Текст книги "Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг."
Автор книги: Виктор Петелин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
Склонил голову перед всесильными дарителями литературных чинов и Константин Федин, великолепный мастер слова, образа, сюжета в романе «Первые радости», присоединив свое виртуозное мастерство к большевистскому мифотворчеству.
У будущего лауреата Нобелевской премии, прославляемого ныне вольнолюбца Бориса Пастернака родились такие строчки:
За древней каменной стеной
Не человек живет – деянье,
Поступок ростом с шар земной.
Справедливым будет признать, что и Михаилу Шолохову пришлось показать себя дисциплинированным солдатом партии ради того, чтобы открыть дорогу для публикации «Тихого Дона». Он вынужден был отложить в сторону эпопею о казачестве и откликнуться на всенародный пожар, разожженный «революцией сверху», романом «Поднятая целина», иначе погибли бы и «Тихий Дон», и его автор. Так снимем упрек и с Алексея Толстого, и с Константина Федина, и с Твардовского, оставив его Максиму Горькому, ибо ему ничто не грозило свыше того, что он получил, и Борису Пастернаку, ибо горят эти строчки огнем на имени нобелевского лауреата.
«Поднятая целина»… Очень ли автор за это заслуживает упрека? Кто же знал в тридцатом году, что колхозы задуманы не как форма коллективизации труда, а как форма жесточайшего закрепощения русских крестьян, что поставит Россию полсотни лет спустя на грань выживания?
Забегая далеко вперед, приведу здесь небольшой эпизод. В 1959 году вторая книга «Поднятой целины» наконец-то была завершена.
«Отпели донские соловьи» по дорогим сердцу автора Давыдову и Нагульнову…
Простившись со своими героями, с которыми сроднился за долгие годы, Шолохов загрустил. Как-то, пребывая в раздумье, спросил:
– Как бы узнать, сколько казачки получили в первый год колхозного житья?
В райкоме партии перерыли все архивы, чтоб найти хотя бы одну ведомость по раздаче хлеба по трудодням в 30-м или 31-м годах.
Следов документальных об этих выдачах не осталось, но живы были еще старики, которые помнили первые колхозные годы. Выдачи по три килограмма на трудодень в иной год припоминали, а по большей части так и оставались трудодни палочками в ведомостях.
Спрашивается, что же подвигло талантливых писателей, а в их ряду и Шолохова, воспевать коллективизацию?
Казалось бы, люди, умудренные жизненным опытом, должны были понять: коллективизация и все, что ее сопровождало, ломает становой хребет русскому крестьянству, что это ведет к массовому геноциду основного населения России. Однако заманчиво выглядел миф о возможности общинного коллективного хозяйствования на земле, возможность преобразовать собственнический инстинкт в разумное понимание интересов общества превыше собственного интереса.
Да, все было построено на призывах высших к низшим поставить общественное выше личного, но вот высшие… Они как? Сложную нашел форму Шолохов для этого ответа, и как же полновесно он звучит в сегодняшние дни!
Справный хозяин, Григорий Банников не хочет ссыпать семенной хлеб в колхозный амбар. Нагульнов возмущен, что тот не верит советской власти.
– Соберете хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? – восклицает Банников. – Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стрижеными бабами катались? Зна-а-ем, на что на нашу пашаничку гатите! Дожи, шеи до равенства!
Конечно, не Макар Нагульнов возил на автомобилях стриженых девок, да и сомнительно, чтобы он хотя бы раз в жизни на легковом автомобиле проехался. Целые области и республики обрекали на голод, действительно на автомобилях возили стриженых девок, жен кремлевских, а сколько золота перелили в бездонные бездны партийных касс по всему миру в погоне за призраком мировой революции!
Большего Шолохов тогда сказать не мог, не дали бы, а сказал бы, не имела бы русская литература «Тихого Дона».
И вот он, новый порог: «Подтелковское движение». Загадка не сразу отгадывается, хотя полагаю, что Шолохов ее отгадал сразу, я об этой отгадке узнал позже.
Итак, новелла о белом казаке.
Повторяю, не хотел бы гадать, кто грешен, не знаю, по каким каналам прошла информация: сразу – в ЦК или через МГБ?
Сначала пригласили Шолохова в «Правду» на заседание редколлегии, якобы поговорить о его творческих планах. Он им – о своей работе над романом «Они сражались за Родину», ему в ответ – роман ждем, а вот хорошо бы и ко времени выступить с законченным рассказом для газеты. «Именно сейчас это крайне важно», «очень важно», чтобы писатель такого масштаба возвысил свой голос. И уже не стесняясь, напрямую советуют, чтобы вспомнил что-либо из гражданской войны. Шолохов не наивный человек, да и я не мог не догадаться, что кто-то из собеседников в «Гранд-Отеле» постарался.
Главный редактор «Правды», один из тогдашних теоретиков «марксизма-сталинизма», Петр Поспелов напомнил Шолохову, как он однажды подвел «Правду», передав для публикации сырые главы из романа «Они сражались за Родину». Но «сырыми» Шолохов их отнюдь не считал. Упрек понадобился для психологического воздействия. Но не с Шолоховым играть в такие игры, а тут, как на грех, в момент поспеловских нотаций, раздался звонок аппарата кремлевской связи, в просторечье «вертушки». Именно по этой связи звонили обычно руководители партии и правительства, мог позвонить и Сталин.
Совещание редколлегии шло за огромным длинным столом на небольшом отдалении от письменного стола главного редактора.
Чтобы снять трубку вельможного телефона, Поспелову надо было встать и сделать несколько шагов к тумбочке с телефонами. Еще по работе в редакции «Известий» я знал, что усердие лиц, у которых поставлен этот аппарат, на вершинах власти оценивают по быстроте, с которой снимается трубка.
Поспелов живо вскочил, заспешил, споткнулся о ковер и упал. Падая, с отчаянием в голосе крикнул:
– Снимите трубку!
Поразительно, но никто не шевельнулся. Все оказались в шоке. Каково видеть главного редактора, одного из секретарей ЦК КПСС распростертым на полу!
Снять трубку Поспелов опоздал. С этими телефонами дело поправимое. Он позвонил на узел связи и успокоился. Звонил не Сталин. Выразительная картинка из служебного быта высшего эшелона власти того времени.
Казалось бы, невелики требования «сталинских ползунков». Почему бы их не осчастливить, не увенчав их старания небольшой новеллой о Сталине и белом казаке. Силой шолоховского таланта, жемчужной россыпью его языка, не называя Сталина ни великим, ни мудрейшим, увековечить его образ, отлитый в бронзу шолоховским мастерством.
Очень старались. До крайних пределов возможного. Дома у меня раздался телефонный звонок. Очень приветливо, очень уважительно представился мне человек, фамилии не назвав, а всего лишь по имени и отчеству из Министерства государственной безопасности. Поинтересовался, не очень ли я занят, не мог бы я к нему подъехать в приемную на Кузнецком мосту. Предложил даже выслать машину. От Покровки до Кузнецкого моста без машины быстрее добраться.
Встретил меня седой, солидный человек. Сдержанный, вежливый, с манерами, отработанными властью, сосредоточенной в его руках. Полагаю, что я мог бы поинтересоваться его фамилией, но к чему?
Он мог назваться любой фамилией, любым именем, а мне как проверить, да смысла в такой проверке не было. Для истории? В этом нет нужды, встречала меня не личность, а безликая власть.
Задача, как я теперь понимаю, была у него не из легких. В этом доме на Лубянке знали, сколь внимателен Сталин к Шолохову и ко всему, что с ним связано.
– Нам известно, – сказал он, – что вы входите в круг близких друзей Михаила Александровича Шолохова. Не сочтите, что мы интересуемся Шолоховым в каких-то целях, направленных против него.
Здесь я счел нужным подправить моего собеседника. Я объяснил, что с моей стороны назваться другом Шолохова было бы нескромно.
Собеседник смягчил ситуацию:
– Скажем так, что вы один из тех, кто часто с ним встречается и выполняет обязанности его секретаря. Такая формулировка вас устроит? – Он помолчал и добавил: – Во всяком случае, мы не ошибемся, если установим, что вы любите Шолохова и желаете ему добра.
С этим я согласился.
– Должен вас предупредить, – продолжал он, – что мы вас пригласили не без ведома Центрального Комитета партии. В Центральном Комитете партии очень озабочены душевным состоянием Шолохова. У него сейчас полоса творческих трудностей.
– Это по доносу Панферова и Симонова? – спросил я.
– О каком доносе вы говорите?
– На всю страну донос! Статья в «Литературной газете».
– Статья разве донос?
– Самый действенный! Я лично не заметил, чтобы у Шолохова были какие-либо творческие трудности.
– Нет, статья, о которой вы говорите, не предмет нашей беседы. Спрошу прямо, надеясь на прямой ответ. Нам известно, что вы присутствовали на дружеском ужине в «Гранд-Отеле». Шолохов пересказывал сюжет своего рассказа о Сталине. Присутствовали писатели, все считают, что рассказ выдающийся.
– Но он не написан! – вырвалось у меня.
Собеседник мой улыбнулся:
– Вы в этом уверены? Не скрою, у нас другие сведения: будто бы этот рассказ написан, но Шолохов по каким-то причинам его придерживает. Вам не надо разъяснять, какой всенародной любовью пользуется Сталин. Публикация такого рассказа стала бы большим событием. Быть может, кто-то или что-то мешает Шолохову опубликовать этот рассказ?
Это уже вопрос, относящийся к профессии моего собеседника. Профессиональный вопрос.
Я ответил, что не только никто не мешает, но все, со всех сторон уговаривают его написать.
– Вы все же поинтересуйтесь, не написан ли этот рассказ. А теперь еще один вопрос: вы расскажете Шолохову о нашей беседе?
– Должен рассказать…
– О слове «должен» забудьте! О чем здесь возникает нужда в чем-либо посоветоваться, рассказывать не стоит. Но от Шолохова скрывать наш разговор не обязательно. Он поймет, что не наше ведомство озабочено, появится ли этот рассказ в печати. Нас спросили там, где и с нас спрашивают. Нам важно знать: рассказ написан или это еще только замысел?
– Наверное, проще спросить об этом самого Шолохова.
– Наверное, проще, но нам этого не поручали.
Михаил Александрович выслушал меня с усмешкой под усами.
– Интересуются? Не только у тебя спрашивали.
– Там же?
– И повыше спрашивали.
– От Сталина вопрос?
Шолохов покачал головой:
– Нет, не от Сталина. Кто-то боится нарушения равновесия. А ну как и в самом деле напишу этот рассказ? Литературной славы это мне не прибавит, а вот политический вес как бы не перевесил Сашу Фадеева и все иные писательские авторитеты. Большая драка затеется в писательском мире. Мне она не нужна.
Я тогда внутренне с ним не соглашался. Очевидно же было, что в литературе тех лет ее вершиной владеет автор «Тихого Дона», рядом поставить было некого. По художественному таланту, по пониманию творческого процесса, по широте взглядов, по характеру только Шолохов мог защитить истинную художественность современной литературы. Думаю, что и те, кто распространил слух о написанном рассказе, предполагали увеличить политический вес Шолохова. Расчет в духе того времени. Сталин будет растроган рассказом, для него многое значит имя Шолохова, и он своей волей произведет смену руководства в Союзе писателей. Не столь и наивен подобный расчет. Откуда же тогда беспокойство, пронизавшее насквозь высший партийный аппарат?
Несомненно, что оно было отражением той борьбы за власть, которая на протяжении многих лет не утихала в писательских кругах. Не за успехи в творчестве, а именно за власть, ибо пребывание на высших руководящих постах в Союзе писателей оберегало от критики, давало возможность издавать свои книги огромными тиражами и закрывать дорогу подлинным талантам. Сколько их погибло на литературных перепутьях, истинных талантов, не сочтешь, да и никто не вел учета. Тяжко пришлось бы номенклатурным «талантам», если бы Сталину вдруг взбрело в голову поставить во главе писательской организации Михаила Шолохова. Вот и засуетились, вот и забегали, как бы ему перегородить путь, а вдруг и правда рассказ написан? Это же катастрофа.
Рассказ не был написан. Шолохов не рвался к власти.
Минул год. К осени 1952 года положение с долгом в Управление делами ЦК КПСС стало невыносимым.
К сожалению, я не запомнил дату, когда он решил позвонить Сталину и напомнить о своем письме по поводу ошибок в «Тихом Доне».
Я приехал к Шолохову на Староконюшенный после того, как договоренность о встрече со Сталиным состоялась. Назначена она была на следующий день в 13.00.
Спокойно и просто говорил он со Сталиным о статье Шкерина, а на этот раз заметно волновался. Что-то происходило в его сознании, шла какая-то работа, его всего ломало. Задумчив, раскидист. Я уж было собрался идти домой, – остановил меня звонок в дверь. На пороге – Поскребышев.
Поздоровались. Разговор, как у старых знакомцев, на «ты».
– Хозяин ждет тебя, Михаил! – объявил Поскребышев с особенной интонацией в голосе. Нюансы ее не передашь. В ней и патетические нотки, и подчеркнутое значение ПРИГЛАШЕНИЯ, и Бог знает еще что.
Поскребышев сделал паузу и добавил:
– Машину за тобой пришлем свою. Надеюсь, будешь молодцом. Хозяин не в лучшем состоянии духа.
– На меня обида? – спросил Шолохов.
– Не преувеличивай роль своей личности в истории! Прошу тебя, отдохни как следует. – Обернулся ко мне: – А ты проследи, чтобы не беспокоили ни сегодня, ни завтра Михаила Александровича ни звонками, ни посещениями. Гостей, кто бы ни явился, заворачивай с порога. Я тебе даю на то полномочия. Проводи Михаила Александровича до Кремля.
Поскребышев засобирался.
Михаил Александрович предложил чаю.
– Ни чаю, ни чего иного! – обрубил Поскребышев. – Разговор тебе предстоит серьезный и думаю, что долгий.
Гостя проводили. Михаил Александрович подмигнул мне. Похоже, что он остался доволен.
– Сейчас разбежимся, утром приходи пораньше…
«Солдат спит, а служба идет». Хорошая поговорка. Вышел я из подъезда, что-то мне показалось не так. На противоположной стороне стояла машина. Два молодых человека в одинаковых плащах. Обычно в такой час переулок пустынен. Утром я застал ту же машину, но около подъезда уже других молодых людей. Оберегают перед встречей со Сталиным.
К тому времени я уже научился распознавать настроение и внутреннее состояние Михаила Александровича. Он явно был в нервозном состоянии, хотя всячески это скрывал; сосредоточен на своих мыслях, собран словно в комок. В такие минуты он или чистил и без того чистые ногти, или подстригал маленькими ножничками усы, и без того ухоженные.
Одет как обычно. Гимнастерка, галифе, из мягкого хрома сапоги. Орденов и медалей он никогда не носил.
Правительственная машина пришла около двенадцати часов. В запасе час времени. Лучше подождать в приемной, чем опоздать хотя бы на минуту.
Со Староконюшенного до Кремля езды минут десять, а на машине с правительственными клаксонами и того меньше. Выезд на Гоголевский бульвар по Сивцеву Вражку, поворот направо, еще поворот налево у Кропоткинской, и вот они, Боровицкие ворота. Кремлевские порядки в те времена были усложнены. Почему-то машине с Шолоховым был открыт проезд через Спасские ворота. По Волхонке в те времена был проезд в обе стороны. Мы выскочили на площадь к Историческому музею, Шолохов вдруг попросил шофера подъехать к «Гранд-Отелю».
Шофер взглянул на сопровождающего, тот взглянул на часы и в знак согласия кивнул ему. Дорого, наверное, обошелся ему этот неосторожный кивок. Машина круто повернула в нарушение установленного движения и остановилась у входа в ресторан.
Я спросил:
– Зачем? Вас ждут!
– Ты не знаешь зачем? Пойдем!
Мы вышли из машины и поднялись на второй этаж.
Тут же, узнав его, к нему подбежал метрдотель, старый знакомый.
При входе в зал, еще до столиков, небольшой, отгороженный занавесями, кабинетик метрдотеля.
Михаил Александрович раздвинул занавеси и бросил метрдотелю:
– Я на минутку. Накоротке! Две бутылки коньяка «КС». Одну с собой.
По тем временам это был высокой марки грузинский коньяк. Бежать за ним метрдотелю не пришлось. Нашелся в шкафчике.
Тут же появились на столе два фужера.
– А себе? – спросил Шолохов. – За хорошее предприятие выпьем!
– За хорошее можно! – согласился метр.
Я с упреком глядел на Шолохова. Он понял мой взгляд.
– Ничего ты не понимаешь. Не с пустыми же идти руками.
Взял со стола бутылку и засунул ее в широчайший карман галифе.
Сам разлил коньяк.
Шолохов присел на край стула и отпил глотка два. Метр осушил фужер.
– Садись, – приказал он мне. – Время еще есть!
Я смотрел на часы. Стрелки неумолимо двигались к роковому часу.
Он заметил мой жест с часами и досадливо сказал:
– Не мельтеши!
Между тем наметилось какое-то странное и тревожное движение. Метр выглянул за занавеси и побледнел, отступил на шаг, у него мелко задрожали руки. Шторы раздвинулись, в кабинетик вошел Поскребышев, за его спиной виднелись фигуры молодых людей в плащах. Вполголоса он гневно произнес:
– Михаил, не о двух ты головах!
– У всех по одной, а не по две! – ответил, посмеиваясь, Михаил Александрович и, обращаясь ко мне, добавил: – Федор, налей нашему гостю!
– Наливай! – неожиданно согласился Поскребышев.
– Ого! – воскликнул Михаил Александрович. – Слышу речь не мальчика, а мужа!
– И себе наливай! – приказал мне Поскребышев. – Да не стесняйся! По полной!
Взял у меня из рук бутылку, налил мне и метру фужеры доверху. Бутылка сразу опустела.
И я и метр поняли, в чем дело. Нелегкая это для меня задача – сразу выпить полный фужер, а пришлось. Метр человек тренированный. Шолохов по своему обычаю сделал всего лишь глоток. На секунду отвлек его внимание фужер, Поскребышев выплеснул содержимое своего фужера через плечо.
– Едем, Михаил. Я на час передвинул твою встречу! Хозяин не будет тебя ждать!
– Я год ждал…
Не так-то громко были произнесены эти слова, а прозвучали как гром. Невозможные, вне логики того времени…
Лицо Поскребышева ничего не выразило, однако почувствовалось, что в душе он содрогнулся.
Шолохов, странно посмеиваясь, извлек из кармана галифе вторую бутылку и поставил ее на стол.
Не простившись, ни слова не молвив, Поскребышев задернул занавеси и ушел.
В оцепенении замер метр, я не знал, куда спрятать глаза. Не сказал бы, что я испугался, но нетрудно понять, какие могут явиться последствия.
Последствия не замедлили. Можно сказать, что явились мгновенно.
Пока успела опорожниться вторая бутылка, в статусе Шолохова совершились перемены. Обычно Шолохов вызывал машину из гаража ЦК. И на этот раз позвонил в гараж диспетчеру, чтобы прислали машину доехать до Староконюшенного. Диспетчеры – женщины, они всегда были любезны, крайне предупредительны, рады были услужить почитаемому писателю. Я не помню случая, чтобы Шолохову отказали в присылке машины, в какое бы то ни было время дня и ночи. Здесь же последовал отказ. Машины, дескать, все в разгоне. Такого в гараже ЦК не бывало и быть не могло.
Добраться из центра Москвы до Староконюшенного не велика задача. Взяли такси. Михаил Александрович в раздумье, но иногда усмешка трогает его губы. Невеселая, как бы отражение его раздумий. Он умел взглянуть на себя со стороны, оценить иронически обстоятельства, им же самим созданные.
Из дому позвонил в службу ЦК КПСС, занимавшуюся заказом железнодорожных билетов. У него всегда принимали заказ. И здесь отказ. Усмехнулся.
– Ну что же, сделаем еще одну проверку.
Он набрал номер Управляющего делами Центрального Комитета Крупина. Не знаю, что их связывало. Дружба? Но вот вопрос, имела ли место дружба у лиц столь высокой номенклатуры ко времени стабилизации сталинского режима? Деловые связи, и только. Крупин был с Шолоховым крайне предупредителен. А как же иначе? Кому из ответственных работников Центрального Комитета не было известно особое отношение Сталина к Шолохову? Хозяин ласков, ласковы и его лакеи. Я не усомнился бы в их дружбе, если бы в этот день он вышел на связь с Шолоховым. Его, конечно, не оказалось на месте. Никто не знал, куда он вышел. Раньше никогда так не отвечали. И если Крупин действительно отлучался, его тут же отыскивали и он перезванивал Шолохову.
– Все ясно! – молвил Михаил Александрович. – В армии это называется «снять с довольствия». Вот тебе депутатский мандат, поезжай в железнодорожные кассы в «Метрополе», в депутатскую. Авось туда не дошло. Бери купе в мягком вагоне на любой поезд. Проводишь меня до Миллерова…
Билеты я взял на вечерний поезд и поехал домой собраться в дорогу. Я спешил, но к телефонному звонку подошел. Звонили из ЦК, по поручению Михаила Андреевича Суслова. По его поручению мне передали, что, если я, Шахмагонов, еще раз появлюсь возле Шолохова, в Комиссии партийного контроля поставят вопрос о моем исключении из партии.
Я выразил готовность предстать перед любой комиссией, но твердо заявил, что до Миллерова Шолохова провожу.
Пусть не подумает читатель, что я похваляюсь своим мужеством. А что я мог ответить? Своей покорностью признать за собой какую-то вину в тех или иных поступках Шолохова, признать невозможное, а именно то, чего не было, свое какое-то особое влияние на Шолохова? Кто я такой, чтобы влиять на него? Даже в тот момент, еще не зная подоплеки отказа Шолохова идти на прием к Сталину, я не мог преувеличить своего влияния, это вопрос столь сложных взаимоотношений гениального писателя и «вождя народов», что к нему и близко не мог никто подступиться, кроме Сталина и Шолохова.
Видимо, у кого-то чесались руки учинить расправу над Шолоховым. Его не достать, так ударить по секретарю. И тогда я уже понимал, что несколько унижений, которые претерпел Суслов от Шолохова, мучили этого высокопоставленного партократа еще и потому, что имелись живые свидетели этого унижения. Для Суслова моя личность – столь незначительная мелочь, что он и не вспомнил бы обо мне, но он знал, что я присутствовал при тех пассажах, которые выставляли его на посмешище.
В отношении Шолохова и «моего влияния» на него моя совесть была чиста. Много позже я узнал, что чистая совесть не оказалась мне защитой, защитил меня Шолохов. Он сумел поставить громоотвод над своей и моей головой. Как он это сделал, с кем говорил, я не знаю. Состоялось что-то похожее на джентльменское соглашение, если слово «джентльменское» употребимо в таких делах. Меня не троньте, и я не трону. Так оно должно было выглядеть. Да, он не явился к Сталину на прием, но никто из тех, кто готов был его за это порвать, не знал и не мог знать, как это его уклонение от встречи воспринято Сталиным. Наверное, я не ошибусь, если выскажу предположение, что эти два человека понимали друг друга не только с полуслова, но и не произнося никаких слов.
Забегая вперед, скажу, что, вернувшись из Миллерова, я позвонил тому работнику ЦК, который запретил мне от имени Суслова появляться у Шолохова. Очень сожалею, что запамятовал его имя. Много их прошло, «калифов на час», сквозь мою жизнь.
Я доложил, что проводил Шолохова до Миллерова и готов предстать перед любой комиссией.
– Не спешите! – получил я ответ. – Когда нужно будет, сами позовем!
Так и не позвали. Слишком тугой узел тогда завязывался между Шолоховым и Сталиным.
Та поездка в Миллерово мне запомнилась, о многом я получил от Михаила Александровича разъяснения.
И дело тут не только в достатке времени для разговоров с глазу на глаз. Поезда до Миллерова находились тогда в пути не менее 23 часов. Времени для длительных бесед и ранее было предостаточно. Для себя я отметил, что Михаил Александрович переступил им поставленный в наших отношениях порог доверия. Что его на это подтолкнуло, не знаю, наверное, и о степени доверия не мне судить.
Поезд тронулся, я ему рассказал о звонке из ЦК.
– И что же? – спросил он в ответ. – Ты член партии и обязан реагировать на советы, тем более на указания партии.
– Аппарат ЦК – это еще не партия! – ответил я.
– Это мозг партии, – возразил он.
– Но и в мозгу могут быть явления склероза.
Михаил Александрович как бы про себя улыбнулся. Помолчал.
– На склероз не похоже. Суслов запомнил, как ему пришлось менять мнение о статье Шкерина, не прочитав ее. Вот вернешься, перед серьезной комиссией придется тебе предстать…
– Кто в этой комиссии поверит, что я помешал вашей встрече со Сталиным!
Шолохов укоризненно покачал головой:
– Об этом и не вспомнят, и слова не молвят. Не по Сеньке шапка… Сквозь увеличительное стекло на твою жизнь поглядят, а коли ничего не увидят, такое зеркало придумают, что покажет тебя вверх ногами. Не погостить ли тебе в Вешках, пока не утихнет их любопытство?
Что ж, судите, читатель, меня за наивность! Ответил я твердо:
– Напротив, с нетерпением жду этой встречи! Я знаю, что сказать и как сказать. Мне кривое зеркало не страшно!
– Исполать тебе на этом! Знай, что с Дона выдачи нет! То старинный казачий обычай.
Поезд шел ближним Подмосковьем, мелькали за окном платформы станций, скучный вид.
После длительного молчания, как бы разговаривая с самим собой, Михаил Александрович вдруг проговорил:
– Пора… Пусть они думают, что я им устрою легкую жизнь. А мне пора садиться за вторую книгу «Поднятой целины». С глаз долой, из сердца вон.
Не очень-то понимая, о чем это он говорит, полагая, что о ненаписанном рассказе о Сталине под Царицыном, я осмелился спросить: почему же он так упорно не хочет написать этого рассказа?
– Почему же не написать? – ответил Михаил Александрович. – Собственно говоря, рассказ не совсем о Сталине, а о нравах наших казачков во времена гражданской. Быть может, не очень-то этот рассказ слагался. Рука не раз тянулась к бумаге. Уж больно казак-то хорош! Перед глазами стоит, как он фуражку топчет. В неистовство впал потому, как не верил, что в спину не выстрелят. Тут все в душе смешалось, надвое человек переламывается. И Сталин перед казаками в шинели и без знаков различия, а властность его ощутили. Да вот так перед чистым листом бумаги немела рука. Если бы кто другой мне эту историю поведал, а не Сталин!
– Рассказывал, чтобы вы написали?
– И ты туда же! Не тэ, Федор! Сталина у нас или совсем не понимают, или искаженно! Не так-то он прост! Вот написал бы я этот рассказ… А как мне потом с ним встречаться? Наверное, ничего не сказал бы, а поглядел бы на меня своими умными тигриными глазами и усмехнулся бы про себя: вот и Шолохов вплел себя в венок льстецов! Пресмыкающихся не уважают! Дал он мне однажды предметный урок. Привезли мне из Закарпатья из дерева вырезанные фигуры орла и орленка. Искусная, кружевная работа. А тут приглашение на дачу к Сталину. Что-то меня под руку толкнуло подарить ему эту группу. Привез, развернул и на стол поставил. У Сталина есть такой прищур. Веки приспустит, глянет, тут же слово, как снайперская пуля. «А зачем орленок?» – спросил он. Попросил я у него пилку и орленка отпилил, а он стоял около и терпеливо ждал. Отпилил я орленка, орла он к себе на стол в кабинет отнес. Не на искательстве наши с ним отношения строились.
– А теперь как им строиться, когда на прием не явились?
– Никому невдомек, почему я к нему не явился, хотя сам просил о встрече. А он знает!
– Откуда же ему знать? – вырвалось у меня. – Поскребышев…
Михаил Александрович не дал мне продолжить:
– Поскребышев и не думал докладывать, как дело было. Списал все небось на нездоровье, а попроще, доложил, что Шолохов пьет, потому и не явился. Таким владыкам трудная задача докладывать. Доложил бы мои слова, что я год ждал… Во что бы это обернулось для того же Поскребышева, о том никто знать не может. Ну а Саша побил пол, как мальчика утешают, когда о пол стукнется. Вот и снял меня с довольствия. Сталину о том неведомо.
Тут бы мне спросить, а почему все же Михаил Александрович не пошел на прием, но не решался. Опять вернулся к теме рассказа. Решился провести рискованную параллель, напомнив, как Горький написал о Ленине. Не того ли и Сталин ждет от Шолохова?
– Не тэ, Федор! О Сталине уже такого понаписали, что сквозь этот лак до живого человека не добраться. Иконопись – не мой жанр. Ждет он от меня романа о войне. У каждого человека есть в жизни звездный час. Его звездный час – это победа в войне, равной которой не знала история.
– Роман «Они сражались за Родину»?
– Гляди-ка! Может, тебе не роман писать, а заняться литературной критикой? Тогда бы догадался, что «Они сражались за Родину» вовсе не роман, а всего лишь фронтовая повесть…
И Михаил Александрович рассказал, каким образом фронтовая повесть превратилась молвой в роман.
А не умолкнуть ли мне в этом месте? И не потому, что обрушатся на меня с опровержениями шолоховеды и прочие литературные веды. Не выдаю ли я, что должно было бы остаться тайной Шолохова? Но при здравом размышлении посчитал долгом поделиться правдой об этом произведении.
Некоторое время спустя после окончания войны в журнале «Знамя» была опубликована статья американского литературного критика. В ней он рассуждал о возможности появления всеохватывающей эпопеи в жанре романа о Второй мировой войне. В своих рассуждениях, сравнивая характер дарования Хемингуэя, Драйзера, Ремарка и Шолохова, он пришел к выводу, что создание такого масштаба произведения можно ожидать только от автора «Тихого Дона».
Сталин пригласил к себе Шолохова. Принимал он его в присутствии Г.М. Маленкова. Они дали прочитать Михаилу Александровичу статью, и Сталин сказал, что ждет от него именно такого всеохватывающего романа о войне. Сталин даже добавил, что, если в романе прозвучат мотивы пацифизма, это простится.
Михаил Александрович сослался на то, что он еще не окончил повесть «Они сражались за Родину».
– Пусть эта повесть войдет главами в большой роман…
Сталину простительно не понимать творческого процесса, но поставленная им задача не могла быть отвергнута. Так родилось обещание Шолохова создать роман-эпопею «Они сражались за Родину» в трех книгах. Правда, он нигде не разъяснял, что главы повести войдут в этот роман, хотя и пытался как-то их привязать к грандиозной задаче. Не исключаю, что он видел эту возможность, но эти главы не были бы становым хребтом сюжета. Здесь я забегаю вперед. Тогда, в поезде, он ограничился лишь объяснением, как повесть превратилась в роман. Повесть – как фронтовой очерк. Сюжет ее – это движение отступающих войск до Сталинграда. Это всего лишь один эпизод во всеохватывающей эпопее. Собрать роман о войне, сплести в нем человеческие судьбы, на это должны были уйти годы, на это нужны творческие силы, для этого нужна и обстановка творческой свободы. О какой творческой свободе могла быть речь, ибо в сороковые послевоенные годы даже та малая свобода, которой пользовались писатели в двадцатые годы, испарилась. Вопрос о публикации газетной рецензии взлетал до первого лица или первых лиц государства. Цензура состояла из нескольких порогов, и самый, пожалуй, нестрашный, это Глав лит, именно цензура. Первым порогом стоял свой цензор, свое сознание, о чем можно говорить, а о чем надо глухо молчать. Но и это еще только первый порог. Сознание можно было подчинить воле. Но помимо сознания, на уровне клеток, поселился страх. Не только мысль, выраженная в книге, фраза, слово могли оказаться роковыми, малейшее отклонение от того, что сочли бы невежественные идеологи большевизма вредным, влекло за собой крушение писательских судеб. До Главлита на рукопись набрасывались редакторы издательств. У них также сознание подконтрольно страху, к тому же надобно добавить и желание выслужиться. Это была целая армия литературных захребетников, что-то совершенно необычное в творческом процессе. Речь идет не о технической подготовке издания, а о вмешательстве в творческий процесс, наделены они были правом не только править писателя, но и диктовать ему сюжетные и концепционные переделки. И только после всей этой подготовительной цензурной работы в свои права вступал Главлит. И там искали, что бы такое-этакое найти, чтобы показать, что и они нужны. И несмотря на эти пороги цензуры, более или менее усложненные идеологические вопросы переносились в аппарат ЦК КПСС. Здесь уже правил бал человеконенавистник, прозванный Кощеем Бессмертным, – Михаил Андреевич Суслов, с 1946-го по 1982 год несменяемый страж Кощеева царства.