355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Астафьев » Затеси » Текст книги (страница 16)
Затеси
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:35

Текст книги "Затеси"


Автор книги: Виктор Астафьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 56 страниц)

Медвидевы

Медвидев-старший показывал кино на станции Койва и однажды поехал в город с отчетом. В городе он получил зарплату и премию за перевыполнение финплана по прокату фильмов.

На радостях Медвидев-старший выпил, и так сильно выпил, что уснул на вокзале. Спать же на вокзале не велено. Дежурный милиционер заметил непорядок и зачал Медвидева-старшего будить. А когда Медвидев-старший засыпал пьяный, будить его нельзя было. Об этом знала его жена Зинка, а милиционер изгибы характеров всех вокзальных пассажиров знать не мог. Пассажиры, да еще пьяные, давно ему надоели, и он их презирал. Долго тряс Медвидова-старшего милиционер, уши ему тер, стукал спиной о скамейку.

Очнулся Медвидев-старший, поглядел, поглядел – и бах милиционеру по уху. Тот, недолго думая, скрутил Медвидеву-старшему руки, больно ему сделал и в дежурку уволок.

В дежурке капитан милицейский, пожилой, службой надсаженный, собрался поговорить с Медвидевым-старшим, рот уж открыл, а Медвидев-старший и ему по уху.

Свету не взвидел капитан, затрясся, взревел: «Ах ты, негодяй! Я двадцать лет на службе, а ты меня по уху!..»

Дали Медвидеву-старшему два года. Зинка осталась на станции Койва при трех ребятишках. Ларка еще только в первый класс собиралась, Вовка на шестом году, а Толька в зыбке. Плакала, плакала Зинка и к свекру на поклон подалась.

Свекор Медведев, по-уральски – Медвидев, жил в Зуятах. Зуята – отголосок большого села Вереино, расположенного на крутой горе. Под горою озера, луга пойменные, подле озер три дома стоят, овчарня тут и парники – это и есть Зуята.

Медвидев-свекор раньше был в колхозе зоотехником, но как потерял руку на войне, сделался пенсионером. Человек он крутой, неуживчивый и пьющий. Зинка с ним не ладила, и со свекровью – женщиной тупой, жадной и подвижной – ужиться не смогла. Оттого-то и уехала Зинка с Медвидевым-старшим на станцию Койва, и обжились уж было, ладно все у них пошло, да вот беда – отпустила мужа одного в город – ребятишек не на кого оставить, – и все пошло кувырком.

Глухой зимою явилась Зинка в Зуяты, пала перед свекром на колени, Ларку с Вовкой на колени поставила, Тольку к груди прижала.

Свекор Медвидев не вдруг простил и принял Зинку с ребятами. Корил ее долго, унижал и по избе бегал. А она ползала за ним и хваталась за ноги.

Осталась в Зуятах Зинка с ребятами жить и мужа из тюрьмы дожидаться. Поступила она работать в колхозную овчарню, летом на парниках землю ворочала и хозяйство свекра вела. Корова, свинья, гуси, куры да еще ульев штук восемь у свекра, хозяйство – знай поворачивайся. А свекор без руки. Какой работник?

Сама же Медвидиха занемогла разом и свалила всю работу на Зинку.

Терпит баба, волохает да на ребятишках душу отводит. Шибко она их била и смерти намаливала, особенно младшему. Да живучи ребятишки уродились. Растут, шкодят, хлеб едят и картошку.

– Чисто мельница – эти ребятишки! – удрученно трясла головой Медвидиха.

Зинка иной раз расплачется, ссориться со свекром начнет, а он ей:

– Чье жре-те-то?

И притихнет Зинка.

На лето я снимал низ избы у Медвидевых и выслушивал ту и другую стороны. Выходило, что все они правы и все виноваты, только ребятишки росли, не жаловались, да все Ларка с Вовкой спрашивали: скоро ли возвратится отец из командировочки?

Не сказали ребятам, что отец в тюрьме, сказали, что в командировочке. Ребята и верят.

Милые, забитые ребятишки, выросли уж теперь, а все стоят в моих глазах такими, какими я увидел их в то лето.

Тощенькая, большеглазая Ларка, надсадно изогнувшись в пояснице, таскает в беремени Тольку. Мальчишка черноглаз, пухлощек, и ниточки у него на запястьях рук, ноги кривые, и он как скатится низко, так упирается Ларке к живот ногами, будто верхолаз, карабкается по ней. Устанет Ларка. Тольку на траву посадит и забудет о нем. Он, переваливаясь с ягодицы па ягодицу, шурует по траве, гусиный помет, щепки, стекляшки гребет рукой в рот. Края малый еще не знал, ползет, ползет – и с берега в озерину свалится. Вынет малого Ларка из жалицы, его же соплями пузыри ему смажет и клушкой кудахтает:

– Убился, Толечка, убился, бедненький, обжегся мой холесенький…

Иной раз на крик из овчарни Зинка прибежит, наподдает и Ларке, и Тольке. Свекор Медвидев, если оказывался поблизости, вразумлял невестку:

– ЧЕ ты его по спине зубишь? У его спина еще жидкая…

Один раз пчела ударила Тольку в голову, уж он орал, уж он орал. Зинка лупила его, потом шишку на голове обнаружила, пчелиное жальце вынула и давай в это место Тольку целовать:

– А-ах ты, ма-а-атушка! Пчелка тебя жогнула, пче-о-олка… пче-о-олка…

Горшка и стульчика у Тольки не было, он делал свои дела где придется. Ларка носила его в озеро обмывать.

Возьмет под мышки и болтает в воде малого, полощет его, будто онучу. Толька крепко-крепко в Ларку вцепится и не моргает, замрет весь, боится, как бы Ларка его в воду не отпустила. Жить Толька хочет.

Вовка, тот все на отшибе.

После первой же ночевки на моих удочках не осталось ни одного крючка.

– Володька откусил! – заключил свекор Медвидев.

– Ах, нечистый дух! Ну, я ему!..

На одной удочке была жилка ноль-шесть, ее и щука не всякая перекусить может! Каково же было мое удивление, когда свекор Медвидев привел за ухо Вовку и в ладони его обнаружились все мои крючки с откушенными кончиками лесок, в том числе и ноль-шесть!

– Силен! – сказал я и сделал Вовке удочку. Волос на голове Вовки короткий и толстый, глаза смышленые, на лице злая непримиримость. Еще на станции Койво научили его ребятишки взять у отца из выручки десятку. И он взял десятку, да попался.

Отец порол его электропроводом, и с тех пор Вовка мочится под себя.

Теперь, как только начнут его бить Зинка или свекор, Вовка грозится сбежать в детдом. А я, бывший детдомовец, гляжу па него, и тяжело мне делается дышать: «Там тоже не сладко, малыш, ой, не сладко».

С Вовкой мы сделались друзьями. Рыбалка сблизила нас. И какая отзывчивая, доверчивая душа открылась мне. Главная беда в жизни Вовки заключалась в том, что он не умел забрасывать удочку. Грузило делал он большое, пулял удочку через голову и, конечно же, отрывал на крапиве и осоке крючки, потом промышлял их у наезжих рыбаков и в откусывании крючков достиг небывалого совершенства.

Фантазер оказался мальчишка неслыханный. Слушать его – одно удовольствие.

– Дядя, правда, что есть рыба кит?

– Есть, Вовка, есть.

– Большая?

– Очень.

– А чё наживлять надо на кита? Корову? – И тут же хитро прищуривался. – Наживишь корову, а как потом ее закидывать?

По соседству с Медвидевыми жили Ванышевы, безраздельные хозяева колхозных угодий и вод. Ванышев был учетчик, Ванышиха – на парниках, грабили они колхоз беззастенчиво и еще рыбу ловили в озерах и никого сюда ловить не пускали, мол, колхозные водоемы.

Вовка ненавидел Ванышева и Ванышиху за хорошую жизнь, и за то, что жаловались они на него деду, и тот его драл; пчел ихних ловил и давил, лодку у Ванышевых продырявил железным костылем, курице ванышевской лапу камнем перешиб.

Рассказал он мне такую историю в красках и лицах:

– Весною в озера с Чусовой рыба пошла: щука, язи, сорожины. Ванышиха уж тут – загородила сетками горловины. А на эту пору по Чусовой моторка ту-ту-ту, ту-ту-ту… Рыбачий надзор едет. И проехал совсем. А потом завернулся. Обратно моторка пошла и в озера зашла. А тут сети! Рыбный надзор моторку остановил и наганом на дедушку прицелился: «Твои сети, старый хрен?» – «Откуль мои? Видишь, я безрукай. И не грози наганом! По мне из пушки стреляли! Я ничего не боюся».

Ванышиха прибежала. Ла-ается! А рыбачий надзор сети выбирает. Р-рыбы-ы! Ры-ы-ыбы-ы! Щуки – во! С полено! Полную лодку нагрузили рыбы – и ж-жик мотор! – уехал рыбнадзор, только его и видели! А еще сказал рыбнадзор, что штраф Ванышихе будет, может, пятьдесят, а может, тыща рублей…

Ванышевы действительно весною браконьерили в горловине, и рыбнадзор действительно по реке проезжал – слышал я об этом, и Медвидеву-свекру сказал:

– Попались Ванышевы-то? Достукались?

– Че-ево-о? Это тебе Володька наплел?! Ну-у, вруша, н-ну, вруша!..

Летом же Зинка снарядила ребят на свидание к отцу. Он отбывал срок на строительстве Камской ГЭС. Вымыла в бане ребят Зинка, чистые рубахи и новые ботинки надела на Вовку и Тольку, Ларка нарядилась в ситцевое платьице, в сандалии, в белые носочки, еще бант ей в волосья привязали.

Они по доске переправились через горловину озера, потом по лугу шли. У Зинки на шее сидел и заливался Толька. Ларка с Вовкой за руки держались. И шли они по зеленому лугу, словно на праздник. Даже медвидевский гусь не узнал их и зашипел было, шею вытянул и пошел боем, но Вовка хворостиной оборонил себя, мать и сестренку.

За лугом они поднимались в гору. Зинка обернулась, помахала нам рукой. Медвидиха и моя жена плакали: Медвидев-свекор тоже заширкал носом:

– Учил ли я его? Аль в школе учили пить, фулюганничать, на милицию бросаться? Учили ль?

Тягостен был рассказ Зинки о свидании с мужем. Исхудал Медвидев-старший на подневольной работе, смиренным сделался. Постряпушки, какие ему принесли, почти до единой ребятишкам скормил, все уверял:

– Ничего, ничего, хлопцы, скоро моя командировочка копится. Я денег подзаработаю, и поедем мы жить на Кавказ либо в Молдавию. Там тепло и фрукты дешевые. Яблоки – рупь ведро, а что сливы и виноград – так совсем задарма. Ух, и заживем мы…

Ларка, девка шустрая, первый класс кончила, читать умеет. Пока гуляла она по зоне, все приказы и правила поведения на будке и в бараках прочла. И как уходить стали, она упала перед постовым на колени, обхватила его за ноги, целует в сапоги:

– Отпустите папку, дяденька, отпустите! Он не в командировочке. Я все бумажки прочитала. Он… он хороший будет. Он… он исправится! Отпустите, дяденька! Плохо нам жить…

– Эх, девочка, девочка! – вздохнул постовой. – Вывести бы всех этих папок на волю, и твоего тоже, завалить бы брюхом на бревно и пороть, пороть принародно!.. Не ходи, девка, замуж за пьяницу, не ходи. – Постовой пошарил в кармане, достал кусочки хлеба с колбасой, сунул Ларке: – Вот покусай на дорожку. И беги. Не положено мне разговаривать. Мне только плакать можно. И то молча. – И постовой, махнув рукой, отвернулся.

Неделю черная ходила Зинка после свидания с мужем, и со свекром не ругалась, и свекровка не точила ее, сдерживалась, хотя роняла Зинка и била посуду, била скот, детой, молча била, осатанело.

А ребятишки все росли.

Толька пошел на десятом месяце. Ровно бы торопился малый встать на ноги, чтобы руки Ларке развязать, которая осенью стала учиться во втором классе.

Последний раз видел я Медвидевых ранней зимою – приезжал подергать рыбешки на озере по перволедью. Толька, Вовка и Ларка валялись в кори. Всю ночь они кричали и бредили. В избе жарко, душно, пахло угаром, поросенком и помоями.

Поросенок за печкой жил и тоже маялся от жары да брыкался так, будто и он корью болел. Толька бился в деревянной качалке, по щелям прошитой дратвою опившихся клопов.

Зинка, усталая от работы, с полночи к ребятам не поднималась. Сама Медвидиха ушла в дальнюю комнату и на крики не отзывалась. Свекор Медвидев лежал в больнице – у него моча не отходила. Стоит, бывало, на улице изогнувшись Медвидев-свекор, ветер рукав его пустой полощет, а он высказывается:

– Раньше трехметровый сугроб прожигал, расписывался – фамиль, имя, отчество полностью, год и день рождения обозначу. А ноне – кап-кап за голяшку. На мыло тебя, Медвидев, на мы-ло!..

На Покров нажрался Медвидев-свекор браги – и моча у него вовсе остановилась, в больницу его довезли едва живого.

Дом ветром шатает. По окнам шуршит. Застоялая, густая духота в доме. Здоровому дышать тяжело. Я встал, приблизился к Толькиной качалке и при свете засиженной мухами лампешки увидел Толькины глаза. Они горели так ярко, что, казалось, вот-вот войдут в последний накал и лопнут.

– Что, малыш? Тяжело тебе? – наклонился я над разметавшимся, красным от сыпи Толькой.

Он замолк и со взрослым страданием глядел на меня.

– Дя-дя, – сказал чуть слышно Толька и неуверенно протянул ко мне руки.

Я вынул малыша из кроватки, стряхнул с его рубашонки клопов, начал ходить с ним по избе. Толька обхватил мою шею, прерывисто, со свистом дышал мне в щеку. Телишко его, испеченное горячей болезнью, успокаивалось возле моего тела.

– Дядя, – совсем уж доверчиво выдохнул ребенок и обмяк, уснул.

Я бросил на пол свой полушубок, принес подушку, осторожно опустил Тольку на эту постель. На полу было прохладней, тянуло снегом от окна. Поросенок проклятый все хрюкал и взвизгивал. Я вынул табуретку, загораживавшую поросенка в запечье. Он деловито застучал копытцами по полу, подсеменил к Тольке, бухнулся рядом с ним.

Толька обнял поросенка за голову, и тот умиротворенно засопел.

Поднял я и Вовку, поддерживая, как пьяного, сводил к ведру, и он, не просыпаясь, справил малую нужду. На столе были порошки и навар травы. Я напоил сонного Вовку, потом метавшуюся на жаркой печи Ларку. Ее вырвало желтым. Я снял девочку с печи и уместил рядом с Толькой, Вовкой и поросенком.

До утра просидел я возле стола, то впадая в дрему, то вскидываясь от криков ребятишек. Что я передумал за ту длинную-длинную ночь – мне не передать, но с тех пор я еще больше возненавидел наших русских, бессердечных и безответственных пьяниц, и когда их судят и садят, никакой у меня к ним жалости нет, хотя древняя наша российская болезнь – жалеть «бедных арестантиков» все еще жива, и эти «бедные арестантики» надеются на нее и шибко эксплуатируют сердобольных россиян, в особенности одиноких бабенок и жертвенно воспитанных девиц.

С петухами проснулась Зинка, увидела поросенка, спавшего в обнимку с Толькой, и, зевая, сказала:

– Жить друг без дружки не могут. Ты так и не ложился? А я уж вся одеревенела, слышу – кричат, но очнуться не могу.

Через три дня Толька снова пробовал ходить. Ларка, закутавшись в старый платок, читала книжку, по-старушечьи шевеля губами. А Вовка еще долго не мог поправиться – у него воспалились отбитые почки.

Но и он сам по себе оклемался, рано начал помогать надсаженной матери.

Выжили, поправились медвидевские ребятишки. Весной из заключения вернулся долгожданный папа. К дешевым фруктам и роскошной жизни ребят и жену он не увез, поступил работать на кутамышевский лесоучасток киномехаником. Потом семья куда-то переехала – согнали, наверное, Медвидева-старшего снова за пьянство.

Где сейчас Медвидевы? Как живут – не знаю. След их затерялся. В Зуятах я тоже давно не бывал. Слышал, что Медвидев-свекор помер, и сама Медвидиха будто бы тоже совсем плоха, да и Зуята едва ли существуют.

Будни

Гололед.

По окраине города култыхала подвода с цыганами. Раскат. Выпал цыганенок из узлов. Грузовая машина переехала цыганенка. Выскочил шофер, схватил мальчика, трясет, ахает, просит позвонить в «Скорую помощь».

Тем временем цыган останавливает лошадь, идет к машине, а там, как на притчу, как на грех (нарочно не сочинишь!), – сынишка шофера лет трех-четырех. Цыган вспорол ему ножом живот, выколол оба глаза, бросил на сиденье и отправился к своей подводе.

Шофер с цыганенком на руках остолбенело смотрел на все это и, когда опомнился, ринулся в кабину, догнал подводу, раздавил цыгана, жену, девочку лет двенадцати и лошадь изувечил, осатанев.

Выслушал я этот рассказ. Не могу сидеть, не могу работать. Пошел на улицу. Выхожу к реке. На льду «скорая», два парня крошат лед пешнями, расширяют прорубь: убил кто-то кого-то и под лед засунул, в прорубь. Маленькая толпа любопытных, состоящая в основном из пенсионеров. Неторопливо, с перекурами долбят лед парни, ковыряется в моторе шофер, катаются по льду на коньках ребятишки, за ними, балуясь, гоняются собаки…

На горке идут машины, степенно прогуливают бабушки внучат, экскурсия осматривает памятники старины, из пединститута спешат куда-то студентки, хохочут, на старом базаре торгуют кедровыми орехами, по три шестьдесят за кило, семечками и цветками, привезенными с юга барыгами в чемоданах. Выбрел на горку пьяный мужик, поглазел, пошатался, побрел дальше…

Это происходило в будни, в пятницу, поздней осенью одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, в одном из самых смирных и добрых городов России.

Ужас

За полгода примерно до своей гибели моя мама повезла меня в тюрьму, на очередное свидание к папе. Чудовищная эта привычка – таскать детей по больницам, тюрьмам, гулянкам еще и по сию пору сохранилась в русских деревнях.

Мне шел седьмой год, память уже начинала работать, и я чуть помню стоянье у каких-то глухих и здоровенных ворот, какие-то неловкие шутки часового и злой голос человека, впускавшего людей в ворота, то запирающиеся, то отворяющиеся со скрипом.

Какие-то коридоры, коридоры, глухие, затхлые и, наконец, какая-то также затхло пахнущая, угрюмая комната, разделенная на две половины решетками, меж решеток коридор, и сидел или вроде бы ходил здесь в военной форме человек с кобурой на боку.

За одной решеткой оказались мы с мамой, долго ждали. Рядом с нами терпеливо и тупо тоже ждали женщины, дети. Они вдруг оживлялись, подавались к решеткам и, взявшись за них, громко и все разом разговаривали. Я ничего не разобрал из тех разговоров. Наконец в пустом проеме показался низенький человек в черной косоворотке с белыми пуговками, в долгополом мятом пиджаке, руки его были заложены назад, он кого-то искал глазами.

Это был мой отец.

Мать тоже что-то закричала, помахала рукой – и охранник открыл одно звенышко решетки, взял меня подмышки и передал отцу за то же отодвинутое и тут же задвинувшееся железо.

Я сидел на коленях у отца и что-то ел. Он угощал меня чем-то из узелка, переданного вместе со мною. О чем говорили мать и отец – тоже не помню. Но что он гладил меня по голове – помню. Я быстро утомился в душном помещении, мне хотелось к матери, но я не просился, понимал, видно, что должен быть по эту сторону решетки, с отцом.

Свидание длилось пятнадцать минут. Вдруг все громко заволновались, будто на пристани, когда пароход уже забрал трап, начал отделяться от стены, меж людьми образовалась пропасть, на дне которой вода, и они торопились успеть еще сказать что-то нужное и главное. Люди просовывали руки сквозь решетки, пытались достать друг дружку, притронуться рукой к руке. Комната опустела, но в ней, как дым, висели духота и растерянность. Мы остались одни, и я уж изготовился к тому, что меня передадут матери, как вдруг охранник заявил, что я останусь здесь, в тюрьме, с отцом…

Дальше – затемнение в памяти. Говорили, что я дико закричал, вцепился руками в решетку и задергал ее, пытаясь вырваться наружу, что и папа, и мама, и охранник, так неловко пошутивший, меня успокаивали и не могли успокоить. Я закатился, будто в родимце, и пришел в себя только за воротами тюрьмы, на холоду, но долго еще вскакивал и кричал ночами…

Как кричал, как вскакивал – забылось, но запах железа, окислившегося от спертого воздуха, от горячего человеческого дыхания, оставшийся на руках, преследует меня с тех пор, меня мутит от запаха пресного, пронзающего не нюх, не нос, а как бы все тело и кости – этот запах не отплюнешь, не отмоешь, не отскребешь. И всякий раз, когда я беру потное, голое железо голыми руками – во мне поднимается волна, нет, туча ужаса и начинает давить меня, слепить, глубоко погружать в беззвучие и темноту…

Задвижка

Нa воротах моего деревенского дома сделана задвижка, сработанная по древнему нехитрому расчету – в одну сторону ее движешь – закрыто, в другую двинешь – открыто.

И вот с этим-то нехитрым приспособлением мучаются мои гости. Деревенские или те, кто помнит деревню, управляются с задвижкой без мороки, но городские и особенно технически подкованные люди, вертят эту бедную задвижку, трясут, приподнимают, вверх и вниз ее давят – привыкли к сложностям современной жизни, переучились люди и такие ли хитрые запоры и разные штуковины выдумывают, что в иных наших жилищах в ванне воду не пустишь, в нужник не попадешь или изувечишься, овладевая секретной задвижкою, – все закодировано от сверхразвратных воров.

А между тем жители Европы снова пользуются деревянной ручкой в ванне и ключик в двери торчит старого образца, вправо повернешь – открылось, влево повернешь – закрылось.

Возле дома на двух или пяти сотках стремятся европейцы развести «дикую природу» – ели одна-две темнеют, березы, клены и даже осины кое-где. Внизу подле завалинок клубятся кусты бузины, волчатника, барбариса, таволожника, дикие цветы лесные, дурные травы, дудочник, морковник – устали от прогресса и технических диковин людей, «домой» им хочется, к тихой обыденной жизни тянет.

У нас же все хитрости житейские мастерят, все задвижку деревянную вертят, усложняя и без того запутанную жизнь свою.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю