Текст книги "Кража"
Автор книги: Виктор Астафьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Валериан Иванович, не спуская Толю с прицела, с расстановкой спросил:
– Анатолий, ты не знаешь, кто взял деньги?
В комнате струной натянулась тишина. Слышно, как работает на протоке лесотаска, скрежеща крючьями, и стук ножа тети Ули на кухне, слышно, как хрустит костыль под напряженно подавшимся вперед Паралитиком, даже скрип ремней и кобуры на начальнике милиции слышен. И вдруг в эту тишину ворвался веселый и наглый голос Попика:
– Сообразил кто-то! А я рядом с грошами был и не дотумкал! Поел бы уж конфеток, покурил бы папиросочек! Фартит же, блин, людям!..
Все! Главное сделано. Напряжение сбито.
– Помолчи, Попов, – резко обрывает мальчишку Валериан Иванович и уже без всякой надежды еще раз строго спрашивает у Толи: – Так, значит, ты не знаешь, кто взял деньги?
– Не знаю.
– М-да. Корсары! Хранители тайны! – грустно съязвил Валериан Иванович и громче объявил: – Сейчас здесь будет произведен обыск! – В голосе его проскользнул металл, и сам он подчеркнуто выпрямился, точнее, попытался выпрямиться, потому что сегодня сутулость его как-то особенно грузно давила. – Разумеется, с вашего позволения, – опять язвительно заговорил он.
– Пожалуйста! Хоть сто пудов! – откликнулся Попик, с готовностью расшивая матрац, развязывая наволочку на подушке.
Видно по всему, возня эта забавная очень по душе Попику. Малышок улыбается. Мишка Бельмастый истуканом торчит среди комнаты, а Толя приклеился спиной к подоконнику.
– Я за тебя буду распарывать наволочку? – взъерошился Валериан Иванович, и Толя подскочил к своей кровати, зашебаршил соломенной подушкой.
Деменков молча выворотил карманы, ушел в коридор курить. Он курит открыто и никому не дает «сорок», да никто и не решается у него попросить.
Заведующий еще надеялся, что кого-нибудь прорвет и ребята сознаются или выдадуг чем-нибудь себя, но вместо этого начался спектакль. Зачинателем его был Борька Клин-голова – чемпион по «жошке». Сын шалавых родителей, пьянчужек-артистов, по суду лишенных родительских прав, он и сам артист немалый.
– Все на нас! Вали! Вали! – с гневом и обидой завел Борька Клин-голова. – Мы люди брошенные! Мы люди безродные! Жаловаться нам некому… В школе на нас жмут. В кинуху не появляйся… Нигде нам ходу нет! Воры! Шпана! Такое наше званье!
– А какое б ты званье еще хотел? – рыкнул на него сдерживающийся из всех сил начальник милиции.
Как раз это и нужно было. Борька Клин-голова оскорбленно обратился к «публике», закупорившей вход в комнату:
– Видали, какое обращенье?! За людёв не считают! Матрацы шерудят! В штанах у меня еще не смотрели, во! – Борька Клин-голова мгновенно скинул штаны.
Девчонки брызнули от двери, а Борька Клин-голова, поворачиваясь то задом, то передом к очумевшему начальнику милиции, истерически кричал:
– Н-на! Ищи! Н-на, щупай!..
– Конечно, за людей не считают! – поддержал Паралитик давнего своего дружка, Борьку Клин-голову.
– Где чё ни стырят, всё на нас! – пробубнил друг Паралитика Сашка Батурин.
– Не имеет права без прокурорской бумажки обыск делать!
– Права не для нас писаны!
– Я-а-а-ави-или-ся-а-а!..
– Достоинство наше попирают, кана-альи! – бил себя в грудь кулаком Попик.
– В школу не пойдем, раз так!
– Лягавку спалим!
– Голодовку объявим, как большевики в кине! – неистовствовал Попик.
– Может, она сама, эта баба, денежки тиснула под нашу марку?
– Факт, сама!
Борька Клин-голова уже с отчаянием колотился лбом о спинку кровати:
– Утоплю-у-усь от такой жизни!
Валериан Иванович поднял штаны Борьки Клин-головы, хлестнул его по голым ягодицам и швырнул в лицо:
– Надень, паясник!
Валериана Ивановича трясло. Борька Клин-голова сразу перестал рыдать и принялся пугливо натягивать штаны, позвякивая ремешком.
Не стал ждать конца обыска заведующий, стремительно пошел из четвертой. У него прыгала лохматая бровь. В дверях перед ним расступились любопытные. Опасливо прячась друг за дружку, провожали его взглядом. Следом, не закончив обыск, отправились начальник милиции и милиционер.
– Брысь! – цыкнул он для порядка на ребят и девчонок, толпящихся в двери.
– Ладно, ладно, не пыли!.. – раздалось вслед милиционеру.
– Шароваристый больно!
– Фу ты, ну ты, ножки гнуты и дугою галихве! – прошелся, подбоченясь, перед публикой Попик, делая при этом ноги колесом.
– Денежки у своей жены поищи, в райёне пупа!
– Га-а-а!
Милиционер обезоруженно озирался и, не зная, какие принять меры, только погрозил пальцем и поспешно скрылся.
Борька Клин-голова свистнул, достал из кармана «жошку», обдул ее, разгладил и как ни в чем не бывало продолжал любимое занятие, прерванное милицией. Следом за Борькой Клин-головой шли двое счетчиков и восхищенно подводили итог. «Пятьсот пять, пятьсот шесть…» – это после бани начатый счет, а второй счетчик вел свой счет, начатый Борькой Клин-головой еще до бани: «Мильён сто двадцать! Мильён сто двадцать один…» В конце коридора этот счетчик плаксиво заныл:
– Кли-ин, я дальше не зна-аю-у-у…
– Оч плохо! Зер шлехт! – сказал Борька Клин-голова, не прекращая спорт. – Учи арифметику, рыло, а то получишь от меня лично шестнадцать щелчков.
Счетчик остался доволен таким сгоряча произнесенным приговором и поспешил к бильярду, где уже стучали шарикоподшипники об избитые борта. Шарики по два, а то и по три разом вкатывались в одну лузу.
Валериан Иванович пригласил начальника милиции в свою комнату. Эгу комнату, размещавшуюся против уборной для мальчиков, тетя Уля почтительно называла канцелярией.
– Я почти уверен, что деньги находятся у наших. Нужно время, – сказал Репнин начальнику милиции.
– Почти – это почти. Для нас это все равно, что ничего. Видите ли, тут еще одна штуковина смущает нас: кассирша почему-то не сдала в положенный срок выручку. Факт тоже подозрительный. Поэтому кассирша пока останется в кэпэзэ, а вы примете ее детей. Дома у нее никого нет.
– Как? – уставился на милиционера Валериан Иванович. – Да куда она денется? Что ее держать-то? Двое ж детей… Можно ж…
Начальник милиции поморщился:
– Ну, это не вашего ума дело. Мы сами с усами. – И, смягчаясь тоном и лицом, отвел глаза. – Не все вам равно, сто или сто две единицы будут здесь шаромыжничать?
– За последнее время участились хищения казны на предприятиях горкомхоза, – заметил молчавший до этого милиционер, – может быть, тут одна цепочка…
Но Валериан Иванович не расслышал его и про себя повторял:
«Не все ли равно? Далеко не все равно», – хотел возразить начальнику милиции Валериан Иванович, но тот уже надевал шапку и с нетерпеливой досадой поглядывал на замешкавшегося спутника. Покачал головой Валериан Иванович и подавил вздох, поняв, что возражения его бесполезны.
– Когда прийти?
– Сегодня уже поздно.
– Значит, завтра. Всего хорошего, – холодно кивнул головой Валериан Иванович и, барабаня по столу, в раздумчивости твердил: – Я приму детей… Я приму детей… Две единицы… Чертовщина какая-то!..
В детдоме гул и прибойный рокот. Валериан Иванович прислушался и похлопал себя, как женщина, по бедрам: «Ах, сукины сыны! Веселятся!..»
По детдому волнами каталась, хлестала бурная жизнь. В раздевалке шла игра в чехарду. Где-то и кому-то истово драли чичер-бачер за непотребное поведение. В красном уголке девчонки, шушукаясь, округляя глаза, судачили о происшествии и сшивали красные полотна. Ребята разводили зубной порошок, готовились писать лозунги к Первому мая. Они подрисовывали себе усы, представляя из себя разных типов, смешили девчонок, смеялись сами.
Детдом вошел в нормальную колею, жильцы его будто забыли даже и о Гошке Воробьеве и его похоронах.
Скоро ужин. У ребят будет хороший аппетит. Они подотощали за последние дни. Нынче смолотят все, что им дадут, смолотят с шугками и прибаутками. Ребята, ребята – веселый народ. А завтра придут сюда еще ребята-новички. Валериан Иванович закинул крючок на двери – не хотелось ему сегодня выходить из своей комнаты и видеть ребят. Он грузно ходил от окна к двери, от двери к окну, и тяжелела его голова от дум и безысходной обиды. И первый раз одолело его желание бросить все, уйти куда-нибудь, уехать, забыть эту работу на износ, этих безалаберных и жестоких в беспечности своей ребятишек. Да куда уйдешь-то? На кого их кинешь?.. В дверь робко поскреблись.
– Меня нет дома! – резко и громко бросил Валериан Иванович.
Две или три девчонки зашушукались в коридоре и на цыпочках удалились от двери. И оттого, что это были девчонки, Валериан Иванович подумал, что у них какое-нибудь свое деликатное дело к нему, а он вот рыкнул на них, и вернуть ему захотелось этих девчонок. Но он пересилил себя…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После двенадцати детдом начал утихать. В третьей комнате, правда, еще хихикали: Паралитик рассказывал похабные истории и анекдоты. Анекдоты он перевирал, оборачивал их какой-то не смешной изнанкой и любой рассказ свой пересаливал хрушкой, несъедобной солью.
Ему не верили, над рассказами его не смеялись, но слушали. Была в них для ребят, видно, какая-то нечистая запретная притягательность.
Валериан Иванович громко постучал в дверь третьей комнаты. Притихли там.
В четвертой комнате спокойно. Мимо Валериана Ивановича промчался полусонный Женя Шорников по своим делам.
В двенадцать тридцать проснется Малышок-Косоротик и пойдет по комнате, по коридору с открытыми глазами, и, если его не остановить, он полезет на подоконник и нигде не соскользнет. Дети шарахаются от него, боясь колдовства, которое, как им кажется, заключено в мальчишке. А он идет, улыбается, идет, улыбается и все старается залезть куда-то выше, дальше.
Лунатик. Ребятам кажется, что он хочет добраться до луны. Чем манит, притягивает к себе холодная, нежилая планета Малышка? – недоумевают ребята. Что там такое заключено в ней, какое волшебство?
Малышок спит. Ему спать еще пятнадцать минут. В комнате чешуится рябь от бледной ночи и еще более бледной луны, чуть пропечатавшейся в небе.
Малышок улыбается, откинувшись на подушке, вздрагивают его полузакрытые веки, и пальцы рук вздрагивают. От обычного сна он переходит в другой, лишь ему ведомый сон. Кто знает, может быть, в этом, другом сне луна покажется ему матерью? Может быть, приходит она к нему в двенадцать тридцать, подает неслышную руку и ведет за собою? И бредет мальчишка один, только ощущая прикосновение этой легкой и прозрачной, как паутина, руки. И тогда не прогоняй его сон – мальчик очнется, как от обморока, и будет весь остаток ночи плакать, а днем вид у него будет вялый, больной.
Валериан Иванович слышал как-то на войне притчу об одном тихопомешанном. Дом сумасшедших попал под артиллерийский обстрел, и больные разбежались кто куда. Неподалеку от одного больного разорвался снаряд, он внезапно очнулся и сказал, оглядевшись вокруг: «Ой, как неинтересно!» Оказывается, внутри повернутой души больного существовал совсем иной мир, сдвинутый в тишину, добрый, с райскими лесами, птицами, музыкой, красивыми женщинами.
– Анатолий! – вполголоса окликнул Валериан Иванович, наклонившись над Толей Мазовым. – Через пятнадцать минут тихо разбуди Малышка, своди умыться и уложи его обратно. Ну, ты знаешь, как это делается.
Репнин надевает шапку, пальто, выходит на улицу. Крахмалом похрустывает под валенками снег, схваченный ночной стынью. Лес низким черным забором разделил заснеженную землю и бледное в промоинах небо.
Поздние эти прогулки – самая дорогая отрада Валериана Ивановича.
Город редко и сонно помаргивает огоньками, маленький, деревянный город, а он идет, идет мимо него, и думы его выравниваются, освобождаясь от дневных сует и передряг, и сам он успокаивается, обретает душевный покой. Правда, и покой его был не очень-то покойным. Он все равно не может отделаться от мыслей о детдоме, о ребятишках, что остались там, дома, и спят себе посапывают. Иной раз слабым проблеском памяти выхватит что-либо из прошлого, и дивуется он сам себе: «Неужто и у меня детство было? Смешно!» А ведь было, было. Только так его уже забаррикадировало потом, что ничего путного и не припоминается. Жизнь получилась длинной, доверху наполненной событиями, и такими событиями, которые, как гранитная осыпь, завалили все. Память не сберегла детства. Как жаль! Как жаль! Он бы сравнивал его с детством своих ребят и, может быть, лучше понял бы их.
Отчетливо помнились годы ученья, студенческая труппа, огни Царского Села и театр. Он очень любил Александринку, любил оперы «Трубадур» и «Аида», «Иван Сусанин» и «Борис Годунов». Почему-то больше всего потрясал его «Демон», а в «Демоне» – хор «Ноченька».
Он как-то приобрел уже здесь, в Краесветске, пластинку, взял у ребят патефон и весь вечер сидел, запершись на крючок, заводил хор «Ноченька» и никого к себе не пускал. И тогда, в тот вечер, вытирая глаза платком, он вдруг почувствовал, что стариком успел сделаться не по летам, а душою старым, и еще понял, что сладкая грусть воспоминаний очищает человека и счастлив тот, кому есть что вспомнить хорошее.
Его хороших воспоминаний достало лишь на один вечер, и он вернул ребятам патефон вместе со своею пластинкой и вскорости обнаружил черные осколки этой пластинки за дровяным сараем, куда выносили мусор из дома.
Ребята разбили «Ноченьку».
Ему нечего было б делать на этом свете, не о чем вспомнить, если б он вдругорядь не родился на свет.
Посодействовал ему в этом комиссаристого вида следователь в кожаной куртке. Молодой, напористый, правый в словах, деяньях и убеждениях своих.
Вместе со многими белыми офицерами отпущенный после гражданской войны на все четыре стороны, Репнин болтался по Сибири, пробавляясь случайной работой. Одно время работал даже в иркутском театре хормейстером и чуть было там не женился. Но в годы нэпа бывшее офицерье и прочие недобитки прошлого начали поднимать головы, тайком потекли за границу. Тем офицерам, что не убежали, надо было пройти строгую проверку.
Веди себя посмирней на проверке Репнин, может быть, и не попал бы он в ссылку, но он орал на молоденького следователя, который с подковыром интересовался, почему это он остался здесь и не уехал за границу? Какие такие дела его тут задержали?
«Моя земля здесь! – указал себе пальцем под ноги Репнин. – За границу мне ехать незачем и не к кому. А если вас не устраивает мое общество, катитесь ко всем чертям!..»
«Твоей земли тут нет, контра! – хряпнул кулаком по столу следователь. – Твоя земля тама! – махнул он себе за спину: – И ты ее усвоишь!..»
Он так и сказал: не «освоишь», а «усвоишь». В этой маленькой замене слов оказался большой резон и свой смысл.
Репнин «усвоил». В этом новом, далеком городке он знает любой барак, любую улочку со своей недолгой, но особенной историей и помнит прожитые здесь дни в едином сплаве, а не по отдельности.
Люди, съехавшиеся сюда, распределялись по землячеству. Сообща легче было жить и работать. Они строили. Строили быстро, строили как попало, строили ордой, подгоняемые зимой, стужей и цингой. Поэтому в скородельных каркасных бараках зимою начали проваливаться в тартарары печи. «Отдавала» мерзлота. Весною не только печи, но и сами бараки загуляли, поэтому следующие дома уже ставили на сваи, вытаивая для них дыры паром и горячей водой. До всего доходили своим умом люди, вырабатывая нелегкий опыт заполярных строителей.
Первые бараки были особенно скособочены, изверчены. Потом шли дома и бараки-смесь, под номерами – первый, второй, третий, двухэтажные, из бревен, на сваях, с внутренней лестницей. Такие бараки стояли прочнее, и вид у них был бравый.
Магазины тоже назывались по-разному и без лукавства: где кто отоваривался по карточкам, когда они еще были, такое название и получилось. Не изменилось лишь название у первого магазина, он так и звался – «Первый». Когда-то он был единственным и в нем отоваривались все без разбора.
Самый знаменитый барак в городе был номер десять, или «Десятая деревня». Знаменит он прежде всего тем, что из двухэтажного постепенно превратился в трехэтажный. Кто-то додумался на чердаке барака приколотить к слегам и поперечинам второй слой досок, набил меж них опилок, прорезал в крыше окно, огородился, и получилась комната с печкой.
Не успели власти опомниться и принять меры, как весь чердак барака был уже в окнах, в комнатах, и с двух сторон к нему, точно на корабль, сооружены сходни. Обитатели «Десятой деревни» делали нарты, сооружали мебель, подшивали валенки, выделывали шкурки, крали у соседей дрова, играли в карты, пили, дебоширили, дрались, резались, варили самогон (говорят, даже из опилок!), подделывали справки (говорят, даже паспорта!), пели песни и плясали так, что из засыпных стен барака облаком клубились опилки. В бараке часто случались пожары, обыски и разного рода тревоги. Милиционеры заглядывать туда в ночное время боялись и даже днем поодиночке в него не заходили.
От тяжести «Десятая деревня» просела, расползлась. Ее подперли со всех сторон бревнами. Окна в бараке вывалились наружу, ушли вбок, и весь он был как пьяный. «Десятую деревню» плотным кольцом окружали поленницы, дровяники, сараи и сараюхи, и оттого много вокруг нее хитроумных закоулков, щелей и переулков.
Ребятишки здесь жили один шпанистее другого, здесь же обитал атаман городской шайки – Слепцов. В народе – Слепец. Вели здесь тайные дела и гулевые бабы. Они залучали моряков с иностранных кораблей к себе и «позорили советскую честь», как однажды сказал на собрании председатель горисполкома.
Город тогда еще лепился на берегу протоки и неглубоко еще врубился в лесотундру. Но лесозаводы и лесобиржа уже выпускали древесину краесветскую продукцию. Репнин складывал в штабеля пиломатериалы, доска к доске, плаха к плахе, брус к брусу, и видел город, дома, раскиданные по буграм, в обход озерин и болот. Болота, мари, озера, багульник, карликовые березки, стелящийся ивняк, голубичник, пушица, огнистая морошка и целые пустоши, захлестнутые травой-кровохлебкой. Кровохлебка эта, с шишечками, похожими на пересохшие капли крови, пятнает низины до самых крутых утренников, а все другие веточки и травинки жмутся к земле и дышат, дышат себе под корень, отогревая для себя кружочек заледенелой глины или мокрого торфа.
Все в жизни наоборот. Надо бы южной растительности ложиться на обогретую землю, добрую, изнеженную, так нет же: пальмы, кипарисы, чинары рвутся вверх, прочь от взлелеявшей их нежной, теплой матери-земли. Надо бы взмыть к солнцу, на цыпочки подняться хилым северным растеньицам, а они жмутся к груди земли, греют ее своим еле ощутимым дыханьем, не дают загаснуть живым, только им и слышным токам.
И что тянет сюда птиц? Что?..
Почему они не живут в тепле и довольстве юга? Почему через поздние зазимки, через многие версты и невзгоды, через смерть они спешат сюда и здесь успокаиваются, продолжают птичий род свой, восполняют поредевшие в пути табуны? Чем притягивает к себе живое эта почти мертвая земля? Может быть, все живое, и городок этот далекий, возникли по исконному мудрому закону жизни, не по прихоти, а именно по закону. Город такой здесь нужен. Но город поднимается не ради города, не ради той прибыли, которую он дает государству, торгуя с иностранными державами.
Если бы не было смысла, город был бы только ссылкой для заключенных и раскулаченных переселенцев. Но в Краесветске половина, если не больше, жителей вольных, приехавших по своему желанию, и, обживая Север, оттаивают они мерзлоту дыханием своим.
Поднимаясь завершать штабель, Репнин видел город то занесенным по трубы сыпучим, как манка, перекаленным снегом, то стоящим по окна в весеннем разливе, то заплеснутым огромным солнцем и птичьими голосами, то закутанным в неподвижный туман.
Перемены здесь всегда резки, зримы.
Зима.
Редкий лесишко еще реже и бедней, а ближе к городу совсем бело: лес покрупнее вырублен из противопожарных соображений, а карликовые березки, тальники, леторосные всходы хвойника в глубоких сугробах.
Весна.
Искрится снег, и тайга худосочная отодвигается, сизеет, небо выше, видно дальше. На вырубках снег в серых пятнах, выступает наледь на озерах, потеют торфяники на марях, и расплющенные кустарники, спутавшись меж собой, как проволока, выпрастываются из-под снега один по одному: отбедовали зиму вместе – и хватит.
Потом несет все в озера, в болота, в реку, и сама земля вокруг города на короткое время подернется водой, и тогда уж кажется, что Краесветск плывет куда-то к морю-океану и ни к какому берегу прибиться не может.
В пору великого разлива и буйства, когда все куда-то с шумом плыло, спешило, металось, пело. бурлило, Репнин обычно переселялся в портовый лазарет – с сердцем у него бывало худо.
Может, оттого, что смерти не боялся, – выживал.
Лето.
По всей бирже ходит смоляной дух ангарской сосны. От марей и болот тянет парной, тинистой вонью. Но люди работают в брезентухах и в тюлевых черных сетках – заедает комар. Репнин поджарый, сухой делается. В костях у него легкость, будто у излетавшейся старой птицы. Поднимется на штабель, уложит плаху и вздохнет раз-другой. Торопиться некуда, да и воздух тяжел. От штабеля скипидаром разит так, что щиплет глаза. Болотная прель сгущает воздух, и без того густой от комаров и забродившей в сырости древесной коры.
За городом все замерло, померкло, сморилось – от мелкого куста, свесившего листья, до малой пичуги – трясогузки, открывшей клюв. Все ждет ветра, любого ветра: северного или южного – верховки. Лучше верховка. Она прилетает резвая, сбивая воду на протоке в толкунцы, переполненная духовитостью российского сенокоса.
Долой брезентухи! Долой накомарники! Работается весело, и жизнь не так уж плоха, и лето заполярное не так уж гнило. Правда, сено не высыхает, его кладут на подстава и крестовины или присаливают. Правда, в начале сентября уже дохнет снегом и пароходы сделаются раздражительней, нетерпеливей, спеша убраться в обжитые края. На бирже и на морпричалах начинается аврал. Но это потом. Это когда еще будет!
Все кончается всегда вдруг. Вдруг не станет больших пароходов, улетят птицы, и на протоке сделается просторно, а местные пароходишки и катера как неприкаянные болтаются, и если гуднут иной раз, то коротко, вполгорла чего ж без дела-то орать?
Из-за болезни на бирже работать Репнину стало трудно, и было предписано врачами «сменить климат».
В комендатуре и поспособствовали ему насчет легкой работы – направили кладовщиком в только что открытый детприемник.
Город был новый, и все в нем было новое: заводы, дома, магазины, пристани, школы, больницы. Но, как и во всяком новом городе, в Краесветске не планировалось строительство тюрем, домов инвалидов, исправительно-трудовых колоний, детприемников. Все это возникало само собой.
Кладовщиком Репнин пробыл недолго. Детприемник расширялся. Одна воспитательница уже не могла справиться с работой, и достаточно присмотревшаяся к своему кладовщику заведующая детприемником Ольга Ивановна Полякова попросила перевести его на должность воспитателя.
Его вызвали в гороно и предложили – именно предложили – работу воспитателя в детдоме. Он никогда не имел семьи, детей, и все это показалось ему неспроста. «Если не подвох, то издевательство, определенно издевательство». Но привычка воспитанного человека уважать просьбу сделала свое дело, да и кладовщицкие обязанности ему надоели.
Не менее настороженный и угрюмый, чем ребята, предстал перед ними Репнин. Только разницу между собой и ребятами он почувствовал сразу.
С кладовщика какой спрос? Ребята почти и не знали его. Он постригся. Сшитый из холщовых мешков и покрашенный черной краской костюм починил и отутюжил. Ребята не давали ему никакого спуска. Он был старший, он был воспитатель, а остальное их пока не касалось.
Детприемник разрастался и разрастался. На «птичьих правах» он уже не мог существовать. Нужно было по всем правилам и законам открывать в городе Краесветске детский дом. А раз по всем законам, значит, должно быть у детдома постоянное помещение, имущество и прочее, прочее, прочее…
Первая группа беспризорников сколотилась давно. В цинготных бараках, на чердаках, по конным дворам и гаражам хозяин города Ступинский еще в зиму с тридцатого на тридцать первый год собрал больше десятка ребятишек и держал их у себя в квартире. Кормились они в военной столовке, а спали на полу в ряд, и Ступинский вместе с ними спал, подальше упрятав наган.
Ступинский же хлопотал и об открытии детприемника, чтобы прибрать детей на зиму, а весной с первыми пароходами разослать их по детским домам на Большой земле, или, как зовут тут, на магистрали. Но там, видно, и своих сирот хватало, краесветских никто не принимал. Ступинский начал донимать райком, райком – область, область – еще кого-то, и сироты получили жилье.
Хозяйством занималась заведующая Ольга Ивановна Полякова, старая добрая учительница. Ей помогал в делах добровольный отец детдомовцев Ступинский. Вместе с воспитательницей Екатериной Федоровной, женщиной мастеровой, но малоподвижной, Валериан Иванович приводил детей в божеский вид.
Как и когда сделался он нужным детдому, а детдом ему, Валериан Иванович не успел заметить.
И вот туг начались перемены: заболела Ольга Ивановна, и ее в тяжелом состоянии увезли на магистраль.
На должность заведующей с магистрали прислали женщину по фамилии Хлобыст, со специальным образованием, напичканную лозунгами и какими-то новыми методами воспитания детей. Человек она строгий, солидный, но в детдоме никогда не работавший. В очках, под которыми мерцали ее огромные, с лешачинкой глаза, отутюженная, важная, появилась она перед детдомовцами и поначалу повергла их в трепетное изумление. И держаться бы Нениле Романовне так вот строго, солидно, однако зудила образованность, и она стала воспитывать детей по какому-то выученному назубок «мэтоду», ничего не прибавляя к нему от себя.
И пошло-поехало…
Вызнав бесхарактерность заведующей, скрывавшуюся за важным ее видом, ребята вплотную занялись Ненилой Романовной. Валериану Ивановичу день ото дня становилось все труднее сдерживать их. Чем только могли, тем и донимали ребятишки заведующую. Особенно одним дурацким стишком – увидят ее, глаза в потолок и заводят: «Тетушка Ненила лесу попросила на ремонт квартерки…»
Были у ребят в доме свои заделья, привычки и привязанности. Любили, например, они чистить картошку и есть ее сырую, страсть как любили.
Чистят и хрумкают, а в плите дрова потрескивают. Тетя Уля хлопочет на кухне, кастрюлями гремит да ворчит. Поскыркивают картофелины, булькают, падая в бачок с водой. За окном фокусничает северное сияние, в трубах ветер завывает, и это завывание смешивается с гудом лесозаводов. Занавески на окнах колышутся от ветра – в столовке выстыло. В доме тишь и темнота, а на кухне теплынь, уют и полное миролюбие. Растет гора очистков в ржавом бачке. Пахнет резко, спиртовато. На плите что-то шипит, из духовки пахнет сухарями – это тетя Уля, не раз голодавшая в жизни, подбирает все кусочки и сушит их, а потом выдает ребятишкам по горсти вместо лакомства или готовит суп-сухарницу, простенький суп, но такой вкусный, что за уши от него не оттащишь.
Хорошо работается на кухне и думается хорошо. Для большего уюта кошку завели. Днем она спасалась от мучителей на чердаке, а ночью возвращалась на кухню и терлась у ног, мурлыкала и тоже ела сырую картошку – ребята приучили.
На кухне говорили тихо, говорили о хорошем, все больше о родителях. И такие они у всех были замечательные, что ребята, не помнившие своих матерей и отцов, страшно завидовали тем, кто их помнил или выдумывал. И дом родной непременно представлялся ребятам – будь он хоть в деревенской избе, хоть в бараке – бесконечно дорогим.
Валериан Иванович забредал «на огонек», как он говорил с несколько смущенной улыбкой, и тоже рассказывал про разное, ел картошку с ребятами и удивлялся:
– Никогда не думал, что сырая картошка может быть такой вкусной! Вот какой наш человеческий организм привередливый! Надо ему – вкусна и картошка обыкновенная. Не надо – и банан покажется горьким. – А что такое банан? спрашивали ребята.
– Банан? М-да. Как вам объяснить? Весной у тальников отрастают побеги, и я видел – вы их охотно жуете. По вкусу они напоминают банан.
– Н-у… А мы-то думали!..
– Я ж толкую вам – напоминают. До бананов тальнику, разумеется, далеко, но все же…
– А мы нот турнепс на острове тырили, и его тоже бананами называют. Похож, что ли?
– Фантазия ваша. Меня из-за этого турнепса когда-нибудь привлекут. А вас, чего доброго, и подстрелят.
В кухне можно было говорить обо всем, даже о проказах. И ребята откровенничали, вспоминали, как они летом делали пиратские налеты на опытные грядки с турнепсом, в совхоз, на остров. Грядки высокие на подушке мха. Почти у каждой грядки сторож охраняет редкий «фрукт» – турнепс. С километр ползут ребята на брюхе, в кустах выжидают. Как зазевается сторож оравой бегут на грядки, выдергивают кто сколько может турнепсин – и в лодку. Сторожа палят по ним, аж дробь по воде брызжет. Но «пираты» жмут на весла и уходят к другому берегу. Там уж торжественно лакомятся «фруктой», отрезая по тоненькому пластику всем.
Нет ничего вкуснее этого турнепса, и потому его зовут невиданным фруктом – бананина.
– Бананина! – вздыхает Валериан Иванович и причмокивает губами. Ребятишки вы, ребятишки… Когда-нибудь узнаете, какие на свете фрукты растут, и смеяться будете над тем, как с бою брали турнепс – кормовой овощ. Его ж коровам да свиньям дают.
– Хорошо им! – завидуют ребятишки.
– А, чтоб вам! – смеется Валериан Иванович. – Зато им компот не дают, макароны не дают, сгущенное молоко не дают.
– Это верно, не дают, – соглашаются ребята. – Нет, нам лучше. Нас если городская шпана не забьет, мы столько лет жить будем!.. А свиньям осенью нож под ребро. Н-не, пусть, уж мы тут будем, а они там. Турнепс мы у них упрем! Запросто!
Валериан Иванович хохочет вместе с ребятами. Все довольны друг другом, болтают, времени не замечают. Первым обычно спохватывается Репнин. Подслеповато сощурившись на ходики, он изумленно восклицает:
– О-о! Двенадцатый час! Спать, спать! Доброй ночи, Ульяна Трофимовна! Не задерживайте больше дежурных, – и уходит, мешковатый, обмякший и до приятности понятный и близкий.
Тетя Уля после таких вот посиделок обычно оставалась ночевать в детдоме. Спала у девчонок. Перетащит какую-нибудь девчушку к другой такой же девчушке, укутает их, постоит над кроватью, побросает на грудь крестики И ложится с одним и тем же вздохом: «Ох-хо-хо, дети вы малые, души милые!..»
Ненила Романовна однажды желчно заметила Репнину по поводу этих посиделок на кухне:
– Приспосабливаетесь!
На это Валериан Иванович с плохо скрытой иронией ответил:
– Видите ли, Ненила Романовна, человек с начала своего сотворения только то и делает, что приспосабливается. Да, да. К природе, к Богу, к раю, к войне, к жене, к детям, к квартире, к соседям, ко всему на свете. Человек, видимо, только потому и жив, что смог приспособиться, а то бы вымер.