Текст книги "Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 1. 1905–1941 гг."
Автор книги: Виктор Петелин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 70 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Вы читаете у Шолохова воспоминания о Николае II. Шолохов так трогательно описывает, что совершенно ясно чувствуется целевая установка Шолохова – вызвать сочувствие читателя. Возьмем другой момент. Подтелков рубит Чернецова. На чем основан секрет этой сцены? Эта сцена построена на контрастах. Автор хочет дать Чернецова, как беззаветно мужественного и смелого, который идет с отчаянными глазами на смерть, и в то же время безоружного и беззащитного, который только одной смелостью и берет. А Подтелкова он дает как мрачную черную силу, которая убивает что-то светлое. Подтелков ступает тяжело, а Чернецов вольно отставил ногу; у Чернецова светлые отчаянные глаза и белая подковка верхних зубов, у Подтелкова – черная улыбка; голос Чернецова зазвенел, а Подтелков говорит хлопочущим низким голосом 5. На таких контрастах построена вся эта сцена.
Вся сцена Подтелкова с пленным Чернецовым нарисована Шолоховым таким образом, чтобы симпатии читателя были на стороне Чернецова. «Подтелков, тяжело ступая по проваливающемуся снегу, подошел к пленным. Стоявший впереди всех Чернецов глядел на него, презрительно щуря светлые отчаянные глаза; вольно отставив левую ногу, покачивая ею, давил белой подковкой верхних зубов прихваченную изнутри розовую губу. Подтелков подошел к нему в упор. Он весь дрожал, немигающие глаза его ползали по изрыхленному снегу, поднявшись скрестились и обломили тяжестью ненависти бесстрашный, презирающий взгляд Чернецова.
– Попался… гад, – клокочущим низким голосом сказал Подтелков и ступил шаг назад; щеки его сабельным ударом располосовала кривая черная улыбка.
– Изменник казачества. Подлец… Предатель… – сквозь стиснутые зубы зазвенел Чернецов.
Подтелков мотал головой, словно уклоняясь от пощечин, чернел в скулах, раскрытым ртом хрипло всасывая воздух (II. С. 274). Стоит сопоставить «кривую черную улыбку» Подтелкова и «светлые отчаянные глаза» Чернецова, чтобы понять, на чьей стороне симпатии автора. Это не Чернецов, а он говорит Подтелкову: «Изменник казачества». – Дальнейшие сцены – убийство Подтелковым Чернецова и избиение пленных офицеров нарисованы так же. Все это, а также то, что Подтелков рубанул Чернецова уже лежащего, нужно автору для того, чтобы эстетически оправдать повешение Подтелкова. Именно об этом говорит Подтелкову Григорий Мелехов перед казнью, т. е., по существу, автор напоминает читателю о том, что Подтелков пожинает то, что посеял. Григорий «не мог ни простить, ни забыть… гибель Чернецова и бессудный расстрел офицеров» (II. С. 278).
Стоит сопоставить, как автор изображает красных и белых, чтобы понять, на чьей стороне симпатии автора.
С нескрываемым отвращением Шолохов рисует несколькими штрихами солдат-дезертиров: «Солдаты поглядели по сторонам, пожались в нерешительности и, как волки, гуськом, грязно-серой цепкой, потянулись в захшематевшую осинником ложбинку» (II. С. 195).
А вот из Ростова отступают белые:
«Цвет России, – думал Листницкий, с острой жалостью оглядывая ряды и головы колонны, ломано изогнувшиеся по дороге» (II. С. 315).
Отношение автора – в самом выборе слов, в характеристике – совершенно ясно. Возьмем митинг на подступах к Петрограду. Вот как описывается член полкового ревкома, выступающий против Корнилова на казацком митинге. «На его тонкой шее по-змеиному вертелась голо остриженная, шишкастая, как дыня-зимовка, голова».
Совершенно другое впечатление вызывает передача речи Калмыкова, сторонника Корнилова. «Вновь на бочонке качнулся, переламываясь статным торсом, Калмыков. О славе и чести седого Дона об исторической миссии казачества, о совместной пролитой офицерами и казаками крови говорил он, задыхаясь, мертвенно бледнея» (II. С. 173).
Известный на Дону есаул Чернецов, зверски расстреливавший донецких шахтеров, у Шолохова фигурирует в качестве жертвы. Даже для описания его наружности Шолохов находит теплые тона: «Под светлыми отчаянными глазами его синели круги от бессоницы. Губы зябко морщились. На коротко постриженных усах теплился пушок инея» (II. С. 260).
Черта нежности, тонкий маленький штрих – и образ симпатичен. Автор любовно рисует портрет захваченного в плен Чернецова, у которого «и тени испуга не было на его розовом лице»… и остальных офицеров, попутно упоминая, что раненого толкал прикладом «маленький большеголовый рябой казачок» (II. С. 272).
И вот этого Калмыкова, этого буйного офицера, на манер Денисова у Толстого, он заставляет Бунчука застрелить.
Дальше: «у Калмыкова горячие монгольские глаза», «Корнилов смотрел на Лукомского простыми человеческими глазами», у Евгения Листницкого «светлые, как родниковая вода, глаза», «Лукомский внимательно смотрел на смуглое лицо Корнилова, оно было непроницаемо, азиатски бесстрастно; по щекам от носа к черствому рту, закрытому негустыми вислыми усами, привычно знакомые кривые ниспадали морщины. Жесткое, строгое выражение лица нарушала лишь косичка волос, как-то по-ребячески трогательно спускавшаяся на лоб» (II. С. 129).
Эта трогательная косичка волос смягчает портрет. Корнилов едет в Москву. Вот как описывается его путешествие:
«Поезд мечет назад пространство. За поездом рудым шлейфом дым. У открытого окна вагона маленький в защитном мундире с Георгиями генерал. Сузив косые углисто-черные глаза, он высовывает в окно голову и парные капли дождя мочат его покрытое давнишним загаром лицо и черные висячие усы; ветер шевелит, зачесывает назад по-ребячьи спадающую прядку волос» (II. С. 103). Эта «прядка волос», как у Чернецова «пушок инея», – дань нежности.
Возьмите, например, разговор Корнилова с Романовским. Автор с удивительным искусством вплетает в пейзаж летающую бабочку, которую ловит Корнилов, и вещий сон Корнилова, и «затуманенный» далекий взгляд Корнилова, и его телеграмму Каледину, где говорится, что «славное казачество, видя неминуемую гибель родины, с оружием в руках отстоит жизнь и свободу страны, которая росла и ширилась его трудами и кровью» (II. С. 155). Он рисует Корнилова на фоне «нежнейшей предосенней ретуши», ловящего лиловую бабочку. Он заходит для них акварельные тона и нежный мягкий рисунок.
Иной портрет Подтелкова. «Осутулив спину, он широко расставил ноги в черных суконных шароварах, разложил на круглых широких коленях широкие рыжеволосые руки. На скрип двери он повернул короткую полнокровную шею, холодно оглядел Григория и захоронил под припухшими веками в узких глазницах прохладный свет зрачков» (II. С. 207). И далее: о Подтелкове: «Хмелем била власть в голову простого от природы казака» (II. С. 263).
Корнилов ловит пальцами бабочку, а Подтелков не может ухватить папиросу «своими крупными красными пальцами» (II. С. 207). «На большом чуть рябоватом лице его светлели заботливо закрученные усы, смоченные волосы были приглажены расческой, возле мелких ушей взбиты, с левой стороны чуть курчавились начесом. Он производил бы приятное впечатление, если бы не крупный приподнятый нос да глаза. На первый взгляд не было в них ничего необычного, но присмотревшись, Григорий почти ощутил свинцовую тяжесть. Маленькие, похожие на картечь, они светлели из узких прорезей, как из бойниц, приземляя встречный взгляд, влеплялись в одно место с тяжелой мертвячьей упорностью» (II. С. 208). Там же «невеселый взгляд».
Все построено на контрастах: черные краски – большевикам, светлые тона – белым.
Антипод Подтелкова – Каледин дан в смягченных тонах: «Он отодвинул свой стул, уселся, спокойным движением положил на стол фуражку, белевшую офицерской кокардой, пригладил волосы и, застегивая пальцами левой рукой пуговицу на боковом большом кармане френча, немного перегнулся в сторону Багаевского, что-то говорившего ему. Каждое движение его было налито твердой медлительной уверенностью, зрелой силой: обычно так держат себя люди, подержавшиеся за власть, выработавшие на протяжении ряда лет особую, отличную от других, осанку, манеру носить голову, походку. У него с Подтелковым было много тождественного» (II. С. 249). Или вот еще портрет Каледина: «…плотный с крепким посадом квадратной стриженой головы, с залысинами на гладко причесанных чуть седеющих волосах и плотно прижатыми хрящами ушей» (II. С. 136).
Теперь перейдем к изображению батраков и пролетариата. Листницкий говорит: «Среди большевиков есть, несомненно, талантливые люди, с которыми мне приходилось общаться, есть просто фанатики, но преобладающее большинство – разнузданные, безнравственные субъекты».
Как видите, Листницкий не мажет всех сплошь черной краской. Ту же классификацию проводит и автор. К талантливым людям он, несомненно, причисляет Бунчука. К фанатикам можно причислить Анну, она живет музыкой будущего. Бунчук описан более или менее сочувственно: «Обрусевший казак, – по выражению Листницкого, напоминал он обдонское дерево караич: ничего особенного, бросающегося в глаза в нем не было, ни одна черта не отличалась яркостью – все было обычно, серо, буднично, лишь твердо загнутые челюсти да глаза, ломающие встречный взгляд, выделяли его из гущи остальных лиц. Улыбался он редко, излучинами губ, но глаза от улыбки не мягчели, неприступно сохраняли неяркий свой блеск. И весь он был скуп на краски, холодно сдержан – караич, железной твердости дерево, выросшее на серой супеси неприветливой обдонской земли» (II. С. 331–332).
Портрет Абрамсона: «Невысокий, носатый жуково-черный человек, заложив пальцы левой руки за борты сюртука, правой методически помахивая, напирал на собеседника» (II. С. 227). Оценка Бунчуком Абрамсона: «Вот это парень, вот это большевик. Есть злой упор, и в то же время сохранилось хорошее, человеческое» (II. С. 219).
Кривошлыков «узкоплечий, сухой, как подросток, с детски ясными глазами» (II. С. 247).
От талантливых людей и фанатиков перейдем к массе – к батракам и пролетариату. Вот Вениамин, который служит у Листницкого: «был Вениамин придурковат»! Другой работник Листницкого – Тихон: «чубатый, здоровенный, дурковатый казак». Характеристики работника Коршунова нет, но, судя по их идиотским поступкам, они тоже недалеко ушли от «придурковатых». Христоня, последователь Штокмана, – «здоровенный, дурковатый», о Давыдке не говорится прямо, что этот дурковатый, но об этом читатель может догадаться: Валет, по Шолохову, должен символизировать источник зла. Он не говорит, а злословит, ехидничает и т. д. Между прочим, Валет – очень распространенная до революции собачья кличка. У Шолохова есть одна сценка, когда на фронте Валет встречает Ивана Алексеича. Возьмите и прочтите. Валет, как собачонка перед ним, бежит и в глаза ему заглядывает. Когда Шолохов дает пролетария на Каменском съезде, то дает лубочный портрет шахтера, пропитанного угольной пылью с «соловыми» глазами. Это – выдуманный плакатный стереотип.
Солдаты – дезертиры, которые бегут с фронта. «Один из них темноусый и седой, по виду шахтер (I. С. 195). Мельком брошено: бегут с фронта дезертиры, один из них «по виду шахтер!»…
Перед нами ростовские красноармейцы-пулеметчики, которых набрал Бунчук. Судя по тексту романа, это – члены партии.
Красногвардейцы-пулеметчики, по выражению одного из них, – «кунсткамера», злая карикатура на рабочих и членов партии. Вот Геворкьянц – ишак, «на весь Нахичеван один такой». Вот «злой мокрогубый грек Мекалидзе». Вот Крутогоров – рабочий депо «большой рукастый, глаза навыкат». Хвалычко не говорит, а «фыркает». Степанов «раздраженно кричит» (II. С. 222).
Казак по прозвищу Чубатый «с выдающейся нижней челюстью» (II. С. 308). Автор устами одного из персонажей говорит: «Волчиное в тебе сердце, а может и никакого нету, камушек заместо нево заложенный» (II. С. 311). Это дегенерат с проповедью уничтожения человека. Его даже лошади боятся.
Этого человека Шолохов заставляет убить офицера. Вот Гаранжа – большевик, который проповедует в лечебнице большевистские идеи. «Желчный, язвительный сосед Григория был недоволен всем: ругал власть, войну, участь свою, больничный стол, повара, докторов – все, что попадало на острый его язык» (I. С. 369).
Классовая ненависть автору непонятна. По его мнению, большевик – это человек, который все ненавидит, у которого есть «злой упор». У него, например, Бунчук проповедует злобу.
Но это не классовая ненависть, которая нужна, – какая-то беспредметная злоба. Особенно интересна фигура Валета. Он проходит через оба тома, и кончается роман на Валете. Кто такой Валет? Почему ему уделяется так много внимания? Что он, по замыслу автора, выражает? Валет – это настоящий пролетарий. Еще до прибытия Штокмана он проповедует в станице, что будет еще 1905 год. Судя по всем его поступкам, автор хотел дать «настоящего» пролетария, который при каждом случае борется. Например, он борется с Моховым, который обидел какого-то бедняка. Правда, Шолохов правой рукой рисует пролетария, а левой – целым рядом тонких приемов – превращает портрет в пасквиль. Например, он описывает Валета так, чтобы вызвать физическое отвращение, тогда как по ходу романа этого вовсе не требуется, и дает довольно омерзительную фигуру.
У Валета «хориные с остринкой глаза», «ежиная мордочка», в общем, он «огрызок человеческий». Вот его портрет: «Валет трескуче закашлялся, харкнул залпом и нехотя встал. Большая не по росту шинель висела на нем, как кафтан на бахчевом чучеле. Висячие поля фуражки прикрывали острые хрящи немытых, с зеленью внутри ушей» (II. С. 341). Или «Ежиная мордочка его побелела от злости, остро и дичало зашныряли узко сведенные злые глазенки, даже дымчатая шерсть на ней как будто зашевелилась» (II. С. 344). Шолохов рисует портрет подлинного пролетария, с подлинной классовой установкой, но Шолохов рисует его так, чтобы вызвать у читателя физическое отвращение. Валет, «шкалик» и «огрызок человечий» – вот эпитеты, которыми награждает его автор устами своих персонажей.
У него даже не волосы, а шерсть, именно «Валет» – паршивая собака.
Как он описывает смерть Валета? Валет с Мишкой Кошевым бежали, в дороге их настигают казаки и стреляют. «Валет, путая ногами, пошел боком, как лошадь, испугавшаяся своей тени. И не упал, а как-то прилег, неловко, лицом в синий куст полынка». Жил, как злобный хорек, а умер, как лошадь, испугавшаяся своей тени…
Не только у Валета, но и у Штокмана «остренькие глаза» (I. С. 134) и тоже хориные глазки: «Штокман сверкнул хориными глазками…» (I. С. 137).
Сопоставьте глаза «светлые, как ручей» у Евгения Листницкого, «отчаянные», как у Чернецова, с «хориными»…
Валет в романе Шолохова является носителем классовой борьбы. Но прорвался нарыв, и вместе с нарывом вышел из казачьего тела занозоноситель «злобы и разврата» – Валет. Мишку Кошевого белые не расстреливают: «казачье» берет верх над классовой борьбой. «Мужика убили, а тебя пожалели», – говорит ему казак. «Парень ты молодой. Заблудился трошки, ну да это не беда. Вылечим». Подтелкова казнили за то, что он пошел против казаков, Мишку помиловали, потому что он казак.
Говоря о приемах творчества Шолохова, можно указать попутно на прием, при помощи которого он аннулирует впечатление от порки Мишки Кошевого.
Порют казака, который боролся у красных, порют белые. Это вызывает, во всяком случае, не смех, а Шолохов сделал так, что это вызывает смех. После того как Мишку выпороли, он встает и говорит: «Голова думала, аж… отвечает». И он сразу аннулирует впечатление от порки. Очень искусный и тонкий прием! Смех убивает негодование.
Вторая книга романа кончается очень многозначительным лирическим отступлением, которое можно перевести на простой язык.
Заключительным аккордом «Тихого Дона» является христиански всепрощающее по идее автора – глубокое «лирическое отступление», написанное в иконописных тонах. Аксессуары тоже потрепанные: неизвестный старик, часовня под могилой большевика Валета, – «скорбный лик божьей матери», вязь славянского письма:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Казаки, зарывшие Валета, не притоптывают могилу: «Затрубят ангелы на страшный суд – все он проворней на ноги встанет».
В елейной инокописи Шолохова чувствуется Иудушка Головлев, в уста выдуманного на этот случай старика автор вкладывает свои мысли, а сам подводит итог великой борьбе, а по Шолохову, – «године смуты и разврата».
По Шолохову, от большевика «Валета» осталась часовня «горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску». А по-нашему – советы, заводы, коллективы остались, а не часовня.
Но Валет со своей классовой ненавистью чужд не только казачеству, а и всей жизни. «И еще в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынке точек, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея, бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного, тут же возле часовни, над кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево-оперенным крылом». Классовой правде Валета автор противопоставляет не только казачью правду, но и правду природы, из которой выросла казачья правда, – вспомним думы Бунчука о том, что «с земляками требовался иной полузабытый черноземный язык»… (I. С. 164).
Итак, с точки зрения выдуманного Шолоховым старичка, единственное, что остается сделать казакам, – простить друг друга и простить Валета, носителя «смуты и разврата». А жизнь идет своим чередом, и биологическая правда торжествует.
Каков общий смысл романа Шолохова? Все те моменты, о которых мы говорили, и установка, которая имеется в романе Шолохова «Тихий Дон» в своей исторической и программно-политической части – ведь он программно-политические вопросы трогает, поскольку он говорит о казачестве как об особой национальности, – нам враждебна. В период обостренной борьбы это является тем знаменем, под которым кулачество пытается объединить и повести за собой основные массы казаков – бедняков и середняков. Все эти моменты – идеализация старины, быта, песен, весь этот груз прошлого, все это сводится к тому, что мертвый хватает живого, а в переводе на язык политики – кулак хватает остальную часть казачества. С этой точки зрения, я думаю, роман Шолохова высокий по своей художественности (само собой разумеется, если бы он был низкопробен, то он не заслужил бы такой колоссальной популярности – и Шолохов не был бы провозглашен пролетарским писателем), по своей идее выражает то, чем оперировала самая махровая донская контрреволюция. Роман Шолохова читается не только в станицах, он переводится на иностранные языки, пользуется популярностью за границей. Я думаю, что обязанность пролетарских писателей разоблачать политическую установку автора и предостеречь читателя, который может заблудиться и подпасть под влияние Шолохова. Я еще раз напоминаю то, что говорит студент Боярышкин: сила художественного произведения так велика, что можно порой и веру потерять. От этого и надо предостеречь. Я не говорю уже о том, что надо казаку дать понять, куда ведет это роман. Надо всем читателям вскрыть подлинные политические идеи «Тихого Дона» Шолохова, его историческую установку и ценность той реакционной романтики, которая мертва, от которой надо отталкиваться и которую он культивирует, поэтизирует и преподносит, как нечто ценное. Неужели этот груз мы понесем с собой в социализм? Конечно нет! Это нам не нужно! 6
Прения по докладу Н. ЯнчевскогоЗа что пропагандирует «Тихий Дон»?
Я, товарищи, начну почти так же, как начал и тов. Янчевский – ни один класс без борьбы не приходит к господствующему положению в общественной жизни. Янчевский обратил внимание слушателей на то, что ни один класс не уступает своего господствующего места без борьбы. Сделаем иное ударение, так как при разборе художественных литературных произведений нашего времени важно установить, какими путями и средствами класс, приходящий к господству и вынужденный преодолеть не только политическое сопротивление, произвести не только революцию политическую на основе экономического развития и роста производительных сил, преодолевает также целый ряд враждебных идеологических и психологических элементов, рассеянных в общественной жизни, проникающих какой-то своей частью в сознание класса-победителя.
Другими словами, если мы говорим о художественной деятельности пролетариата, мы должны учесть борьбу, происходящую в области художественного сознания, борьбу собственных его идейно-художественных установок с огромной силой остатков художественно-идеологического багажа прежних классов. Эта борьба иногда принимает особую форму, когда побежденные и сошедшие с исторической сцены классы продолжают свое «существование» через влияние на творчество пролетарских и крестьянских писателей. И тогда путь развития пролетарской литературы лежит в известной мере через преодоление консервативных традиций, препятствующих правильному социально-революционному осознанию действительности.
В этом плане и нужно разбирать роман «Тихий Дон». Это не лебединая песня, спетая для себя в момент отхода теми, кто побежден, – это литературный материал, являющийся активом в литературной продукции наших дней, дней завоевания пролетариатом всех идеологических высот.
А теперь, перейдя вплотную к разбору романа, будем смотреть, как и за что художественно пропагандирует «Тихий Дон».
Эпиграф и заголовок нельзя устранять из анализа или рассматривать оторванно от произведения. И тов. Янчевский совсем не делает открытия, заявляя, что надо эпиграф и заголовок рассматривать, как часть всей художественной системы данного литературного образца. Достаточно вспомнить хотя бы роман Толстого «Анна Каренина». Едва ли квалифицированный читатель воспринимает и рассматривает его без эпиграфа – «мне отмщение и аз воздам».
Но вне этого общего заявления, особенно в части, касающейся истолкования заголовка романа «Тихий Дон» как синтезирующего образа произведения, т. Янчевский грешил сегодня в достаточной степени нечеткостью и беспомощностью, затрудняя нас говорить о своей установке. Это заставляет идти путем разбора тезисов и материалов, представленных, хотя и недостаточно систематизированно, в докладе т. Янчевского. Что он понимает и что нужно понимать под содержанием данного образа – «Тихий Дон», – какова его этого образа идеологическая насыщенность? То ли это действительно националистические чувства, связывающие якобы казачество и возведенные в законченную систему, воспетую Шолоховым, или идея романа – идеализирование казачьей старины. Какой казак вырастает на страницах «Тихого Дона»? Казак националист, борющийся за свое национальное будущее и за свою национальную самостоятельность, или казак – определенный классово-социальный бытовой и исторический тип, который то же самое борется за свое существование, который каким-то образом деформируется в наше время.
Разрешая этот вопрос, т. Янчевский делает ударение на первом, на том, что Шолохов идеализирует националистические тенденции, и не раз т. Янчевский обмолвился, что Шолохов – националист и т. д. Следовательно, идеология автора, прошедшая через художественное произведение, дала образ «Тихого Дона», как цельной системы националистического мировоззрения. Так ли это? К оценке такого мнения надо подходить, конечно, привлекая некоторые данные исторической науки.
Должна быть установлена точка зрения на прошлое казачества от времени возникновения до последних форм его предреволюционного существования. Возникало ли казачество как национальное целое, существовали ли предпосылки его развития как национальной системы или казачество – иная категория.
У т. Янчевского есть исторические работы по казачеству. Я, к большому сожалению, со всеми незнаком. Вероятно, там есть полный ответ о его воззрениях по этому вопросу. Но и то, что мне известно из некоторых его работ, и те установки, которые делает т. Янчевский здесь, несмотря на некоторое несоответствие между собой, в равной степени неправильны и находятся в противоречии с марксистско-исторической наукой, хотя бы с установками М.Н. Покровского 8(так в тексте. – В. П.).Янчевский кивает головой, еще раз подтверждая и подчеркивая свое расхождение с Покровским.
Судить об основательности этих его расхождений с М.Н. Покровским во всей полноте здесь не место, но достойно удивления то обстоятельство, что т. Янчевский в докладе о Шолохове не развил некоторых своих исторических принципиальных установок. Аудитория не обязана знать все его статьи, и вместе с тем предпослать исторические взгляды своему разбору того материала, который дан в художественно-литературном истолковании в романе «Тихий Дон», было совершенно необходимо. Тов. Янчевский не сделал этого и тем самым скрыл ряд своих противоречий.
Действительно, литературным разбором романа устанавливаются им националистические тенденции, живущие в казачестве, но как историк т. Янчевский не имеет в виду казачество как какую-то национальную систему. Он говорит о том, что казачество является переменчивой по национальному и социальному составу группой, военным отрядом, насажденным в период ликвидации феодализма, усиливающимся царским правительством на торговых путях, на окраинах. Эта установка не только схематична, но и не верна, так как делает казачество придатком, тогда как на деле оно было органическим звеном определенной классово-экономической системы.
Точка зрения М.Н. Покровского четко указывает на роль и значение казачества в военной и экономической колонизации, когда окраины переделывались по инициативе царского правительства или, вернее, не царского правительства, а усиливающегося торгового капитала по своему образу и подобию. Активно растущая в центре торговая сила переделала социально-экономический профиль окраины в нужном ей направлении, укрепив мелкие и средние землевладельческие слои и как гарантию для своего нормального развития придала им в свое время атрибуты военной защиты, функции военной стражи.
Таким образом, если казачество, пользуясь своим положением окраинного землевладельца и земледельца под ружьем, получало сословные привилегии, то не в меньшей степени имело значение для его будущего развития и то, что казачество вырастало в определенную классово-экономическую формацию, создававшую базу для роста торгового капитала на окраинах. И его иногда особо обостренная «национальная» враждебность имела всегда определенные социальные корни.
Если придерживаться этой концепции и признать, что рост казачества, как такового, протекал в русле развития, несомненно, зажиточного слоя сельскохозяйственного населения, то в дальнейшем нужно признать своеобразие этой прослойки наряду с придатками сословных отличий, сохраняющей определенную классово-экономическую однородность. Эта однородность сохранялась как сословными привилегиями, так и особыми экономическими мероприятиями, предохранявшими отчасти казачью станицу от обычного ускоренного процесса расслоения деревни в условиях капитализма. Причем в этом не проглядывают условия голого найма, здесь в предреволюционных условиях казачество вновь явилось носителем функций военной социальной защиты, потому что и само было заинтересовано в сохранении определенной социально-экономической обстановки.
Если мы принимаем такое толкование социально-экономической и исторической сущности основного пласта казачества, то это нас обязывает и к определенной оценке тех художественных и идеологических возможностей, которые оно имеет и которые с привнесенными войной и революцией настроениями развернулись в романе, написанном М. Шолоховым. В «Тихом Доне» нашли выражение как экономические и сословные особенности казачества, создавшие свой вековой быт, так и сложившиеся на этой основе привычки, взгляды, вся система воззрений, сформировавшаяся в условиях из давней зажиточности.
Шолохов вырос в обстановке традиционных предрассудков, свойственных даже менее обеспеченному слою казачества, и дал в литературном оформлении, конечно, то, к чему побуждали его своеобразные психоидеологические напластования в казачестве, ибо трудно предположить, что, творчески перерабатывая быт и нравы своей социальной среды, автор проведет чуждые ей социальные взгляды.
И тут, товарищи, нужно сказать о большевизме в казачестве и о возможности для Шолохова дать свой материал с точки зрения пролетариата. Думается, что эта задача, если бы она и была поставлена Шолоховым сознательно перед собой, была бы невыполнимой и, несомненно, никакой точки зрения пролетариата на казачество и на те события, которые описал Шолохов в романе, конечно, нет. На этот счет заблуждаться совершенно нечего, но и обвинять Шолохова в том, что там нет большевизма, что произведение не написано так, как должна быть показана история социальной борьбы пролетариата, – тоже нельзя. Если Шолохов в своем романе изобразил так, что большевизм кажется чуждым казачьей массе, то этим Шолохов не умалил значения большевизма, так как прочных корней в том казачестве, о котором мы говорим, большевики не могли иметь, ибо это была действительно зажиточная в значительной части кулацкая часть сельскохозяйственного населения. Но Шолохов не заметил наличия классовых противоречий между различными прослойками станиц (батрачество, иногородние) в силу консерватизма традиций, затемняющих даже для трудового казачества подлинно эксплуататорскую сущность капиталистического строя, противопоставил их как незначительные, не заслуживающие внимания элементы станиц.
Игнорируя то обстоятельство, что развитой классовой борьбы внутри самого казачества не было, т. Янчевский подходит и к характеристике некоторых художественных средств романа: художественная галерея типов, представленная им здесь, объяснена так, что Шолохов якобы заведомо одних нарисовал в отталкивающих грубых чертах, других приукрасил и т. д. В чем здесь дело? Мы не должны забывать, что Шолохов – идеолог казачества в его зажиточной части. Но если даже и так, то это отнюдь не оправдывает те средства, которыми вы хотите доказать, что Шолохов художественно опорочивает одних и художественно возвеличивает других. Когда вы говорите о белых подковках зубов, о перетянутой талии, о блестящих глазах, передаете «симпатичные» образы одних и приписываете Шолохову внутреннее родство с ними и считаете, что из-за корявого вида он унижает других, то вы, конечно, не понимаете основной установки Шолохова. Несомненно, эти самые подковки и перетянутые талии и для Шолохова не что иное, как инородное, как несколько рафинированное, передавшееся от дворянства XX века. И Шолохову гораздо ближе этот самый маленький крепкий большеголовый рябой казачок, чем развинченный офицерик с перетянутой талией с подковкой зубов и т. п. Это художественный прием развенчивания, в соответствии со всей системой взглядов казачества, внешнего лоска, приукрашенного вырождения верхушки казачества. Шолохов против вырождения казачества, он за крепкое вековое казачество (Янчевский – Правильно!). Правильно? Но вы же не понимаете, что с этой точки зрения ему, Шолохову, крепкий большеголовый и должен быть гораздо ближе, художественно ближе.




























