашими врагами. Очень уж очевидно бессилие наших врагов, вынужденных, с одной стороны, считаться с существованием прекрасных произведений и крупных мастеров социалистического реализма, а с другой стороны, старающихся истолковать эти произведения и этих писателей как нечто далекое от советской культуры. Мы видели, что из этого получается такая очевидная нелепость, какую и опровергать не приходится!

Но стоит ли в таком случае говорить о подобных сочинениях?

Да, несомненно стоит! Стоит потому, что лживые домыслы ловко замаскированы в них пространным пересказом и внешне объективным анализом сюжета и образов, изобразительных средств и стиля. Стоит потому, что в подобных «ученых трудах» применяется тонкая и тем более ядовитая и вредная методика, которая в состоянии обмануть малоосведомленных читателей. Стоит, наконец, потому, что обращение наших явных и непримиримых врагов к средствам маскировки своих истинных целей свидетельствует о все возрастающем их бессилии, о невозможности открыто и прямо отрицать наше искусство.

Приемы мнимой объективности, частичных признаний, половинчатых суждений и двусмысленных оценок – все это оружие из общего арсенала: им пользуются и профессора «Русского института» в Соединенных Штатах Америки, и ревизионисты всех оттенков по эту сторону океана. Только ревизионисты делают это еще тоньше и хитрей: там, где Симмонс не скрывает своей антипатии к марксизму, там ревизионисты клянутся марксизмом, всячески его извращая. Но суть дела остается одной и той же.

Идеологическая борьба не прекращается – ни в литературе, ни в литературной науке. Применение нашими врагами новых форм борьбы против советской литературы – это поиски идеологического оружия, необходимого им для того, чтобы хоть как-нибудь скрыть от своих читателей рост авторитета Советского Союза. Это – способ защиты от нашего растущего авторитета, от наших успехов, от наших идей, все шире распространяющихся среди простых людей всего мира.

Но гнилое оружие явной или замаскированной клеветы не принесет успеха нашим врагам. Они обречены на поражение.

Алексей Улесов, дважды Герой Социалистического Труда
История одного посвящения

Все, кто читал широко известный рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека», наверное, обратили внимание на то, что в нем вслед за названием есть авторское посвящение: «Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года».

О встрече с Е.Г. Левицкой рассказывается в публикуемом ниже отрывке из подготовленной к печати издательством «Молодая гвардия» книги знатного электросварщика, дважды Героя Социалистического Труда Алексея Улесова «Пути-дороги». Это второе, дополненное издание книги, в которое введен ряд новых глав и эпизодов. С Евгенией Григорьевной Левицкой автор познакомился в Москве, куда приехал в январе этого года делегатом XXI съезда КПСС.

Как только под новый, 1957 год вышла «Правда» с рассказом Михаила Шолохова «Судьба человека», многие у нас, на берегу Волги, спрашивали:

– Кто же такая Евгения Григорьевна Левицкая? Почему Шолохов именно ей посвятил свой рассказ?

Но узнать об этом нам так и не удалось. Товарищи просили меня: «Будешь в Москве, узнай». Побывал я на Дону, в родных краях, в хуторе Генералове, и тут мне тоже был дан наказ:

– Раз Михаил Александрович Шолохов, наш знаменитый земляк, посвятил рассказ большевику с 1903 года Евгении Григорьевне Левицкой, мы должны знать, что это за человек. Обязан ты все узнать. Повидать ее и поклониться ей от нас всех должен.

И вот в дни заседаний XXI съезда партии я случайно узнал, что Левицкая живет в Москве. На мою просьбу, переданную ей, Евгения Григорьевна ответила согласием, разрешила приехать к ней.

В светлой прихожей нас встретила невысокая женщина с седыми волосами, сказала тепло и просто, чуть приглушенным голосом:

– Проходите, пожалуйста.

Мы здороваемся. Протягивая руку, она говорит:

– Ну, хорошо, что вы пришли. Я всегда рада людям.

И сразу мы чувствуем себя по-домашнему.

Мы прошли в небольшую комнату. По стенам книжные шкафы, на окне и на столе множество цветов. Евгений Григорьевна приглашает нас сесть и сама усаживается в кресло:

– Видно, годы берут свое. Вот вчера пошел восьмидесятый год. Смотрите, сколько цветов принесли мне. Только я их совсем плохо вижу. Я и вас почти не вижу. – Евгения Григорьевна грустно улыбается. – Ну, как там у вас, в Жигулях?

Я стараюсь коротко рассказать о самом главном.

Евгений Григорьевна расспрашивает о съезде. Она взволнована огромным размахом семилетки.

– Слушала я материалы съезда и думала: «Недаром, значит, прожита жизнь! Хорошие наследники выросли». Это очень радует. Знаю, все задуманное будет выполнено.

На одной из книжных полок – они идут по всем стенам комнаты снизу доверху – я замечаю книжки Михаила Шолохова и прошу разрешения посмотреть их. Первые издания – «Тихий Дон», «Поднятая целина». Многие из них – подарки писателя Евгении Григорьевне.

– Евгения Григорьевна, а Шолохова вы давно знаете?

– Давно. – Евгения Григорьевна говорит медленно, тихо. – Шолохов принес в издательство первую часть «Тихого Дона». Я работала тогда в издательстве «Московский рабочий», заведовала книжной консультацией. – Она замолкает. Потом говорит: – Не кривя душой, скажу: не с большой охотой взялась я читать. Рукопись пухлая, большая. Как раз перед этим я прочла десятки таких рукописей, и все не были пригодны к печати: одна другой хуже. Положила в портфель. Пришла домой. «Ах, – думаю, – еще эта рукопись!..» Поздновато я освободилась в тот вечер от домашних дел, чувствовала себя усталой, но привычке не изменила. Открыла. Рукопись напечатана на машинке. Кое-что выправлено и вписано рукой автора.

Начала я читать. Прочла несколько страниц и остановилась. Что за чудо! Может, первое впечатление обманчиво? Перечитала начало. Впечатление еще большее.

Читала я, читала… Сына позвала. Он стал читать за мной следом.

Нет, сын мой не писатель, – улыбается Левицкая, – инженер. Да, так мы в ту ночь спать и не легли. До утра читали…

Наутро заведующая сектором художественной литературы спрашивает: «Ну как?» – «Замечательно», – говорю. «Вот как! – смеется она. – А всегда говорите, что неинтересное даем вам».

Хотелось мне быстрее повидать автора. Прошло немного времени, и я встретила Михаила Александровича Шолохова в издательстве. Молодой он был совсем. Паренек такой невысокий, тонкий, в кожаной куртке и кубанке. Очень молодой, немного старше моего сына. Поразило это меня, сказала ему об этом. Книгу я рекомендовала к изданию. С тех пор мы с ним и подружились. Он так у нас, в «Московском рабочем», и печатал все.

– Вы откуда родом, Евгения Григорьевна? Не с Дону? – спрашиваю я. – Земляки мои интересуются.

– Нет, я черниговская…

О себе Евгения Григорьевна рассказывает неохотно.

– Работала я библиотеках, через книги держали мы связь с рабочими.

Слушаем мы, и за скупыми словами встает светлая и мужественная жизнь, вся с юных лет отданная народу. Петербург… Первые кружки… Одесское подполье… Ссылка с детьми в гиблые места… Слушаем мы и понимаем: нет, не только первым рецензентом была Левицкая для Михаила Шолохова. Недаром дружба целой жизни связывает старую большевичку и великого писателя.

– К сожалению, природа ко мне оказалась жестокой. Я очень плохо вижу, – говорит Евгения Григорьевна. – Книги вот на полках. Подойду к ним. А читать не могу. Сиротами без меня стоят…

Евгения Григорьевна протягивает руку к столу, находит небольшую фотографию в старой рамке.

На нас смотрит милая, юная девушка-толстушка, почти девочка.

– Вот такая была, когда начала прятать литературу. Я тут, – она показывает нам другую фотографию, – когда уже я была настоящим членом партии.

Молодое прекрасное лицо смотрит на нас.

Евгения Григорьевна вдруг светло и ясно улыбается:

– Молодежь теперь как дети. Все спрашивают: «Какие были билеты у членов партии?» Я говорю: «Вовсе не было». – «Как так?» – говорят. Не понимают. Или еще спросят: «Сколько подпольных собраний вы посетили?» Ну как им скажешь? Все они были тогда подпольные. Говорю им, как мы занимались. «Что делать?» Ленина был у нас один экземпляр. Зачитали его до дыр. Буквально. Каждый человек знал: за эту книгу тюрьма, ссылка. А читали…

Пора уходить: мы утомили гостеприимную нашу хозяйку.

Я говорю Евгении Григорьевне, как благодарны мы ей. Говорю, что велели кланяться ей и строители, и земляки мои. Говорю, что смогу теперь сказать товарищам, кто же это Левицкая, дорогой народу человек, которому Шолохов посвятил свой рассказ.

– И вы поклонитесь от меня товарищам, – говорит Евгения Григорьевна. – А обо мне что рассказывать… Спасибо, что зашли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю