355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » В жизни и в письмах » Текст книги (страница 3)
В жизни и в письмах
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:34

Текст книги "В жизни и в письмах"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Стыжусь я всего этого? Ничуть. Молодости многое прощается.

В двенадцать лет, когда приезжал к нам «старик» Лайденберг, я мечтал стать знаменитым писателем. К двадцати годам мои аппетиты еще пуще разгорелись – кроме литературной деятельности, я искал славы в архитектуре и театре. Найти мне ее не удалось: началась война.

Теперь я понимаю, что был просто честолюбив, а может быть, даже и тщеславен. Хотел выделяться. Плохо ли это? Очевидно, да. И все же – молодости многое прощается.

Многое, но не все..

Неведомая мне ленинградка Нинель не представляет даже себе, какой вред нанесла она и себе и всем, думая, что говорит правильно. Она сделала все, что было в ее силах, чтоб оттолкнуть, разочаровать, разуверить в нас хорошего, честного, тянущегося к нам американского парня. И может, именно поэтому Стив так разгорячился, именно поэтому говорил больше о наших недостатках, чем о Достоевском и Маяковском, которые его так интересовали. А этого – я знаю! – не было бы, не встреться он с Нинелью. Спасибо неведомым мне Николаю и «хлопцам» – не будь их, несдобровать бы Стиву. Да и мне, ставшему его старшим товарищем, тоже.

Я столь близко принял все это к сердцу потому, что верю в силу дружбы, скажу даже – в великую силу дружбы. В случае со Стивом я убедился, как легко ее наладить и как не менее легко разрушить.

Все услышанное очень огорчило меня. И заставило о многом задуматься после отъезда Стива.

Но было и радостное. И этим радостным был сам Стив…

Мне приятно было увидеть у Стива ту широту и глубину интересов (значительно большие, чем у меня в его возрасте) и значительно меньшее (во всяком случае, чем у меня в его возрасте) увлечение своей собственной персоной и ее успехами в жизни. Скажу по секрету, своей серьезностью Стив если не огорчил, то все же несколько озадачил меня – где же столь свойственная американцу веселость, грубоватость, шутка, любовь к проказам, забавная и в то же время трогательная инфантильность? Не слишком ли «взрослел» мой Стив?

Мои опасения были опровергнуты несколькими строчками письма, полученного мною от него месяца три спустя после его отъезда. Сообщив вначале о дорожных злоключениях (по дороге в Вену поломался автобус) и о своей пятидневной жизни в Праге («даже красивее, чем Киев»), он писал дальше о Париже (текст не редактирую):

«…Там с 5 августа по 5 сентября я гулял, туристовал и написал песу с рок-н-ролльской (так сказать по-русский, не правда ли?) мусикой. Я не писал мусику для песы, только слова. Кажется, я совсем без мусикальной способности. Может быть, кому-то здесь, в Коломбиском университете, хотелось бы написать мусику…»

Ну вот, а я боялся излишней серьезности…

Дальше в письме говорилось, что он слушает сейчас курс английской литературы восемнадцатого века («Это значит я читаю Свифт – великий как великий») и что недавно был на выступлении Евтушенко. («Его стихи мне не совсем понравились, но он очень хорошо прочитал их и очень остроумно отвечал на вопросах, почти, слишком остроумно…») Кончалось же письмо словами благодарности, которые, само собой разумеется, не могу не привести, ни на минуту не забывая Нинели.

«…Я решил вам благодарить за всего, что вы сделали за меня, вам и всем вашим друзьям, женщине, которая мне отдала «Идиот» (несмотря на то, что я не прочитал его), женщине, которая сварила те отличные блюда, особенно холодный борщ. Как я вам сказал, я много учился о Советском Союзе и о русском народе благодаря за вас. Непохож на многие поучительные испытания – это очень приятно.

Хорошая здоровя вам и вашей матери. Искренно

Стив Лайденберг».

В середине прошлого года от него пришло еще одно очень славное письмо, из которого приведу несколько выдержек, опять-таки не редактируя их:

«…Дедушка умер, когда у меня был 12–13 лет – и жил с сестрой в Охайо – далеко от нас в Нью-Ерке (Нью-Йорке. – В. Н.) – и я ему редко видел. Последние три лет его жизни он лежал в постелье, потому что получил удар в голове и парализованный был на левом стороне. Тогда ему не удалось говорить, но его ума совсем сохранилась до конца. Случилось, что я ему читал из книгой о пионерах в Западе и не понимал смысла одного слова. Я ему спрашивал: это так значит? И он мне отвечал с руками: нет, это значит – и мне показал другую смысль. Очень он добро-умный был. Ему 87 лет, когда умер.

Отец дедой был барабанчик в наш Внутренней войне (1860–65). Когда у дедой были три года, его отец на союзе солдать был убитый. Как убитый не могу написать по русский вот – по английски (дальше английский текст)… Он бил самым маленький солдат в своем полку. На одном из праздники его качали, подбрасывали вверх и вниз на простыне. И вот он не попал на простыню, упал на землю и сломал себе позвонок.

Дед беден был и без отца, когда он хотел поступить в Гарвард, ему надо было работать. Там он работал в библиотеке, когда учился и кончил университет во время трех летов (нормально надо 4). После университете он заработал для Нью-Еркской публичной библиотекой. Он там и работал до сих пор, как у него было 65 лет. Последние 5 или 6 лет он был там глава, как вы знаете. Когда он был к вам, он не был главом, а второй или третий человек.

Когда он пошел в уставку (65 лет – 1940 г. приблизительно), он уехал в Мексико, в столицу Мексико-сити, и устроил часть Нью-Еркской публичной библиотекой и после этого в Охайо. Там, как везде, где он жил, у него был сад. Очень энергичный и активный человек и очень добрый…»

Дальше идет рассказ о его семье (отец – профессор маленького колледжа Хобарт, мать работает с черными и бедными и помогает им найти квартиры и службу – очень добрая женщина, сестра девятнадцати лет не хочет поступать в университет, а решила «заниматься как матери, только в большом городе»), потом о друзьях по школе и университету, и кончается все несколькими словами о его поездке:

«…Я не доволен был путешествовать со «Спутником», потому что все был много организованно и поэтому были границы на том, что мы видели и о том говорили. После того, что я был Киеве, мои воспоминания Советского Союза больше лучше. Русский народ очень дружелюбный, и люди в Советском Союзе лучше воспитаны, по моему, чем в Америке, – надо сказать, что они больше любопытнее о делах в Америке, чем американцы о делах в СССР. И все же я предпочитаю жить в Америке, – точнее – предпочитаю жить в Америке, чем путешествовать в СССР как турист. Что такое жить в СССР мне еще не совсем понятно, даже после встречей с вам. Другой раз больше узнаю… В этом лету не буду в СССР. Может быть, в 1968 – у отца свободный год – и возможно мы с семьей будем в Европе. Привет вам, матери и кухней – привет от меня и семей. Стив».

Вот и вся история, растянувшаяся почти на полстолетия.

Насколько она поучительна? А я не знаю. Можно было бы, конечно, поиграть немного на параллелях – двадцать третий и шестьдесят шестой, – внуку, например, куда легче было добраться до Львова, чем сорок с лишним лет назад его деду, и, появись сейчас дед, он получил бы моментально в гостинице «Днипро» прекрасный номер с горячей и холодной водой, и билеты в Нью-Йорк доставала бы ему любезная гидесса, говорящая не меньше чем на трех языках, – одним словом, можно было бы поговорить о разительных переменах и растущем благосостоянии – но вряд ли это здесь было нужно. Просто мне захотелось рассказать про дедушку и внучка. И немножко (впрочем, может быть, несколько больше, чем нужно) о себе. Но тут, я надеюсь, читатель меня простит – так приятно вспоминать свое детство и юность.

1968

P.S.

Этот Роstscriptum, если бы Р.S. имел название или появись он в виде письма в газету, я назвал бы: «Извинение перед читателем и императором Францем-Иосифом».

И вот почему. В только что прочитанных читателем воспоминаниях – каюсь в этом чистосердечно – я допустил грубую ошибку. Ошибку, за которую хотя и не очень краснею, но получил крепкую взбучку от тех читателей, которые имеют обыкновение делиться с писателями своими мыслями по поводу прочитанного.

Я не могу похвастаться, подобно одному известному московскому поэту, писавшему где-то, что получил в связи с одним из своих стихотворений 20 000 читательских писем, не могу, повторяю, похвастаться ничем подобным. На «Дедушку и внучка» откликнулось не более трех-четырех десятков читателей, в том числе и просто друзей, но они не в счет. Так вот, 99 процентов этих читательских писем посвящены – нет, не Гарри М. Лайденбергу, и не Стиву, и не тетке моей, и даже не дурацкой Нинель, – а… австро-венгерскому флоту.

Перелистайте несколько страниц назад, туда, где я вспоминаю о журнале «Зуав», и вы натолкнетесь на цитату из романа (повести, рассказа, трилогии, тетралогии…?) «Медуза»:

«– Корабль на горизонте.

– В скольких милях?

– Приблизительно, в трех.

– Национальность?

– Австрийский…

– Открыть огонь!» и т. д.

Да, не сохранись этот номер «Зуава», я никогда и не подозревал бы, что у Австро-Венгрии, не имевшей никогда ни одного морского порта, был свой собственный военный флот.

А ведь был, черт возьми, был! И порты были… И я знал об этом, но… Что поделаешь, виноват, каюсь!

Очень мило и тактично указал мне на мою ошибку (назовем это так) ленинградский писатель Лев Успенский. Настолько мило и изящно, что позволю себе привести большую цитату из его письма (настолько большую, что, боюсь, придется поделиться частью гонорара):

Лев Васильевич старше меня ровно на десять лет, поэтому он и пишет в своем письме:

«Видите, что значит десять лет разницы в такое время! Для вас Австро-Венгрия уже стала почти что фикцией, а для меня в мои 13 лет она была «великой державой». Я ее карты перечерчивал тысячи раз и отлично знал, разглядывая фотографии «Граф Эренталь на променаде в Аббации», что в те дни, «в мое время», – до того, как все в мире закувыркалось, – северная граница «Двуединой монархии» (так ее тогда звали) упиралась в Адриатику северо-западнее Триеста, очень крупного порта, оставляя во владениях Габсбургов весь полуостров Истрию, и на его южной оконечности большой военный порт Полу. Дальше коронные владения Австрии тянулись вдоль восточного берега Адриатики на три с лишним градуса, километров на 350, вплоть до черногорской границы, причем столица Черногории Цетинье была под прямым обстрелом морских пушек третьего значительного австрийского порта Катарро, и, наоборот, сам Катарро во дни войны страдал от огня черногорской артиллерии, установленной на горе Ловчен, над столицей. Страдали и корабли.

Теперь о кораблях. Помимо Жюля Верна, капитана Мариетта, Конан-Дойля и всего того, чем мы с Вами увлекались «в четыре руки», моим любимым чтением в те годы (в мои 13) были еще ежегодно обновлявшиеся немецкие «Ташенбухи дер Кригсмаринэ» и наши сборники «Российский Императорский флот». Так вот, во-первых, гогенцоллерновская Германия выдвигала, естественно, на первое, вслед за собою, место свою союзницу, Австрию. И в каждом таком сборнике непременно изображался один из лучших дредноутов тех лет, флагман австрийского флота, известный своими трехорудийными башнями главного калибра линкор «ВИРИБУС УНИТИС» (его изображение Вы, вероятно, и видели). Имя его, доставлявшее удовлетворение мне, гимназисту-классику, по-латыни значило «Соединенными силами» и было придано ему потому, что этот первый дредноут был построен на собранные по подписке средства.

Так как Австро-Венгрия была «двуединой», то рядом с этим кораблем, австрийским, был заложен и второй, венгерский, названный странно: «Сент-Иштван». Лишь много лет спустя я узнал, что это название означало всего-навсего: «Святой Стефан», покровитель Венгрии. Узнал уже тогда, когда хитроумные итальянские диверсанты, прообраз нынешних аквалангистов и всяких там «камикадзе» и «командос», сумели, пробуксировав вплавь мины в порт Полы, присобачить их к борту громадины, завести адские механизмы, уплыть и потопить корабль «без личного участия». «Сент-Иштван» вошел в строй во время войны 1914–1918 гг. Но кроме него и (кроме «них») у Австрии был вполне приличный флот; правда, выбраться из Адриатики у него никакой надежды не было, но ведь и мы были также заперты в наших главных морях.

Я не думаю, чтобы многие из Ваших читателей, подобно мне, заметили эту Вашу неточность. Не думаю я, что Вам ее стоит «в строку ставить»: как Вы воспринимали мир в 1924 году, так его некоторые черты у Вас в памяти и сохранились. Да и для рассказа – ей-богу, один черт, были у Австрии габсбургской эры порты и флот или их не было. Но вот покойный адмирал Исаков, постоянный «новомирский» автор, Вам бы этого не спустил. Да и всегда может найтись какой-нибудь литературный задира, который наскочит на Вас из-за куста, придравшись к случаю».

Бог с ними, с этими задирами, скажу я. И вообще, вся эта флотская коллизия выеденного яйца не стоит (я спокойно мог заменить в этом издании «Австро-Венгрию» на послевоенную Австрию), но зацепился я сейчас за этот злосчастный факт, собственно говоря, не из-за него самого, а как за некий предлог немного порассуждать о читателях, их письмах и кое о чем ином, связанном с этими письмами.

Письма читателей разделяются в основном на:

1) хвалебно-благодарственные,

2) осуждающе-разоблачающие,

3) уличающие в ошибках,

а) с благими намерениями,

б) с обратными намерениями.

(Письмо из Ленинграда, все о том же флоте: «Автор за эту «историю с географией» заслуживает двойки. Однако, справедливости ради, ее следует разделить с кем-то из редакционной коллегии. И выйдет «по единице на брата». Что ж это за постановка дела в редакции, если возможны такие огрехи?),

в) из любви к ловле блох – («В Киеве было кафе «Сема-Дени», а не «Сомадени»…» Моя вина, плохо просмотрел корректуру.),

4) письма, говорящие, что читателя что-то в прочитанном всколыхнуло, напомнило, к чему-то вернуло, а писателю на что-то открыли глаза,

5) письма, заводящие или восстанавливающие былые знакомства.

О первых трех категориях говорить не будем. Скажу только, что меня просто удивляет, откуда у людей в основном занятых (пенсионеры не в счет) находится время и желание, отложив книгу либо отменив очередной поход в кино или выпивку, садиться за стол, брать перо ну и т. д… Но это, по-видимому, своеобразный вид графомании, а излечению она не поддается.

Но вот последние две категории – это уже не графомания. Это нечто посерьезнее. Особенно для писателя. Значит, ему чего-то удалось добиться…

В случае с «Дедушкой и внучком» меня поразило, что именно та часть этих воспоминаний, которой я немного стеснялся, которая казалась мне затянутой и слишком «личной», именно эта часть и задела «четвертую» категорию…

«Я надеюсь, читатель меня простит – так приятно вспоминать свое детство и юность».

«Вспоминайте, вспоминайте! – пишет одна из читательниц. – Нам тоже, поверьте, приятно вспоминать…»

И вспоминают. Каждый по-своему. И о своем. И это помогает тебе. И тоже как-то расшевеливает. И дополняет. И идут круги по воде. Все шире и шире…

«Старые» киевляне, рассеянные сейчас по всему Союзу и даже свету, вспоминают «старый» Киев, со «старыми» названиями улиц, сверстники «моего толка» – Жюля Верна, «Мир приключений», Дугласа Фербенкса. И вот теперь, завязав переписку, мы вместе, уже «частным порядком», дополняем друг друга и, не боясь в данном случае блох, в чем-то даже уличаем друг друга. И нам становится от этого веселее и легче, хотя мы и не знаем друг друга в лицо.

«Вы – киевлянин, – пишет все тот же Лев Успенский, – я – петербуржец и ленинградец. Но был в моей жизни такой кратчайший период, когда я три месяца жил на Владимирской, около Фундуклеевской, учился в страшной бурсе – Екатерининском Реформатском Реальном училище на Лютеранской, ходил читать Жюля Верна и Герберта Уэллса в библиотеку Идзиковского, смотрел с Владимирской горки на Подол и дивился на каменные бабы в Ботаническом саду за Университетом. Был 1911 год, мне было 11 лет; прямо вроде как для моего самообразования, Богров застрелил в Большом Театре (вот и не в Большом, а в Городском, дорогой Лев Васильевич, поймал-таки. – В. Н.) насупротив тогдашнего нашего дома Петра Столыпина, а повыше по Владимирской, к Золотым Воротам я каждый день видел во дворе не то недостроенный, не то полуразрушенный маленький самолетик (там жил психиатр И. Сикорский, и его сын Игорь Сикорский был моим кумиром, потому что я видел, как однажды он летел над слиянием Днепра и Десны – видел из Царского Сада). И вспоминается мне еще и пресловутый дом Городецкого в Липках, перед которым были скульптуры то ли льва, то ли львицы, то ли пумы (я ее видел всегда «пумой»), а на фасаде и удавы – водосточные трубы и слоновые головы и целый Гагенбек… Все этот дом не одобряли, а мне он очень нравился, напоминал Маугли. (Мне тоже! – В. Н.) А сын Городецкого, поступивший в тот же класс, что и я (во 2-й), но бывший на три года старше нас, второклассников, был довольно отрицательным персонажем, ходил «к девочкам» на какие-то улицы, сменившие собой купринские Ямки, бил смертным боем младших, особенно «кишат», и я – я был здоров как бык и ростом обгонял даже четвероклассников – сильно лютовал в боях с ним.

Ведь время-то было какое: Чеберячка жила в этом времени. И только-только убили Ющинского. И после убийства Столыпина нас пригнали на молебен «о здравии болярина Петра», а у меня рука не поднималась креститься, потому что в доме у меня выражение «столыпинский галстух» было употребительнее, чем «болярин Петр».»

Вот так-то… Вот и повспоминали мы со Львом Васильевичем старый, любимый Киев (и Золотые Ворота, и Владимир с крестом, и дом Городецкого, все это, слава богу, на месте. Нет только бурсы, библиотеки Идзиковского и перед Оперным театром возводят сейчас 12-этажную громадину, а Игорь Сикорский стал знаменитым авиаконструктором в США), и все это благодаря «Медузе» и линкору «Вирибус унитис». Как хорошо, что Лев Васильевич увлекался в детстве справочником «Ташенбух фон Кригсмаринэ»… И как хорошо, что он «придирчив».

«Понять не могу: почему это так? – пишет далее Успенский. – Когда вычитываю свои собственные вещи, пропускаю ужаснейшие ляпсусы: недавно вон Эгейское море назвал Ионическим и ни в одной корректуре не заметил, пока добрые люди не указали.

А при чтении чужого текста малейшая корзубинка бросается в глаза. Напечатали в «Литературке» года два назад фото «Красная Гвардия на улицах Петрограда», так мне первым делом в нос ударила вывеска «Братья Бландовы». А такая фирма «Сыры – Масла» была только в Москве; у нас в Питере ими «и не пахло». Именно приезжая изредка до революции в Москву, я дивился: буквально на каждом углу там были обязательно две молочные: белая кафельная вывеска «Братья Бландовы» и золотая по синему «А. В. Чичкин». И я нарисовал себе такую картину: жил-был старый добрый купчина А. В. Чичкин. Поступили к нему на работу галантерейных обычаев молодцы – братья Бландовы. И мало-помалу скопили капиталец, открыли свое дело и теперь прижимают старика. Он откроет новый магазин, а они-с насупротив-с.

Я придумал это и рассказал старому москвичу, отцу. Он удивился. «Эк, как ты все это здорово сообразил… Только – как раз навыворот! Были старики Бландовы, истовая старообрядческая фирма. К ним поступил бойкий родственничек, разбитной «услужающий» Чичкин. И преуспел, как какой Подхалюзин; и взял в жены бландовскую дочку; и теперь их гонит и разоряет…»

Вот почему мне Бландовы и запомнились. А тут мне их делают питерцами… Вы, пожалуй, подумаете: «Экий кляузный тип… Читает и только и ищет всякие погрешности!»

Вот уж никогда не ищу и таких искателей «нэ-на-ви-жу», как Козлотур домашних коз. Но что поделаешь: глаз такой…»

Ну и хорошо, что такой, – иначе мы б и не познакомились, . Такие глаза в жизни очень нужны, они принадлежат не «джетатторе», как называют итальянцы людей с дурным глазом, – они не сглазят…

А вот с москвичом, обладателем уникальной фамилии Абезьянин, я познакомился без участия двуединой монархии, а с участием «Мира Приключений» и все того же Дальтон-плана, по которому тогда же, в двадцать третьем году, в далекой Астрахани изучали кроме Гастева еще и Неверова, старательно отгоняя пятигруппников, как и у нас, от «дворянски-буржуазных» Пушкина и Толстого.

И читали мы, оказывается, одно и то же, он даже больше: («…Держу пари, – пишет Абезьянин, – что вы так и не узнали о замечательном русском романисте буссенаровского толка Барчанко и его двух романах «Доктор Черный» и «Из мрака», где Тибет, и Лхасса, и индийские йоги, и масса всякой всячины…» (Нет, не узнал!) И в кино бегали на одни и те же картины. Впрочем, в этой, второй области Абезьянину повезло больше, чем мне, хотя у меня и был знакомый администратор «у Шанцера». Абезьянину в двадцать пятом году посчастливилось работать учеником киномеханика в лучшем астраханском кинотеатре «Модерн», и вот тут-то, говорит, насмотрелся он картин «от пуза».

«Здесь позволю, – пишет он, – опять некоторые уточнения (выше он поймал меня на том, что Берроуз и Кервуд появились у нас только в двадцать шестом году. – В. Н.) В 1923 ковбой еще не прорвался на российский экран. Уходили в прошлое «Отец Сергий» с Мозжухиным и многосерийный «Дом ненависти» с «вамп» Пирл Уайт. (Вот и неправда! Я ходил тогда уже в профшколу, значит, это был двадцать седьмой или двадцать восьмой год. – В. Н.) И прежде всего вытеснил потрясающий «Потерянный город» (вспоминайте, вспоминайте, может пригодиться!). Затем уже в конце 1924 года прискакала на резвом коне Руфь Ролланд (трехсерийный «Таинственный всадник»), а в 1925 развалистой походкой, ведя в поводу пегого мустанга, неповторимый («Шериф желтой собаки») Вильям Харт, до которого, конечно, далеко всем последующим рыцарям киношных драк и погонь, начиная от Тома Муни и кончая последним, показанным нам (как выяснилось, по ошибке) Криссом – Юлом Бриннером…»

и так далее, так далее…

И хотя мне и моему корреспонденту сейчас далеко за пятьдесят, как понимаю я его, читая заключительные строки письма.

«В 1962 году трое мальчиков моего приблизительно возраста смотрели в кино «Ленинград» «Великолепную Семерку». Кончился сеанс в 1 час ночи (тогда так бывало), и мы, выйдя из зала, кинулись к своим мустангам – мотоциклам (у всех английские мощные машины), вскочили на них и понеслись в центр города по стремительной ленте Ленинградского шоссе со скоростью близкой к сотне километров. Вспоминаю об этом без всякого стыда, и не потому, что я профессиональный мотоциклист и бывший гонщик и в общем-то не особенный романтик – но вот что значит эмоциональный заряд!»

А чего стыдиться? При всем своем уважении к Феллини, Антониони, Бергману и другим китам я сам смотрел «Семерку» четыре раза, и, будь у меня мотоцикл и умей я им управлять, я сделал бы то же самое у нас в Киеве по Брест-Литовскому или Броварскому шоссе…

Еще несколько слов о «пятой», самой приятной категории корреспондентов. К ней относится наиболее обрадовавшая меня встреча – сначала письменная, а потом и «очная». С женой нашего скаутского «Начота» – могучего и прекрасного, как викинг, Коли Свенсона. Самого Коли давно уже, с 1937 года, нет в живых, жена его живет и работает сейчас во Львове, но встретились мы в Киеве на квартире ее подруги. Компанию нам поддержали еще двое бывших скаутов (обоим уже крепко за шестьдесят) – некий Дзига, семью которого я давно и хорошо знаю, и первый (до Свенсона) начот ОСГН (Отряд скаутов гимназии Науменко – так раньше называлась наша 43-я Трудовая школа) Коля Грюнер, тоже предмет нашего детского преклонения и восхищения.

У Коли, нет, будем говорить уже у Николая Максовича Грюнера жизнь сложилась тоже не сладко. Много он перевидал на своем веку и во многих местах перебывал, но на пенсию перешел буквально за неделю до нашей встречи (он инженер-электрик) и стариковского в нем нет ничего, кроме красивой сплошной седины. Когда мы встретились с ним после 45-летнего перерыва на станции метро «Хрещатик», я был поражен его видом: высокий, стройный, подтянутый, в руках чемоданчик – он шел из плавательного бассейна… Живет он в Киеве, на окраине, на Лукьяновке, в маленьком домике с садом, а в саду сирень со стволами, как у доброго крещатиковского каштана.

Я как-то уже писал о том, что боюсь встреч с прошлым, боюсь натянутости, неестественности, злоупотребления «а помнишь? а помнишь?», но в этот день, когда мы встретились (а за столом разместилось в общей сложности 250 лет!), не было ни натянутости, ни фальши, ничего того, что должно имитировать прошлое, хотя, конечно, «а помнишь? а помнишь?» было в достаточной степени. Не было и Коли Свенсона, была память о нем, моя, влюбленного «кишонка», его жены и его «соратников» – хорошая память.

Но хватит, а то я никогда не выберусь из тенет тех далеких лет, когда мне еще не было пятнадцати – «критического» для меня возраста, – до этого возраста я еще мог стать «пятнадцатилетним капитаном», но опоздал ровно на столько же, ставши в войну «тридцатилетним капитаном», да и то не морским, а саперной землеройкой.

На этом можно было бы и кончить, но еще несколько слов о Джоне Лайденберге и Стиве. Я получил письмо из Парижа, Джон ходил в советское посольство, чтоб достать «Новый мир» с письмами своего отца. Там симпатичный молодой человек в свитере сказал, что номер журнала он достанет, за ночь прочитает «Дедушку и внучка» и просит мистера Джона прийти к нему завтра в 10 часов утра. Джон пришел, и в течение четырех часов молодой человек переводил и пересказывал ему, американцу, написанное о его отце и сыне в далекой России.

От Стива письмо пришло через год.

«Я очень быстро и с большим вниманием прочитал статью, даже все эти письма дедушки. Вы точно описали себя но я уверен, что не так хорошо и остроумно выражался по русский и не вел себя так дипломатическо. Но дух нашей встречи тел действительно есть».

Почему же так долго шло письмо? «Просто я женился шесть месяцев тому назад и очень счастливый этому». Все понятно.

1970


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю