Текст книги "Затеси"
Автор книги: Виктор Астафьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 56 страниц)
Спасли человека
Не вспомню уж точно, где это было, но близко к осени сорок третьего года. Пехотный батальон, в котором я сидел с телефоном артиллерийской поддержки, вместе с остальными ротами стрелкового полка весь день отбивал у немцев село, находящееся на «выгодных позициях». Бой не задался, было много ругани, бестолковщины, плохо работала пехотная связь, взаимопомощь и вовсе отсутствовала, из-за чего доблестные артиллеристы раза два долбанули по своим и дали повод свалить на них неудачу – якобы они сорвали успешное наступление на данном участке фронта. К вечеру ближе, когда штурмовики-«илюшины», возвращаясь с «дела», окатили из пулеметов залегшую в осенних полях, разрозненно постреливающую пехоту, и вовсе причина незадавшегося боя утвердилась.
Опытный комбат голосом озверелого, а на самом деле торжествующего психопата орал, возведя руки в небо: «Т-твою мать! Распромать! Вот тут и повоюй!»
Выпустив из себя все матюки в воздух, уже усталым, даже грустным голосом комбат дал приказ остаткам батальона вернуться на исходные, артиллеристам – прекратить изводить снаряды: их выпускает голодный народ, бедные бабы и совсем дети не для того, чтобы лупить по головам своих же соотечественников, братьев и отцов.
Торжествовал комбат: есть на кого свалить неудачу, есть возможность дожить до завтрашнего дня солдатам его и командирам, а там уж чего Бог даст, может, немцы сами село оставят «по стратегическим соображениям», может, смена придет, может, боеприпасы не подвезут и наступление задержится, может, война вообще кончится.
Испсиховавшийся комбат, командиры рот и взводов проявляют бурную деятельность, заставляя стрелков как следует закопаться на ночь, достроить наконец блиндаж комбату, чтобы он там укрылся. Надоел – ходит орет, пистолетом грозит, никак уняться не может. Воюет все еще, после драки кулаками машет, и все понимают, что к чему: волну катит комбат, страхи отгоняет.
Ну, разумеется, откатываясь на исходные позиции, побросали на поле боя убитых и раненых. Как стемнело, в углубленную траншею мешками начали валиться выползшие к своим раненые. Тут и санинструкторы нашлись, даже полковая медицина объявилась, помогают сердешным, в тыл эвакуируют.
Некоторые раненые доползти не могут, с нейтральной полосы голос подают, о помощи молят. А немец высунуться на нейтралку никому не дает, пакетами шмаляет, стреляет по всему, что шевелится. Видно, и ему, немцу, за день досталось. Злится. Не спит, подлюка.
Постепенно все унялось. Смолкли в ночи голоса раненых, лишь один где-то поблизости не умолкает, все кличет по-старинному братцев и сулится вовек не забыть, молиться за тех, кто ему подсобит, вызволит из беды.
Ужин принесли на всех живых и мертвых. Еды и выпивки, считай, что от пуза, но не идет кусок в горло – вояка поблизости орет и орет. В ответ ему, сложив руки трубой, тоже орали: потерпи, мол, глухой ночью фриц нажрется и уснет, вытащим тебя, он же исходным голосом все: «Братцы! Братцы! Христом Богом молю…»
Кое-как поужинали, передохнули. По траншее, кулаки в галифе, комбат прошелся, без гимнастерки, в нижней рубахе белеется, пусть, мол, лучше его подстрелят, чем жить и воевать с такими придурками, что залегли в поле и никакой их командой не поднять, только самолеты, спасибо им, с места стронули, и ведь помнят, помнят герои, ему вверенные, где свои окопы, куда бежать.
Ко всем цепляется уже крепко выпивший комбат, на всех петухом налетает.
– Ну и что на это скажете, лихие воины? – кивал он головой на нейтралку. – Товарищ боевой помирает, а вы кашу жрете, водкой сраной запиваете!..
– Шел бы ты в блиндаж или куда подальше, – пробурчал кто-то из стариков командиров.
Комбат настроился дальше залупаться, но ему дружно посоветовали идти отдыхать, сил набираться, скоро ему ответ держать за боевые действия. Вот только совсем затихнет стрельба, ночь глухая наступит – и начнутся настоящие боевые действия, густо потекут на передний край чины всякие, отчету потребуют.
Ушел. Под накат в блиндаже укрылся вояка комбат. Облегченно и сочувственно проводили его все понимающие вверенные ему бойцы и командиры. Чины со второго фронта, тучею вослед первому эшелону двигающиеся, напомнят комбату старую русскую пословицу: «Кто в бой посылает, тот и отвечает».
А тот христианин на нейтралке все орет и орет, слабо, со стоном уже, но голос держит, спокою всей передовой не дает, нервы щиплет.
И тогда тот же командир, что отшил комбата в ночное пространство, уронил: «Ничего не поделаешь, ребята, надо ус к немцу копать», – и вроде как сам к лопате тянется.
Пример старшего, он и тут на передовой пример, хоть уже и сил нету шевелиться, засунуться в земельную нору и уснуть хочется.
Кроя громко Гитлера, войну, командиров, раненого в придачу, этого славянина, страстно желающего жить, копаем по переменке.
Немцы слышат возню, постреливают.
Я все-таки у телефона сидел весь день и, хоть психовал, дергался, раза два или три выходил порывы исправлять, силенок больше сохранил. Копаю изо всех сил, матерюсь, ус из траншеи тяну и взываю к раненому, чтоб не умолкал, – тот и старается. Здорово жить хочет мужик.
Под конец уж на глубину колена копали, но к раненому подобрались точно и вплотную, сдернули его в канавку, по ней в траншею спустили, материли при этом, как умели, а умели это делать все виртуозно, многоэтажно, не хуже родного комбата, который стих.
Уснул, видать.
В траншее я солдата уже не видел, но знал, что перевязали его, отправили в тыл.
Спустя месяц или полтора меня, потерявшего сознание на плацдарме, где и при сознании умирал каждый второй раненый, кто-то, скорей всего друзья, забросил в баркас в кучу раненых. В баркасе, пока доплывали с правого на левый берег, вполборта воды набиралось, захлебнуться – дважды два. Значит, опять же кто-то держал меня иль мою голову на коленях, и я не захлебнулся кровавой водой.
И первое, что мне пришло в голову, когда в санбате я обрел сознание: значит, не зря я копал ус к безвестному раненому мужичонке – отмолил он меня у Бога.
Недавно, будучи в кругу людей, достойно еще представляющих в жизни российское общество, русских по крови и духу людей, я рассказал этот случай из необъятной войны. Кто-то из компании мрачно промолвил:
– Нынче добили бы.
Как жутко мне было это слышать, как жутко.
И отдам катилёк
Он прибыл в нашу часть в сорок четвертом году – с пополнением. Невзрачный на вид, тихий, заморенный в запасном полку, стал он охотно подменять дежурных связистов и скоро освоился с нехитрым, но мужества и находчивости постоянно требующим телефонным делом. По национальности он был татарин, звали его Равиль, по-русски он говорил почти чисто оттого, узнали мы потом, что учился в техническом вузе, но с третьего курса был взят в армию.
Аккуратный в делах и быту, Равиль все время пытался товарищам во взводе управления дивизиона чем-нибудь помочь, услужить, часто делал работу, от которой отлынивали бойцы-управленцы, варил еду и починял одежду, свою и чужую.
Главная и самая тяжкая работа во взводе управления – земляная. Надо все время копать землю, перемещаться с места на место и снова копать. От этой работы, особенно зимою, изнурялись солдаты, становились грязны, изношены, костлявы. Да и летом рыть землю – не сахар. Но куда ж деваться-то? Рыли, работали, шли-продвигались вперед на запад, и как-то незаметно вошел в коллектив, притерся к нему Равиль, иногда с полуулыбкой и шутки отпускал, да все к месту, да все остроумно, однако больше все-таки помалкивал, послушно и толково исполняя порученное дело.
Как-то в отвоеванном у немцев просторном блиндаже затеялась гулянка. Были у нас и пожилые, это лет за тридцать, бывалые ходоки-вояки. Они где возможно добывали выпивку и дополнительный харч. Вот раздобыли – на что-то выменяли у населения – почти полный полевой термос самогона, мяса и сала да цибули и картошки. Равиль в ведре, которое мы всегда таскали с собой про запас, изготовил что-то среднее между супом и тушеным картофелем. Водворил ведро посреди блиндажа. Вкуснятиной пахнет на всю передовую. Загремела братва котелками.
Я дежурил на телефоне, и Равиль от души навалил в мой котелок варева. Я сунул котелок меж колен и заработал ложкой. Братва кружками звякнула, выпив, крякнула. Я не потреблял в ту пору горькую, да и на телефоне дежурю, ответственность большая. Нельзя! При одной гильзе с горящим автолом в блиндаже, считай, потемки. Однако вижу, и Равиль стукается кружкой о чью-то кружку. Ну совсем он у нас обкатался, совсем бойцом бывалым сделался!
Я срубал, что мне было отделено, сижу, чаю жду, но чувствую – не дождаться. В блиндаж на запах и говор народ валит и валит. Табачный дым будто во время пожара на торфе стоит, в блиндаже смех, шутки, анекдоты пошли насчет баб и энтого дела.
Вот и песня занялась. С гражданки привезенный «Хас-Булат» налаживается. Я прислушался. Рядом со мной тонкий такой голосишко подсоединяется к боевому солдатскому хору, хочет сплестись с ним, но вроде бы и отдельное что-то ведет. Я трубку с уха сдвинул и слышу, Равиль гнет в песне «свою линию».
– Дам коня, дам кынжал и отда-ам ка-а—ати-иле-оок… – поет Равиль и тихохонько хихикает, радуясь своему творчеству.
Тут и чай принесли, да и самогонка кончилась. Вскоре по проводам раздалось: «„Донбасс“, внимание!» Я попросил гуляк утихомириться и расходиться «по домам».
Дивизион приготовился к стрельбе. Война идет, тут уж не до песен. Кто ушел «по домам», кто работать, а большинство вояк где сидели, тут и позасыпали вповал. Равиль за моей спиной скорчился на измичканной соломе, вкусно засопел носом. В полночь он заступит вместо меня на дежурство. Пусть спит.
Так, с боями, мы шли и шли по украинской земле, аж в Западную Украину пришли.
И… выдохлись.
Наступая в непролазную весеннюю распутицу, мы то окружали врага, то сами, скопом и в розницу, попадали в окружение. Двигались все медленней и тише и вот остановились. Вслед за Первым Украинским фронтом остановили боевые действия Второй и Третий фронты и все остальные. Кажется, лишь Карельский «тихий» фронт оживился и начал наступать. Видать, подсобили ему остановившиеся фронты.
Сперва, как водится, наступавшие части окопались временно, начали отсыпаться за зиму, за суматошную весну и за все прошедшие в боях годы. Спали много, спали всюду, умудрялись спать на посту и у телефона. А когда проснулись и обустроились оседло, обнаружили, что стрельбы никакой нигде нет и нас плохо кормят. Не просто плохо, перебои с едой все время бывали, дело привычное, но совсем плохо, почти голодной держат передовую. Варят одну зелень – щавель, крапиву, вот и до клевера дело дошло.
Где-то на пути к русским берегам погиб целый отряд кораблей, везший из-за океана боевое снаряжение, оружие, продукты. И вот где отозвалась, аж на украинских фронтах, вот докуда докатилась холодная морская волна, поглотившая корабли с американскими грузами.
Ну конечно, ропот по окопам, переходящий в ругань. По фронту зашустрили тучные телом политотдельцы и чины из каких-то угрожающих и воспитывающих отделов. Беседы ведут с бойцами: мол, если хотите знать, в крапиве и клевере витаминов даже больше, чем в мясе или масле. Одного воспитателя с перевалившейся через поясной ремень пузой и со значком «Ворошиловский стрелок» наши остроязыкие бойцы, насмехаясь, спросили, уж не с крапивы ли и клевера у него такое справное брюхо накипело. А тут еще кто-то из отчаянных и находчивых вояк закатил в топку кухни гранату. Жахнуло – и выплеском витаминной пищи обварило повара.
С передовой в недалекий тыл начали таскать бойцов по одному на допросы, слух прокатился: кого-то арестовали.
Кухню увезли на ремонт, нашему взводу управления начали выдавать сухой паек. Глядя на этот горе-паек – банка тушенки на взвод, полкотелка сала-лярда, жидкий глицерин напоминающего, хлеба, правда, как положено на фронте – по килограмму на брата, – уяснили мы: необходимость заставляла снова прибегать к помощи «бабушкиного аттестата», этого верного и надежного спутника войны.
К этой поре обнаружилось, что остановились мы в четырнадцати или тринадцати верстах за городом Тернополем, под местечком Козовом, который москалями звался привычней – Козловом. Самое солидное строение в этом Козове, оставшемся на вражеской стороне, был спиртзавод, и шел слух, что истребительный артиллерийский полк легендарного Ивана Шумилихина этот городок не только обстрелял из пушек, но, учуяв спиртзавод, сам же его и взял. Но будто бы шумилихинцы перепились и немцы их вытеснили из местечка.
Об этих шумилихинцах ходило множество всяких легенд не только в бригаде, но по всему фронту, может, и насчет Козова была сочинена занимательная байка. Пойди теперь проверь. Сам, вологодский родом, Иван Шумилихин, герой войны, закопан на холме славы непонятно в чьем по происхождению городе Львове, и холм тот, борясь за полную самостийность батькивщины, жевтоблокитники вскопали, могилы же отважных шумилихинцев, рассыпанные по всей России, уже потеряны и забыты.
Между Козовом и перенаселенной нашими вояками передовой на довольно просторной нейтральной полосе оказались две деревушки, совсем почти не тронутые войной. Подгорело с пяток хат в ближней деревушке под названием Покрапивна, да еще с нескольких крыши снесло – и весь убыток. Население как с нашей стороны, так и с вражеской было срочно эвакуировано в тылы: все, что было в хатах, погребах, подпольях, сараях, лежало и висело в целости и сохранности. Началось движение ночной порою к нейтралке. В одиночку, парой, где и бригадами заготовители шарились по нейтральной полосе, тащили оттуда картофель, сахарную свеклу и прочую овощь. Первое время наши ловкие воины, глядишь, и курицу в потемках либо петуха поймают, голову свернут, чтоб не орали, фронты не распугивали.
Супротивники, немцы-то, судя по нашим фильмам, большие любители курятины, тоже ночной порой шарились по нейтралке, и они-то, враги клятые, и свели всякую родянскую птицу подчистую.
По этому поводу было сочинено несколько окопных анекдотов и неуклюжих небылиц.
Тем временем прекратились не только стрельба на передовой, но и налеты на Тернополь. Сказывали, трудармейцы и строительные войска ночью восстановят на станции Тернополь парочку железнодорожных путей, утром налетят немецкие самолеты и все разбомбят, да еще вечером, перед закатом, пошумят в небе, бомбы над городом посеют, чтоб не забывал народ, что война еще не кончилась.
Но вот весенним солнцем обогрело Украину, подсохло. Переместились наши аэродромы поближе к фронту, и однажды такой тарарам в небе поднялся, что дух захватывало. Наглых «лапотников», летавших без прикрытия, наши истребители вот именно рассеяли по небу и давай их лупить в хвост и в гриву! Сбили, кто говорил, четыре самолета, кто – восемь, один младший политрук заверял, что двенадцать, хотя и всех-то «лапотников» летало на Тернополь четырнадцать. Но на то он и политрук, чтобы видеть наши победы иначе, чем остальной народ.
Следующим утром появилась немецкая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков. Эти налетали редко и с сопровождением. Наши «ястребки» ввязались в воздушный бой. Зрелище это, скажу я вам, похлеще футбола. На земле не просто смотрят на смертельный бой, но и орут, советы летчику подают.
Если бой затяжной и вязкий, врут землеройные вояки напропалую, правда, свято врут, считая каждый сбитый самолет вражеским. И попробуй не согласись – тут же в зубы получишь!
В тот день «ястребки» наши поступили хитро: половина их кружилась все дальше в сторону и ввысь, увлекая «мессершмитты», другая половина навалилась на бомбардировщики, заставляя их бросать бомбы куда попало. Один бомбардировщик наши «ястребки» подожгли, но немецкие летчики лишь им известным маневром сбили пламя с мотора, и тяжелый бомбардировщик, надорванно ревя, тянул вслед за своей эскадрильей, все далее и гибельней от нее отставая.
«Ястребки», как воробьишки, налетали сверху на бомбардировщик, клевали его, клевали – и доклевали. Самолет все ниже и ниже прижимался к земле и брюхом, плоско, тяжело ухнул на нее, совсем немножко не перетянув через линию фронта.
На этом воздушная война в наших местах кончилась. На передовой у бойцов, чаще у офицеров, появились мундштуки, набранные из разноцветных кубиков плексигласа, ножи с наборными ручками, алюминиевые портсигары с патриотическими и любовными надписями. Это мастера на все руки из русских сел и городов, опять же по ночам, разбирали вражеский бомбардировщик и пускали на пользу дела его богатое тело, поверженное нашими героическими летчиками, которые, как выяснилось позже, изловчились приписывать к одному сбитому «юнкерсу» восемь или девять сбитых самолетов разной марки и класса.
Тем временем картошка и прочая овощь в селянских погребах и подпольях кончилась. Овощи и буряки, вскрытые в ямах, проросли. Однажды вместе с дряблой овощью ребята принесли с нейтралки огромный букет каких-то ненашинских, роскошных, дворцовым ароматом исходящих цветов. Они назывались пионы. Другая бригада заготовителей возникла из ночи выпившей. Чудеса, да и только! Ну, суп из топора для солдата сварить сущий пустяк. Но самогонку даже из пилы не нагонишь.
Все оказалось просто. Ночной порою, не глядя на запреты, в свои села и хаты начинали возвращаться жители, и они-то – не пропадать же бурякам, пусть и одряблым! – открыли самогоноварение.
Жители и живность кой-какую с собой прихватили. Лениво наблюдавшие в стереотрубу передовую супротивника, артразведчики больше-то зрили, что творится в деревнях, на нейтралке. Много занятного там обнаруживали: будто бы девки и бабы начали бегать за строения, мелькать в окуляре стереотрубы. Громадяне ночной порой пробовали вести посевную: поковыряют землю и где воткнут картошку, где подсолнух, где и горсть зерна зароют – война все равно уйдет дальше, а им, крестьянам, здесь жить, кормиться.
Вдруг оживились наши разведчики, шепчутся, руки потирают, не иначе как дивчину роскошную в стереотрубу узрели во время физзарядки. Но что им дивчина, одна на всех? Да еще на нейтралке, где не покавалеришь, не зашумишь.
Они кой-чего поценней узрели – поросенка!
Из всех поступлений по «бабушкиному аттестату» поросенок, гусь или курица есть самый заветный солдатский трофей. Свинью в рюкзак не сунешь иль, скажем, овцу, козу, теленка, тем более корову. Это только на орду, на артель. Поросенка ж освежевать, сварить иль испечь – самое разлюбезное, самое сподручное дело. Управишь его с напарником разом, оближешься – и никаких последствий.
Ах, поросенок, поросенок из села Покрапивного, войны не понимающий. Вольно он играл на своей родной земле, хвостиком винтил, землю рыльцем копал – на ночь в клуню попал, в лаз, им же прорытый, пролез, только жопкой круглой мелькнул, не сознавая еще детским своим разумом, что за ним, словно за важным стратегическим объектом, ведется наблюдение, притом с двух сторон, как вскоре выяснится.
Едва дождались доблестные разведчики ночи и, прихватив с собой хозяйственного человека – Равиля, двинулись во тьму, на промысел.
Разведка есть разведка. Точно вышли орлы разведчики к сельской клуне, нашли в ней беззаботно дрыхнущего поросенка, в эвакуации начавшего оформляться в подсвинка. Зажав визгливое, веселое поросячье хайло, без хлопот прикололи несмышленыша.
Повелев Равилю обработать трофей и дожидаться их, вояки двинулись пошариться по ямам, погребам, хатам. У картошки и всякой овощи ростки уже вытянулись со шнурок из солдатских ботинок, свекла совсем издрябла, да и не осталось овощи по ямам – войско, оно же, как саранча, пожирает все подчистую и без разбора. Но все же у добытчиков не иссякла надежда что-либо прибавить в варево к поросенку – муки, кукурузы, гороху, крупы, чего Бог пошлет, на том и спасибо.
Отставив карабин в угол клуни, Равиль сноровисто обиходил поросенка, выпустил кишки, отрезал голову, ножки и все это добро горкой сложил на рассыпанный льняной снопик – надо ж и хозяевам чего-нибудь оставить на еду. Он вытирал соломой руки, дожидаясь, когда вытечет из поросенка сукровица и слизь, чтобы потом засунуть его в вещмешок, глядишь, там и ребята воротятся. И только он собрался засунуть добычу в мешок, как в незапертых воротах возникли две долговязые фигуры в касках и при застенчиво засветившемся фонарике еще более удлинились тенями, распластались по полу клуни, накрыли собой обомлевшего Равиля.
Не сразу, но он сообразил: раз тени в касках, значит, вражеские они. Движимый инстинктом хорошо обученного, плакатов и книг начитавшегося бойца, Равиль сделал попытку рвануться к карабину. Но одна из теней коротко бросила: «Нихт!» – и направила на него автомат. Другая тень, то есть другой враг-фашист, ни слова не говоря, двинулась в глубь клуни, взяла за жопку поросенка, опустила его в брезентовый мешок, сказав при этом «оп-па», затянула удавку на мешке, похлопала Равиля по плечу: «Данке шен, Еван!» В воротах обернувшись, немцы тихо, но разом и весело молвили: «Аухвидерзейн, Еван!»
Как, забывши карабин в клуне, Равиль стриганул с нейтралки, как обрушился в родную траншею – не помнил и не сознавал.
Хозяйственного бойца, речи лишившегося, долго отпаивали водой.
Разведчики, не заставшие Равиля в клуне, обнаружили его карабин, недоумевали, куда девался их компаньон и как это он – с радости, не иначе, – бросил свое личное оружие.
Три дня Равиль не мог разговаривать. Рот ему свело судорогой. Он, рот человеческий, сделался похож на старую, неразгибающуюся подкову, издавал только мычание.
Но куда деваться-то, работать надо, воевать, и Равиль постепенно начал отходить. Однако восстанавливался, возвращался в строй и заикался еще долго. Хохотали над ним и подначивали его все, кому не лень, до начала летнего наступления.
Какими-то путями слух о происшествии в нашем взводе распространился на всю военную округу. На Равиля ходили смотреть бойцы из пехоты и даже танкисты, когда он смог говорить и дежурить у телефона, с разных телефонных точек интересовались: не тот ли это размазня, что без боя отдал врагу знатный трофей?..
Прошло много лет, можно сказать, вечность минула. Летней порой во дворе уютного вологодского дома на скамейке объявился человек и стал пристально смотреть на наш балкон с распахнутой дверью. Час сидит и смотрит, два сидит, три сидит – и все смотрит.
Я выходил на балкон покурить, жена с разнодельем выбегала, наконец откуда-то вернулась дочь и говорит, что во дворе с утра торчит пожилой дяденька – видно по всему, что к нам, но зайти не осмеливается.
«Застенчивый графоман!» – порешил я, но их, застенчивых-то, мало, и потому застенчивые графоманы достойны внимания.
Я спустился вниз, вышел во двор и ахнул:
– Ра-ави-иль! Да что же ты тут сидишь-то?
Мы обнялись как братья. Равиль сказал, что едет с карагандинского комбината, где работает в конструкторском бюро, на череповецкий комбинат и вот решил сделать остановку, чтобы повидаться. Следующий поезд на Ленинград будет вечером, и хорошо, что я догадался спуститься вниз, сам бы он зайти к нам не решился.
Я познакомил его со своим семейством, потом мы долго ходили по Вологде и оказались за рекой Вологдой, на зеленом берегу. Равиль вытащил из портфеля, набитого деловыми бумагами, бутылку водки и вагонные бутерброды. Мы до вечера, до самого Ленинградского поезда, усиживали эту бутылку, да так и не усидели – разговоров и воспоминаний нам хватило без водки. Мы отдали недопитую бутылку каким-то парням, купавшимся в реке, купить тогда что-либо, водку тем более, было трудно.
Жил Равиль с семьей в городе Темиртау, где поселился после того, как все же добил свой технический вуз. Жил изолированно от шумного общества, копался в огороде и в саду, жил настолько тихо и незаметно, что не знал даже, что на этом же комбинате замом директора по транспорту работает командир отделения связи нашего взвода. И только через двадцать лет после войны, когда стали вручать участникам войны юбилейные медали, услышав фамилию однополчанина, встретился с ним, от него и адрес мой узнал.
– Ну и чудо ты гороховое! – сказал я. – Моя дочка, когда маленькая была, дружила с татарами, все пела на татарский манер: «Хаким ты был, хаким ты и остался».
Равиль грустно улыбнулся, и мы пошли на станцию.
Спустя год я с женою навестил в Темиртау друзей. Равиль с гордостью и любовью принял гостей в своем доме, настойчиво звал съездить в сад, им взращенный, где он выпестовал какие-то редкостные сорта яблок.
Мы пообещали сделать это в следующий раз, а пока было не до сада. Но следующего раза не получилось. Так же незаметно, как и жил, Равиль вскоре покинул земные пределы.
Шестеро вояк из одного взвода нашлись и сообщались друг с другом. Равиль ушел в безвозвратный поход первым. Ныне нас осталось трое.